Элегии

Владимир Гандельсман


как в проявителе, дрожит в реке.
Кого похитили? – я слышу в гуле
знакомый голос, родственный строке.
 
Елену? Значит снаряжайся, Агамемнон,
ты бабьей верности такой хлебнёшь,
которая не снилась всем еленам,
ведь ты ещё вернёшься в отчий край...
Но возвращения претит мне ноша,
обратной лодке не бывать, прощай!
 
В обратном плаванье люблю другую лодку,
она прошита памятью моей,
трагедия бесповоротна, кротко
я должен перечислить инвентарь
и на храненье царские покои
стихотворенью сдать, как щедрый царь.
 
Расшторить окна, но ни сетований сердца,
ни радости не выдать, гладь да тишь,
рассвет сменился днём, а тот рассесться
успел на троне, – что мне эта ширь? –
я с равнодушной вежливостью, видишь,
приветствую ухоженный пустырь.
 
 
 ПОД ЛИНЗОЙ
 
Чем долог долгий день? Собой, подробностью,
вниманием, таящимся под робостью.
Как бы под линзой, день – под рассмотрением,
не временем измерен он, а зрением.
И самый краткий, зимний, как с повышенной
температурой, длится, нескончаемый,
дыханья чёрен островок, продышанный
в окне, где человек мелькнёт нечаянный.
 
Чем долог день? Подробностью мельчайшею,
кота ленивой поступью мягчайшею,
дымком под линзой, солнцем в конус собранным,
листком календаря, неровно содранным,
уставленностью в точку, взглядом медлящим,
оцепеневшим, впившимся, несведущим,
пред каждой вещью огненно немеющим,
без мысли мыслящим, без веры верящим.
 
Вечерним вечером ли, утром утренним –
ребёнок в созерцанье целомудренном,
плывёт ангинный жар и свет малиновый, –
без чувств горячий, без молитв молитвенный,
он собран в вещество такой материи,
где время, точно мышь, скользнёт и выскользнет...
Потом произрастут волчцы и тернии
и ветер тот дымок под линзой высквозит,
 
потом взойдёт бесстыдный, расхрабрившийся,
тщеславный человек, сорняк пробившийся,
искусством одержимый и завистливый,
разящий беспощадной правдой вызленной,
а с ним взойдут признанье и увенчанность...
Вот человек, в союз пророков принятый,
забывший, что смиренность и застенчивость
есть высший дар, по слабости отринутый.
 
 
КУЗИНА В 1973 ГОДУ
 
Весна. Трамваи катятся под горку.  
Горнист. В подкорку.
Командирован в Звёздный, я в Москве.
Иду к кузине, чуть поздней – вдове,
потом – бесследно умершей в больнице,
за «Соколом»-метро, не в Ницце.
 
Останется сын Константин. В подкорку.
Ты помнишь генеральную уборку
и повсеместное мытьё?
Зеленолиственное по ветвям дутьё.
Иду. Однажды в раннем детстве, летом
нас положили спать валетом.
 
Ночь. В Евпатории янтарной.
Я брат твой, с опозданьем благодарный.
Валетом. То-то я годам
к двенадцати искал в колодах дам.
Пиковых ли, бубновых ли, крестовых,
а более всего – червовых.
 
Ты козырь дядьки. Университета
студентка. Математик. Ты воспета
в хвастливых монологах. Задран нос.
Он вскоре умер и унёс
гордыню в смерть. О, тётя Доба.
Добрейшая. Любовь всегда – до гроба.
 
О, гром литавр! О, эта колесница!
Хоронят главного евпаторийца.
Главу горкома. Полдень раскалён.
Колодой он лежит. Не королём.
Горком. Партком. Трудящиеся массы.
Мясопотамия. Умеры. Мясо.
 
Гроб. Вот бездарности образчик.
Чья мысль ты – положение во ящик?
Весна. Распахновение одежд.
Не оправдавшая надежд,
ведёшь бухгалтерский учёт в конторе.
Но дядьки нет, а то бы горе.
 
Сластёна, краснобай и щёголь,
он походил на взбитый гоголь-моголь.
Да.  В гоголевском смысле. Сахарок
накапливал, пока не вышел срок.
Да. Диабет. Но был он жовиален,
любитель жён чужих и спален.
 
Весна. Вечерний воздух. Варят трубы.
Трубит горнист, вытягивая губы.
Счастливец не узнал, что дочь сошлась
со сварщиком. Что заварилась связь.
Что закалилась сталь и что со света оба
сживали тётку. Бог мой, тётя Доба!
 
Пришёл. Звоню. Не открывают дверь мне.
Как много терний!
Чрез них мы рвались к звёздам Константина.
Вы ж зачинали в то мгновенье сына.
Что будет с ним? Как сокол, воспарит
и общий ужас повторит?

 

Страницы