п'ятниця
«Человек в среде культурной», рассказ
Хотя чего тут пояснять, когда и так все яснее ясного.
— Геноцид, — соглашается Полупанов. — Собственного народа.
Ножик у меня был при мне, потому что я обожаю затачивать карандаши.
— Молодчина, — хвалит Алик. — Я в тебе никогда не ошибаюсь.
При всей его сомнительности другого комплимента в то утро мне не сыскать.
— Ты б запрятал назад, — говорю. — Не афишировал бы.
— А чего вдруг? — уныло ерничает Полупанов. — Шкалик мой. Я его не крал, я его приобрел на свои. Могу чек показать из спецмагазина на Гаванной. И вообще, перестройка у нас или не перестройка? Так я вот в ней фронда по данной теме, не похож?
— Похож, — говорю. — На полунепризнанного гения с бодуна перед спектаклем. Просто вылитый.
— Перед репетицией, — уточняет Полупанов, размахивая шкаликом на морозе.
— На одиннадцать. Надо ж сцену их протоптать тут.
— Тем более. Прячь бутылку, а не то заметут. Здесь тебе не Лондон.
— Эх, — Полупанов, замечтавшись, возвращает шкалик в закрома. — Там, старик, в Альбионе туман. Там укрыться можно.
Этот еще совсем недавно невыездной человек удивительно спокойно относится к тому, что он теперь выездной. Все-таки, что ни говори, а масштаб личности, хотите вы или не хотите, а сказывается во всем, и в большом, и в малом.
Ближайшая забегаловка это стоячая «Їдальня» на улице имени кого-то. Не знаю, как обычно, но в то утро тут без толпы. Изо рта валит пар. Вместо столов круглые на железной ноге стойки-подставки из молотого щебня в расчете один такой круг на трех-пятерых или всех, кто станет. А в меню мититей, и хватит вам. О, славные времена второй нашей молодости! Да, еще помидоры моченые.
— А стакана я вам не дам! — говорит нам, не успели преступить порог, хозяйка заведения в шапке-ушанке со звездочкой и белом фартуке поверх ватника. — И даже не просите.
— А мы не будем, — в тон ей отвечает Полупанов. — Мы у вас компот возьмем. А еще лучше сок томатный. Два.
— У вас что, повылазило? — то есть, в Кировограде, значит, тоже могут. — Разуйте буркалы, — говорит беззлобно эта добрая женщина. — Витрина ж на то и под стеклом, чтоб видеть мочь.
Эх, лень моя подруга! С тех пор минуло столько лет, а так и не вписал я сей бессмертный пассаж ни во что более объемное, чем тогда же на ходу возникшее: Я вышел в ночь, чтоб видеть мочь.
— Ух, ты! — воскликнул Полупанов, когда по совету хозяйки разул буркалы. — И ни чаю, да? Ничего?
— Ни-че-го! — подтвердила хозяйка, и в одиннадцать на репетиции Полупанов ее б, конечно, подправил бы и не слез бы с живой аж до тех самых пор, пока несчастная не попала б наконец в яблочко, в том смысле, что не угадала бы своей интонацией безошибочную пропорцию ледяного отчаяния с полным смирения драматизмом; но то в одиннадцать, а сейчас недоказуемо дрогнувший голос и мимолетное облачко пара изо рта вполне устроили великого постановщика. — Вы ж не слепой, — сказала она ему. — И вы же не глупый, в дубленке.
— Ладно, — сказал Полупанов. — А как насчет бумажных стаканчиков?
— Вы что, глупый? Говорю ж, ни-ка-ких. Ни бумажных и никаких.
— Ну а чашка? Вы ж из чего-то пьете в обед. Давайте мы у вас ее арендуем на пять минут за большие деньги.
— В обед домой бегаем, — сказала хозяйка, и эту ее интонацию Полупанов не стал бы трогать даже перед премьерой в Кремле. — А в заведении, согласно указу, — она извлекла из-под прилавка машинописный текст, усеянный печатями, и, демонстрируя его нам, ткнула, не глядя, красным от холода пальцем в эти самые печати, — «не держим ничего, пригодного для распития спиртных напитков». Ни-че-го.
— Эка! — восхитился я.