«Он все время уходит», рассказ

Іван Андрощук

  1.

  Нужное окно светилось высоко в ночи, словно большая низкая звезда. Зундель Барвинок остановил машину, не доехав двух кварталов, — он так делал обычно. Заглушил мотор, навинтил глушитель, засунул оружие в карман и вылез из машины. Неоновые вывески лавок, закрытых от семи вечера, заливали улицу слабым ненужным светом. Зундель надвинул шляпу и бесшумно пошёл по теневой стороне — острота ощущений и редкая способность сливаться не только с темнотой, но и с сумеречным городским пейзажем, позволяли ему оставаться невидимым до первого выстрела. И этого было достаточно — отвечать было уже некому, по крайней мере, до сих пор.

  Невзрачные пятиэтажки расступились, открыв широкую продуваемую площадь перед громоздким монстром архитектуры. Взаиморасположение светящихся окон на мрачном фасаде небоскрёба отдалённо напоминало созвездие Большой Медведицы. Самое высокое из них сияло ярче других. «Состарился пан Поплавский, стал плохо видеть», — усмехнулся про себя Зундель, пересекая площадь. Не глядя, набрал шифр на числовом замке. Дверь бесшумно открылась. Дождался лифта и нажал на шестую кнопку в девятом ряду. Ему нужен был восемьдесят четвертый, но кратчайший путь — ловушка для простаков. Ни на восемьдесят шестом, ни этажом ниже света не было. Зундель неслышно сошёл на полтора пролёта: площадка восемьдесят четвёртого была слабо освещена. Ждал долго, даже успел выкурить пару бездымных сигарет. Наконец кто-то вызвал лифт. Зундель изготовил пистолет и замер в тёмном углу. Подъёмник остановился на восемьдесят пятом. Поднявшийся в нём сошёл мимо притаившегося между этажами Зунделя и принялся за дверь. Чёрная маска, поспешность, чрезмерное возбуждение, гроздь отмычек — всё выдавало в нём непрофессионала. Зундель сделал шаг из темноты, прицелился чуть ниже левой лопатки и нажал спусковой крючок. Неизвестный тихо охнул, присел на корточки и завалился на бок. "Цок в лобок — и в расписной мешок", — прошептал Зундель. Выждав минуту, спустился, вызвал лифт и затащил труп в кабину. Затем вернулся на площадку между этажами.

  На этот раз ждал недолго — ещё не успел докурить сигареты, как лифт, грустно звякнув, пошёл вниз. Зундель был уверен, что лифтом не воспользуются. Но ошибся — подъёмник стоял внизу не дольше полминуты. Затем послышался шум задвигаемой двери и механизм начал работать. «Идиот, — выругался про себя Зундель. — Если бы ты имел в своем мозгу хоть немного ума, ты подумал бы, куда лезешь».

  Он снова затаился. Кабина остановилась внизу, напротив двери, возле которой темнела лужа крови, постояла, затем снова пошла вверх, прошла ещё три этажа, замерла там на миг и уже не останавливалась до первого этажа. Тишина. Шум закрывающейся двери — и снова тишина. «Салага, — подумал Зундель. — Делает вид, что наложил в штаны. Мог бы придумать что-нибудь поумнее. Настоящий сопляк». Тишину наверху, однако, не нарушал ни малейший шорох. А это уже Барвинку не нравилось. Наивно думать, что этот — последний, до света ещё далеко, придут другие. И когда они придут, этот сопляк будет сидеть у него за спиной. А у Зунделя — широкая спина, и хотевши не промажешь.

  Придётся выкуривать, пока тихо. Медленно, не отрываясь от стены, пошёл вверх. На площадке восемьдесят пятого остановился, чтобы привыкнуть к непроницаемой темноте. Затем двинулся дальше. На площадке между этажами не было никого, пуст был и верхний пролёт. Задрал голову — и прямо над собой увидел маленький чёрный треугольник, выступающий над краем площадки. Затаив дыхание, прицелился чуть правее треугольника и выстрелил. Неизвестный, перегнувшись через перила, грохнул к ногам Зунделя. "Цок в лобок — и в расписной мешок", — удивлённо пробормотал Барвинок. Такого удачного выстрела наугад он не ожидал даже от себя, а добивать ему нравилось меньше всего. С головы незнакомца скатилась шляпа, длинные чёрные волосы разметались по ступенькам. Женщина? Наклонился к белому пятну лица: точно, женщина. В жизни бы не подумал, что женщина выйдет на охоту. Хотя к этому шло... Тихий, едва слышный щелчок вывел Зунделя из раздумий. Он стремглав бросился вниз. В распахнутую дверь квартиры на восемьдесят четвёртом ещё успел увидеть, как захлопнулась другая, внутри, в конце коридора. Молниеносный прыжок, дверь ногой и два выстрела в спину тому, кто поднял пистолет на бледнолицего старика, встающего из-за письменного стола с выражением бесконечного ужаса на лице. В следующий момент стреляет уже старик — снизу, от поверхности стола, — и за спиной Зунделя падает ещё один. Зундель оборачивается и ошарашенно рассматривает искажённое предсмертной агонией морщинистое лицо — огненные пейсы, кустистые брови, лоб козырьком... «Залман Гиена, — узнает Зундель. — Значит, на сегодня всё. Гиена всегда приходил последним — чтобы добить оставшихся в живых и забрать добычу».

  — Спасибо вам, пан...

  — Поплавский, — выдохнул старик.

  — ...пан Поплавский, — Зундель отводит взгляд от огромного пистолета, судорожно зажатого в руке Гиены, и оборачивается к старику. — Вы спасли мне жизнь, — он чувствует, что должен как-то объяснить ситуацию. — Я живу этажом выше. Возвращался домой, слышу какой-то шум...

  — О чём вы говорите, — на лицо старика возвращаются краски жизни, он встаёт из-за стола и с дружески протянутыми руками идёт навстречу Зунделю. — Это вам спасибо. Эти подонки пытались помешать мне закончить книгу. Роман, рядом с которым моя жизнь — дешёвый пасквиль...

Лицо старика вдруг озарилось свечением могучего вдохновения. Невыносимые лучи его обезоружили Зунделя, лишили его воли, превратили в камень... Зундель понял, почему Поплавский до сих пор жив. Охотники приходили, когда он работал, — и это вдохновение создавало вокруг него мощное защитное поле, которое обезоруживало пришедших. И Зундель тоже пришёл напрасно. Потому что за Шимоном стоит чудовищная сила. Сила, которая повергает во прах, стоит только коснуться её чувством, стоит только подумать о ней. Сила, которая в деление мига превратила старого запуганного еврея в... Кто это? Боговдохновенный Давид? Божественный Моисей? Или сам Господь Сил? Зундель чувствовал себя маленьким, бесконечно маленьким и несчастным, им овладело неодолимое, всепоглощающее желание броситься на пол, целовать этому могучему сверхсуществу обувь, плакать, молиться, и молиться, и плакать...

  Зундель сжал зубы и отчаянным, нечеловеческим усилием воли разорвал чары. Эта борьба отразилась и на его лице — потому что старик вдруг замер с полуоткрытым ртом, побледнел и попятился, лихорадочно ощупывая отведенной назад рукой поверхность стола, на которой в сугробах исписанной бумаги безнадёжно затерялся пистолет.

  — Я рад, я бесконечно рад, что успел, пан Шимон, — прошептал Зундель и выстрелил, затем ещё и ещё. Менахем любит, когда много крови.

 

 

   2.

   Зундель Барвинок опорожнил бокал и задумчиво уставился на тарелку, в которой лежал аппетитный, с румяной корочкой цыплёнок. Ему пришло в голову, что этот цыплёнок, в сущности, тоже мёртв. Его убили только за то, что некоему субъекту по имени Зундель Барвинок и ещё некоторому количеству подобных субъектов нравится закусывать жареными цыплятами. И до чего жестокие, бессмысленно жестокие они существа — люди...

  — Прошу прощения, пан не актёр?

  Зундель поднял голову: спрашивал молодой полицейский, который только что сел за его столик.

  — Нет, милостивый пан, вы меня с кем-то путаете.

  — Но у меня феноменальная память на лица... — полисмен так и пожирал его глазами. — И я определённо вас где-то видел... Где же я вас мог видеть?

  — Быть может, в каком-нибудь криминальном бюллетне, под рубрикой "Разыскивается опасный преступник"? — усмехнулся Зундель.

Полисмен, вежливо посмеявшись, тем не менее не спускает с него глаз. И вскоре его глаза вспыхивают радостью узнавания:

  — Барвинок! Вы — Зундель Барвинок!

  Сидящие в зале затихают и оборачиваются: спустя мгновение столик Зунделя окружен восторженно галдящей стаей поклонников и поклонниц. Молодые люди наперебой восхищаются творчеством Зунделя, подсовывают ему для автографов толстую книгу — бестселлер, в сравнении с которым любой шедевр покажется дешёвым пасквилем. Рядом с именем Зунделя Барвинка на её обложке стоит имя Шимона Поплавского. Вопросы сыпались, как выстрелы из рогатки:

  — Пан Зундель! Как вам удаются столь пронзительные апофеозы?

  — Как вам удаётся работать в таких разных стилях, с такими разными соавторами?

  — Кто будет вашим следующим соавтором?

  Зундель кивал, усмехался, неторопливо надписывал книги, но с ответами не спешил. Ответил он — уже надписав последнюю книгу — только на последний из поставленных перед ним вопросов:

  — Мою следующую книгу я буду писать один.

  Имеющий ухо да услышит: этими словами Зундель Барвинок сам подписал себе смертный приговор.

  3.

  Его слова не были пустым сотрясением воздуха или ловушкой для соперника: он действительно так решил. Это решение для него было такой же неожиданностью, как и для других: он и сам не мог объяснить, как это произошло, почему им вдруг овладело неодолимое желание писать. Для непосвящённых он и так был знаменитым беллетристом, для посвящённых — охотником экстра-класса, — ещё бы, тридцать два соавтора, и среди них ни одного новичка. И вдруг в самом зените славы Зундель меняет пистолет на перо. Тем самым лишаясь всего, обрекая себя на необходимость бежать и скрываться, зачёркивая своё будущее.

  Но мало того — свои книги Зундель решил писать о том, о чём не писал ещё никто, о чём даже разговаривать вслух было опасно. Он писал о литературе, о тайнах издательского дома Менахема Кривого и его предшественников, об авторах, которых этот дом сделал звёздами. Итак…

  "Началось это давно, — писал Зундель Барвинок. — Во времена жестокой цензуры в стране накопилось множество литературных произведений, которые из государственных соображений оставались неопубликованными. Пришла оттепель: её первыми ласточками как раз и стали эти опальные книги, то тут, то там выходившие из печати. Их авторы в большинстве своём уже были гражданами Лучшего мира — а мёртвых и издают, и читают лучше, чем живых. С одной стороны, для издателя свидетельство о смерти есть справка о политической благонадёжности автора; с другой — запреты, пускай и вчерашние, всегда интригуют читателя. Именно тогда кто-то перенёс на литераторов знаменитое изречение генерала Ли: "Хороший писатель — мёртвый писатель", хотя справедливым оно было всегда, за исключением, быть может, того короткого периода истории, когда изживалось всё старое и литературу созидали руками энтузиастов из молодых и вновь обучившихся грамоте людей. Тем временем запреты были сняты и мёртвые напечатаны. Апокрифов больше не оставалось. Что было делать издателям? Печатать живых? Но живые привыкли работать на систему, и переориентировать их на читателя было невозможно. Молодые же, которые не успели себе сделать карьеру при режиме, зачастую были просто безграмотны. Выкручивались кто как мог: печатали гороскопы, учебники по хиромантии и астрологии, порнографию, детективы, поваренные книги, от которых целая нация вскоре заболела расстройством желудка. Дефицит был ликвидирован и в этих областях. Уважаемые издательства, три четверти столетия существовавшие за счет режима, лопались, как мыльные пузыри. И на фоне этого грандиозного пускания пузырей неожиданно поднялось предприятие никому ранее не известного Товии Бруна.

  Для непосвящённых восхождение Товии так и осталось загадкой. У тех же, кто на него работал, каждый миг перед глазами был девиз фирмы:

  "ТОВИЯ БРУН ИЗДАЁТ ЛУЧШИХ ИЗ ЛУЧШИХ!"

  При этом критерий оценки был, разумеется, прежним — "Хороший писатель — мёртвый писатель".

  Как это происходило на практике, несложно понять, — достаточно проследить пути, приведшие к славе кого-либо из тех, кому Товия даровал бессмертие. Аарон Лебенгартен был одним из первых — и самых талантливых.

  Аарона не печатали — давно и безнадежно. Нет необходимости описывать состояние писателя, которого не печатают, — тем более работающего в пространствах большой прозы. И вот он от знакомых — "знакомые" в системе Товии играли далеко не последнюю роль — он услышал, что может быть интересен в доме Бруна.

  Не особо надеясь, Аарон все же отнёс рукопись. Неделю спустя ему по почте приходит краткое уведомление — рукопись одобрена и сдана в набор.

  Нет необходимости описывать чувства писателя, которого после долгих лет настойчивого игнорирования наконец издают. Подобное чувствует слепой, когда прозреет, и глухой, когда услышит, — потому что писатель и слышит, и видит, и осязает словом. Последующую неделю Аарон пребывал в несвойственном ему приподнято-праздничном настроении. Утром седьмого дня его тело обнаружили на городской свалке. Вокруг горла Аарона обвилась удавка из колючей проволоки; на лице его застыла леденящая кровь блаженно-счастливая улыбка.

  Весть о таинственной смерти разнесли средства массовой информации. Поскольку следствие зашло в тупик, печать акцентирует загадочные обстоятельства убийства. Выясняется личность убитого. Оказывается, он писал. Репортёры выходят на издательство. Издатель сообщает: «Аарон Лебенгартен был человеком огромного таланта. Возможно, смерть помешала нам увидеть гения, — сокрушается Товия Брун. Что-то нездешнее, сверхчеловеческое было в этом авторе. Он знал не только прошлое и настоящее, но так же ясно, как вчерашний день, видел будущее. Так, в своей последней книге, которая вот-вот должна выйти из печати, Аарон Лебенгартен пророчески описал собственную смерть, Его герой, за которым несложно разглядеть личность самого автора, погибает — его тело находят на городской свалке, он задушен колючей проволокой».

  Понятно, что после такой рекламы книга Лебенгартена разошлась мгновенно и выдержала множество переизданий. Кровь стыла в жилах читателей, когда они доходили до описанного эпизода: никто из них и подумать не мог, что не задуши Аарон своего персонажа, о нем так никто и не услышал бы, а современная литература лишилась бы звезды первой величины.

  Завтрашних гениев находили в канализационных колодцах и дымовых трубах, замурованными в стены, с отрубленными головами, расчленёнными. Дом Товии Бруна процветал.

Конечно, не все авторы были столь кровожадны — у многих на сотнях страниц текла спокойная, размеренная жизнь с любовями и мелкими ссорами, никто никого не убивал, никто не выбрасывался из окна и не попадал под колеса. Само собой, что таким авторам рассчитывать на бессмертье не приходилось.

Хотя процесс работы "фабрики гениев" оставался тайной для непосвящённых и тайной за семью печатями для самих авторов, со временем её окружил ореол дурной славы. Кто-то из родственников погибших даже подал на Бруна в суд, обвиняя его в связях с нечистой силой. В суде, естественно, такую жалобу сочли курьёзной и не стали рассматривать. Однако приток рукописей в издательство резко сократился, а те, которые поступали, были на редкость бескровными: их авторы, связываясь с Товией, боялись искушать судьбу. Товия Брун медленно, но неуклонно, уходил в тень.

  Это была тень талантливейшего из учеников мастера — Нахума Архибластера. Нахум изобрёл новую тактику: в отличие от Товии, он сам пошёл к писателю. Через сеть знакомых выходил на автора, следил за его работой, и как только книга была закончена, за ней приходил человек Архибластера. Автора по-прежнему убивали — но уже без помпы, при наспех состряпанных обстоятельствах. Оставить в живых литератора Нахум не мог — ему нужны были хорошие писатели, а если их не убивать, они быстро портятся. Охотника за рукописями стали называть "соавтором" — сперва на издательском арго, а вскоре и официально — имя охотника стали ставить на обложке книги под именем автора.

  Так складывалась система. К бесспорным достижениям литературного процесса при Архибластере следует отнести то, что в это время из литературы ушли случайные люди, прекратился приток серости, который захлестывал её во все времена. Продолжали писать только те, кто не мог без этого, кто понимал — возможность писать — слишком большая роскошь, чтобы писать плохо. Но вместе с тем системе Архибластера было ещё далеко до совершенства — это было по сути дела хищническое истребление литераторов. Нахум не оставлял писателю малейшего шанса на выживание, и это могло привести к полному прекращению литературного процесса.

  Этот шанс дал литератору пришедший после Нахума Менахем Кривой. Менахем принимает у соавторов только незаконченные книги — с некоторых пор публику больше интересует то, что автор не успел сделать, а не то, что он сделал. Таким образом; писатель теперь даже может издать свою книгу — если ему удастся её закончить. Шимон Поплавский до встречи со мной издал восемь книг — разумеется, один, без соавторов. Хотя главный соавтор — Смерть — всегда ходит рядом и не даёт размениваться на мелочи.

  Но Шимон — скорее исключение, чем правило. Очень редкое исключение. Обычно соавтор ставит своё имя уже на второй, а то и на первой книге. Армия охотников столь многочисленна, что вокруг авторов четырёх-пяти книг разгораются целые войны (конечно, проще нащёлкать дюжину новичков, но уважающий себя охотник промышляет только крупной дичью). Разветвлённая сеть "знакомых" пронизывает все слои общества и не оставляет без внимания ни одной написанной строки. Писателей становится всё меньше и меньше, им снова грозит полное уничтожение. Раньше я сожалел бы об этом, но теперь, когда сам начал писать, понял: этого не произойдёт. Мы останемся. Потому что настоящий писатель — это не профессия, не призвание, даже не дар Божий, как многие полагают. О том, что такое писатель и как я узнал об этом, мой дальнейший рассказ.

  

  4.

  Перед тем, как идти на Шимона Поплавского, я прочел все его книги, от корки до корки. Это один из моих охотничьих секретов — изучив творчество писателя, я знаю его, как облупленного. Это действовало безотказно — в тридцати двух случаях ни одного сбоя.

  Когда я выходил на автора, я знал о нём все, я видел его насквозь и мог предугадать каждое из его движений.

  О Шимоне я тоже узнал почти всё. Только один небольшой рассказ из его первой книги я не смог тогда разгадать. Рассказ этот назывался "Строители острова".

  Старик нагружает лодку камнем и уплывает в море. Там, за чертой горизонта, он высыпает груз в волны и возвращается на берег. Снова загружается и снова увозит камень в море — на то же место. — «Он — сумасшедший. Он насыпает остров», — говорят о нём. Так продолжается изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Странный лодочник невероятно стар. У него дрожат руки и ноги, он уже почти не может передвигаться по земле, он ослеп — но упорно продолжает свой нелепый труд. Наконец пьяные в дым молодые люди, решив поразвлечься, окружают старика в открытом море, переворачивают лодку и топят его. Когда лицо старика показывается над волнами в последний раз, на нём проступает радостная, почти ликующая усмешка избавления.

  Наутро юноши просыпаются с тяжелого похмелья. Их мучит жуткая головная боль, ни один из них не помнит того, что было вчера. Но все шестеро, точно повинуясь таинственному властному зову, идут на берег. Каждый из них нагружает свою лодку камнями, и они плывут за горизонт. На том месте, где это делал старик, они разгружают лодки.

  — Лучше привозить песок, — говорит один из них, поранив руку острым камнем. — Можно будет разгружать лопатами.

  — Нет, это бесполезно, — возражает другой. — Вода размоет песок. Пойдут только камни.

  Итак, сперва я не смог разгадать этот рассказ и счёл его туманной аллегорией. Теперь туман растаял. Со мной произошло то же, что с персонажами Шимона. Какая-то могущественная, непреодолимая сила эаставила меня бросить оружие и взяться за перо — то есть продолжить работу убитого мной человека. Работу такую же бессмысленную, как насыпание острова, и намного более опасную.

  Но если Шимон написал этот рассказ, быть может, и он?!. Я пролистал литературный справочник. Да, Шимон Поплавский действительно начинал охотником. Последним его соавтором был Эзра Пукас.

  Наследие Эзры состоит из десяти томов, но перечитывать их не было необходимости: я уже знал, где искать. Я взял первый том, прочёл его и обнаружил нужное место. Эта сумбурная повесть называлась "Одержимый бесом сочинительства". Одна из линий сюжета поразительно напоминала "Строителей острова" и с леденящей душу точностью описывала то, что произошло со мной: речь шла о писателе.

  Убийца всаживает в него пулю за пулей, фонтанами брызжет кровь, и каждый выстрел приносит убиваемому огромное облегчение. "Свободен... — говорит он убийце, умирая. — Но теперь это будешь делать ты... Ты обречён написать то, что я не успел..."

  Я уже не сомневался, что Эзра Пукас тоже начинал охотником, и оказался прав. У Эзры был только один соавтор — Иегуда Блуменберг. Имя Иегуды Блуменберга гремело в литературном мире чуть ли не четверть века. Начинал он при Товии Бруне. Каким образом Иегуде удавалось не только печататься, но выйти в звёзды первой величины в те годы, когда издавали только мёртвых? Вывод один: он был знаком с предприятием Товии настолько, что мог избегать охотников. Более того: Брун, не имея возможности расправиться с ним физически и боясь разглашения, вынужден был печатать Иегуду. А это значит — Иегуда Блуменберг был одним из первых охотников Товии Бруна. Я просмотрел первую книгу Блуменберга — но только при повторном чтении нашёл место, которое искал. Небольшой авторский пассаж, полфразы: "...для меня сочинительство — проклятие, от которого нет избавления, от которого может освободить только смерть." Для стороннего глаза — витиеватая патетика, но знающему достаточно.

  Выход этой книги по времени совпадал с посмертным взлётом уже знакомого нам Аарона Лебенгартена. Остаётся предположить, что тем — или одним из тех, — кто помог Аарону отрешиться от земных забот, был Иегуда Блуменберг.

  Я ещё раз перечитал "Звёздные острова" Лебенгартена. Упоминание о феномене встречалось только в одном месте. Вот оно (1-е издание, стр.127, третья строка сверху): "Стрэнг — нематериальное существо, которое захватывает подсознание человека. Одержимый этим чудовищем постепенно теряет своё человеческое "я" и превращается в машину — в живую мыслящую машину, которой управляет стрэнг.

  Стрэнг устремлён к единой, иногда бессмысленной цели — и нет ничего, что могло бы остановить его на пути достижения этой цели. Меньше всего он заботится о собственной жизни — то есть о жизни человека, в котором живёт. Другие люди для него — не более чем возможные средства достижения цели.

  Возможно, он смертен, но до сих пор никому не удавалось его убить: весь ужас положения в том, что убивший стрэнга сам становится стрэнгом".

  Далее нить теряется: проследить за судьбой Лебенгартена у меня нет возможности. Но в этом нет нужды: без сомнения, Аароном владел стрэнг. Вот почему Аарон улыбался, принимая мученическую смерть: освобождение от стрэнга значило для него так много, что физических мучений он просто не ощущал. Вот что значили слова Блуменберга о нависшем над ним проклятии писать: убивший стрэнга сам становится стрэнгом, и это чудовище перешло в Иегуду от Аарона. Этот стрэнг одержим сочинительством — и нет ничего, что могло бы остановигь стрэнга в его одержимости. От Блуменберга проклятие перешло к Пукасу, от Пукаса — к Поплавскому, от Поплавского — ко мне. От меня перейдет к другому — ведь уже сейчас по всей стране меня ищут тысячи охотников. Потому что Менахем Кривой, как раньше Нахум Архибластер, как до него Товия Брун, как раньше тысячи других, охотятся не на писателей, а на стрэнга, одержимого сочинительством. И вся эта затея с ордами охотников, пистолетной пальбой и неоконченными книгами ни к чему не приведёт — как раньше ни к чему не привели отлучения от литературы, цензурные режимы и легенды о злом роке, нависшем над талантами. Потому что история земной цивилизации — я это знаю уже как стрэнг — это не путь человеческих обществ из прошлого в будущее, не путь развития человека из обезьяны в сверхсущество — это всего лишь история охоты на нескольких стрэнгов. И моя смерть ничего не изменит — просто он станет тем, кто убьет меня. Потому что убивший стрэнга сам становится стрэнгом".

  

  5.

  Лейви Буцман ударом ноги вышиб дверь, влетел в кабинет и замер, обезоруженный и раздавленный чудовищной силой, которая исходила от сидевшего за письменным столом Зунделя Барвинка. Лейви словно окаменел — не мог ни выдохнуть, ни пошевельнуться, ни закончить движение пальца, уже полунажавшего спусковой крючок.

  Зундель закончил фразу и поднял взгляд на охотника: по лицу его скользнула слабая сочувственная улыбка. Затем выдвинул ящик письменного стола, вынул из него пистолет чудовищных размеров и выстрелил себе в голову. Голова разлетелась на куски, во все стороны хлынула кровь. Кровь залила стену, пол, стол и разбросанные на нём бумаги.

  Лейви Буцман почувствовал, как чудовищная сила отпускает его, но всё ещё не мог отвести глаз от кровавого месива, которое несколько минут назад было человеческим лицом: к горлу подступила тошнота. Самоубийца несколько раз дёрнулся и затих. И вдруг совершенно спокойно встал с кресла, вышел из-за стола и пошел навстречу Лейви. Лейви завопил — пронзительно, по-бабьи — и начал лихорадочно палить.

  Идущий остановился: в какой-то миг показалось, что отвисшая нижняя челюсть пытается встать на место, чтобы, соединившись с ошметками лица, изобразить подобие страшной улыбки, — и то, что недавно было телом Зунделя Барвинка, рухнуло на пол. Лейви в ужасе отшвырнул пистолет с опустевшей обоймой и выскочил в дверь. Зундель снимал жилье на девяносто девятом этаже, но Буцман, гонимый страшным видением, побежал вниз пешком. Где-то к шестидесятому он начал успокаиваться, на сорок третьем почувствовал, что устал, на тридцать восьмом вызвал лифт. "Господи, какой ужас, — думал он, прислонившись виском к стене стремительно опускавшейся вниз кабины. — Об этом надо написать. Об этом просто необходимо написать".