«Лоскутное одеяло»

Галина Феликсон

 

    В конце 19-го – начале 20-го века было модно благовоспитанным барышням заниматься таким необычным видом рукоделья – шить лоскутное одеяло.  Лоскутки подбирались яркие, цветные, предпочтительно шёлковые и атласные. Одеяло шили маленькое детское и дарили его в бедную семью на праздник. Шитьё это было кропотливое, непростое. Нужны были и терпенье, и уменье, и вкус, и фантазия.

     Наша жизнь – именно такое лоскутное одеяло. Время складывает, соединяет кусочки разной величины, формы, расцветки по своей прихоти, по собственному капризу. И ни от кого из нас не зависит, где и когда родиться – в какой семье, в какой стране, в какой эпохе.

       «Человек – хозяин своей судьбы!» Красивая фраза. Вот только каждый индивидуум при рождении получает от Жизни своё лоскутное одеяло, собранное Временем и сшитое Судьбой. Войны, революции, эвакуации, эмиграции – кто и как может что-то изменить или предотвратить в этом вихре случайных событий, именуемых историей? Нас несут течения, кружат водовороты. А мы плотней закутываемся каждый в своё лоскутное одеяло и наивно веруем в собственные силы и возможности…

                                                                 

        I 

     Мама, бабушка и я вернулись в Одессу в сентябре 1944 года. Из Северного Казахстана ехали долго. Четыре года мне исполнилось где-то в дороге.  Детские воспоминания – странная вещь. Они оседают в памяти абсолютно не связанными между собой картинками. Но может быть, это правильно, что обыденная монотонность исчезает, растворяется, как соль в воде. И остаются только эпизоды, разные, непохожие, плохие или хорошие – неважно, но яркие до боли в глазах, до тахикардии.

     В эвакуации мы жили в посёлке, который тоже исчез из моей памяти. Зато чётко помню рубленую избу с огородом, сараем и двором. Помню розовую рубашку деда Якова –  хозяина нашего дома. А ещё был его внук Вовка – мой ровесник, с которым, взявшись за руки, удирали от коровы Маньки, когда она самостоятельно возвращалась домой из стада. Манька бодалась. Огромная, рыжая, она шла от калитки к своему сараю, низко наклонив голову с острыми рогами. И мы с Вовкой с рёвом отказывались пить Манькино молоко, маленькую чашку которого Вовкина и моя мамы старались влить в нас. Остальное молоко никто не пил. Его относила на базар Вовкина бабушка и меняла на муку и постное масло.

     Ещё помню, как мы с Вовкой сидели на крыльце нашей избы. А между нами сидел большой мальчик и вырезал нам из кусочков дерева лошадок и барашков – наши единственные игрушки. Был он тоненький, как прутик. Бездонные чёрные глаза под чёткой линией бровей. Тогда мне он казался почти взрослым. В действительности было ему лет двенадцать-тринадцать. Это был чеченский мальчик. Он появился однажды летом на пороге, когда бабушка готовила в огромной печке, занимавшей почти половину комнаты, какую-то еду. Дед Яков выделил нам часть своего огорода.  Поэтому овощи – картошка, морковь, капуста  были у нас свои. Хуже было с хлебом. Но Вовкина бабушка делилась с нами мукой, полученной за Манькино молоко. Моя бабушка делала на всю семью картофельные оладьи. Вот этими оладьями и овощным супом бабушка попыталась накормить мальчика. У него был вид изголодавшегося волчонка. Но он гордо вскинул голову и сказал: «Я не нищий, и милостыню не принимаю!» «Кто тут говорит о милостыни? – тихо сказала бабушка – Ты поешь сначала. Потом поможешь мне воду из колодца принести. Видишь, я старая. Мне это уже очень тяжело». Он ел, изо всех сил стараясь не спешить, но у него дрожали пальцы. Бабушка стояла   за его спиной, незаметно подливая ему в тарелку ещё немного супа погуще, подкладывая оладью, и почему-то тихо плакала.

     Когда он поел и принёс воды, бабушка, провожая его до калитки, спросила: «Скажи, ты мог бы приходить каждый день и помогать мне? Видишь, дочка целый день на работе. Внучка маленькая. А дров нарубить, картошку выкопать мне уже не под силу».

     Молчаливый неулыбчивый этот мальчик неслышной тенью возникал на пороге. Двигался он легко, бесшумно. И действительно, делал всю мужскую работу. Для Вовкиной бабушки тоже. Обе бабушки просто обожали его. Даже дед Яков, такой суровый и недоверчивый, привязался к нему. За нашей избой было большое озеро. А у деда Якова была лодка и сети. Правда, очень старые. Мальчик как-то незаметно, среди прочих домашних дел, помог деду наладить лодку, починить сети. Руки у мальчика были ловкие с длинными, сильными пальцами. Он умел абсолютно всё. Вдвоём с дедом они отправлялись на рыбалку. Рыба стала огромным дополнением к нашему общему скудному столу. У деда Якова оба сына погибли на фронте. А мальчик оказался сиротой. Его родители умерли в дороге с Кавказа до Казахстана. Дед встретился с его земляками. Мальчик стал членом семьи деда Якова. Вовка и я бегали за ним, как щенята. Иногда он осторожно обнимал нас и даже старался улыбнуться…

     Мы возвращались в Одессу поездом, отвозившим из эвакуации заводское оборудование. Заколоченные огромные ящики занимали почти всё пространство вагонов. На оставшихся кусочках свободного места в духоте и грязи теснились люди. Было много детей. Свет скудно проникал через узкие щели окон, не заставленных ящиками. Детей укладывали спать на чемоданы. Взрослые дремали сидя, прислонившись к стене. Поезд полз медленно, часто останавливаясь. Люди выбегали из вагонов, чтобы набрать в чайник кипяток. Чайник был непременным атрибутом каждой семьи. Без него – никак! Без него, родимого, пропадёшь. Горячая вода заменяла и чай, и суп, и прочие бытовые необходимости. А ещё к приходу поезда на станции выносили еду.  Её можно было купить. Вот только денег почти ни у кого не было. Поэтому еду обменивали на вещи. Совсем как в оставшемся далеко позади посёлке: мука за Манькино молоко.  Люди перекладывали вещи в чемоданах, искали, отбирали хоть что-то пригодное для обмена. Скученность, грязь, вши – всё можно перенести, если есть еда. Еды было катастрофически мало. Поэтому ели, сжавшись в кучку, стараясь повернуться спиной к соседям. Ехали почти не общаясь между собой. О чём говорить? Беды и горе позади. Проблемы и неизвестность впереди. Даже дети сидели тихо. Остановки были и длинные, и короткие, когда был паровоз. Все торопились, боясь отстать от поезда, который мог сорваться с места в любую минуту.  Когда мама выходила из вагона, бабушка обнимала меня, крепко прижимая к себе, и мы ждали её возвращения, умирая от холодного липкого страха. Но вот она возвращалась с каким-нибудь свёртком или исходящим паром чайником. Страх отпускал до следующей остановки.

     Одесса встретила нас развалинами вокзала под ярко-синим небом. Впервые за всё наше долгое путешествие я вышла из вагона. Было удивительно тепло.  С безоблачного неба на меня смотрел золотой солнечный глаз. Вокруг суетились, перекрикивались, даже смеялись   какие-то совсем другие люди, абсолютно не похожие на тех из поезда. К нам подъехала лошадка, запряжённая в смешную маленькую тележку-дрожки. Пока мама и извозчик укладывали вещи в эти самые дрожки, я гладила лошадку. Она тихонько трогала меня мягкими шёлковыми губами.  Весело постукивая по булыжникам мостовой, лошадка увезла маму с вещами.

       Следующая картинка. Бабушка держит меня за руку, и мы медленно идём по никогда не виданным прежде длинным, широким улицам. Высокие дома стояли вплотную друг к другу. Некоторые были разрушены, но всё равно казались мне сказочными дворцами. Лепные карнизы, огромные окна. Даже забитые фанерой вместо стёкол, они были необыкновенно красивы. Я долго стояла возле удивительных львов. Мне казалось, сейчас они оживут, спрыгнут со своих тумб и важно пойдут впереди меня по синеватым брусочкам. А ещё на некоторых домах были каменные гиганты. Они держали на склонённых плечах балконы. Я просто чувствовала их усталость и боль от постоянной тяжести. Деревья, пережившие войну, росли между тротуаром и мостовой (совершенно новые для меня слова) и шелестели жёлтыми, красными, коричневыми листьями, как будто хотели что-то рассказать. Воробьи серыми резвыми шариками прыгали по веткам, распевая свою нехитрую песенку.

     Вдруг бабушка остановилась и сказала: «Вот мы пришли. Это наш дом…»

     Трёхэтажное серое угловое здание показалось мне просто огромным. По мере того, как мы шли в квартиру, бабушка показывала и называла незнакомые вещи. Сначала мы вошли в подъезд, один конец которого был на улице, а другой выходил во двор.  В подъезде сбоку дверь вела на лестницу с красивыми железными ступеньками, звонко и весело гудящими под ногами. Это называлось «Парадная». Потом была площадка. На ней две двери – одна против другой. Бабушка постучала в одну из них. Нам открыла моя мама. Она оказалась там раньше нас, потому что умная лошадка быстро привезла её и наши вещи. За маминой спиной шумели какие-то люди. Все смеялись и плакали, обнимались и целовались.  И снова плакали…

     Потом меня отвели на кухню.  Я впервые увидела кран, из которого сама текла вода. На блестящей белой плите грелись два ведра воды. Прямо посреди кухни поставили большое цинковое корыто. Меня долго отмывали, несколько раз меняя воду. Всё, во что я была одета, усыпанное какими-то белыми точками, завернули в газету, унесли из дома и выбросили. А соседка принесла какие-то вещи, которые были уже малы на её дочек. Эти одежды, «ещё довоенные», показались мне невероятно красивыми.  Правда, на меня они были великоваты. Но других не было. Поэтому я долго ходила в них. В конце концов они стали мне впору. Дети имеют привычку расти.

      II 

     Когда-то, в старое время, как любили говорить у нас во дворе, на этой лестничной площадке была только одна большая квартира.  И жили в ней моя бабушка с дедушкой, тогда ещё довольно молодые люди, и их трое детей. Революция перекроила и судьбы, и квартиры. Новая счастливая жизнь началась с появления «коммуналок». Главная задача новой справедливой власти – чтоб богатых не было – выполнялась успешно. Из бабушкиной квартиры сделали две, заколотив досками дверь из гостиной в столовую и пробив дополнительный выход в парадную.

     Но бабушке повезло. Попался очень приличный комиссар. Пять человек бабушкиной семьи были поселены в гостиную с двумя окнами и балконом. Им даже кое-какую мебель оставили. Книжный шкаф вместе со всем содержимым новой власти оказался не нужен.

     Для меня этот шкаф стал дверью в иное измерение. Там были такие необыкновенные книги, о которых не слышали советские дети. Удивительный мир наивных и сентиментальных детских романов Желиховской и Чарской. Сказки Киплинга. Довоенное издание Чуковского. Дореволюционные тома Короленко и Гоголя. И, главное, стихи. Звенящие колокольчиками, музыкальные, удивительно красивые. Они были сплетены из слов и фраз, которыми никто не говорит в обычной жизни. Воистину серебряный век.

     Сразу по нашему приезду соседские девочки взялись за моё образование. Одной из них было девять лет, другой одиннадцать. Наверное, они были хорошими учительницами, потому что очень скоро я весьма бойко читала. Ещё шла война. Букваря не было.  Обучение грамоте шло по томику Лермонтова – толстой маленькой книге в голубом переплёте, щедро отделанном серебряным тиснением, с изумительными рисунками издания конца 19-го века. Всё из того же книжного шкафа.

    

     Увлечённая чтением, я жадно глотала всё подряд.  В моей голове легко уживались Маугли, Робинзон Крузо, слепой музыкант и Мцыри.

     Бабушка очень плохо видела, из дома не выходила.  Её гимназические подруги приходили к ней. Ходить было недалеко. Две подруги, стараньями всё того же хорошего комиссара, были нашими соседками по коммуналке. Спасибо комиссару, других соседей не было. Это вторую половину бывшей бабушкиной квартиры поделили на какие-то клетушки и набили людьми, как стручок горохом…

     Две другие подруги жили в доме напротив.  Впятером они часто сидели у нас на кухне. Пили чай и тихо беседовали. Чай был слабый, бледно-жёлтый и без сахара. Потому что карточная система требовала строгой экономии. По зелёным бумажкам, разделённым на квадратики, именуемым в народе хлебными карточками, в магазине выдавалась определённая порция «основных продуктов питания». Потерять карточки – умереть с голоду.  Правда, на базаре было всё. Даже мясо и курица. Только денег не было.  Вот и пили бабушка с подругами горячую водичку.  Зато разливали из красивого чайника в красивые чашки.  Это у тёти Нины сохранился сервиз «от прежних времён». И стол застилался специальной чайной скатертью.  Тоже из запасов тёти Нины.  У остальных ничего от былого благополучия не сохранилось…

     Так сидели они за круглым общим столом под окошком коммунальной кухни, медленно отпивали из чашек, бесшумно ставили их на блюдца, неторопливо о чём-то рассказывали, иногда тихо смеялись. Над столом напоминанием о минувшем уюте сияло шёлковое солнце оранжевого абажура. Я вертелась рядом, пытаясь понять, о чём они говорят. Слова были незнакомые. Иногда глухие, шипящие, мягкие фразы вдруг сменялись быстрыми катящимися шариками, потом звучало что-то совсем другое, тягучее, напевное, немножко грустное. Вечером, засыпая, я слышала, как мама выговаривает бабушке:

     – Вы там осторожнее при ребёнке. Постарайтесь не увлекаться вашими воспоминаниями.

     – А мы не говорим на русском, – смеётся бабушка.

     – Опять за свой идиш взялись? Не понимаете, что это сегодня не нужно и опасно?

     – Ну не только на идиш. Мы и на польском. И на французском, – обижалась бабушка.

     К тёте Нине было очень интересно ходить в гости. В отличие от наших спартанских комнат с самыми необходимыми предметами обихода, у неё всюду стояли какие-то необыкновенные статуэтки, вазочки, шкатулочки из стекла и фарфора.  Она называла их забавным словом «безделушки» и позволяла мне поиграть ими. Но больше всего мне нравился тяжёлый большой альбом со старыми фотографиями.  Я осторожно перелистывала толстые с золотыми краями листы, переложенные другими листами – прозрачными и тонкими.  С фотографий на меня смотрели юные гимназистки. Я знала каждую из них. Вот эта, с косой, переброшенной через плечо, тётя Нина. Светловолосая кучерявая – моя бабушка. Тут и все остальные – то вместе, то отдельно. Так трудно было поверить, что эти нарядные красавицы стали сгорбленными седыми старушками в вылинявших уродливых платьях. Как барышни с фотографий не были похожи на всё, что я видела вокруг! Как не вписывались они в тесноту коммуналки, в кусочек чёрного хлеба, скудно смазанный растительным маслом и посыпанный крупной солью! Как, наверное, непонятной была им радость от тёплого пирожка с горохом, купленного на Новом базаре, – единственного лакомства, которое изредка доставалось мне.

     Я закрывала глаза и представляла себя похожей на них. Вот пойду в школу и тоже надену форменное платье. Заплету волосы в одну косу за спиной и завяжу над ней плоский белый бант.  Как ни странно, именно эта моя мечта исполнилась. Форму ввели к концу моего  первого  школьного года. И она, действительно, была полностью скопирована с дореволюционной гимназической. Но как же мало походили советские школьницы на гимназисток-бабушек из старого альбома…

      На самой нижней полке книжного шкафа лежал большой пакет из плотной коричневой бумаги. Там были фотографии. Совсем не такие, как в старом соседкином альбоме. Тоненькие, глянцевые, разной величины. Самые большие величиной с открытку. Некоторые совсем маленькие, пожелтевшие. И почти на всех весёлый человек с улыбкой под чёрными короткими усами. Иногда он на фото один. Изредка с какими-то людьми. Чаще всего вместе с мамой. Это мой отец.  Почти на всех фотографиях он в морской форме. Сначала с матросским воротником и тельняшкой-рябчиком. Позднее в офицерском кителе.

     Еврейский мальчик из грузинского города Сухуми рос под грохот революции. В пятнадцать лет он сбежал из дома на гражданскую войну. На революционных сквозняках формировалась его идеология.

     – Эти временные трудности перемелются и пройдут. Понимаете, вначале всегда нелегко, – уверял отец мою бабушку. – Зато потом наступит совершенно замечательное время.

     Годы шли. Замечательное время задержалось где-то в дороге, сбилось с пути, наверное. Вместо покоя и общего благоденствия наступила пора новых тревог и страхов. Шла яростная борьба с врагами народа. Врагами оказывались все – от членов правительства до ближайших соседей и родственников.

     – Как же так? Где же мудрость твоего вождя и учителя, в которого ты веришь, как в Бога? – спрашивала моего отца возмущённая бабушка.

     – Как вы не понимаете? Вы же умная женщина. Страна большая, а он один. Он просто ничего не знает, уверяю вас.

     Бабушка скептически пожимала плечами.

     В конце 1939 года папу по секрету предупредили, что на него в соответствующее место поступил донос. Отец бежал в Москву. Через две недели возвратился счастливый и сияющий.

     – Ну я же говорил вам, что товарищ Сталин ничего не знает. Я оказался прав! Мне друзья устроили встречу с ним. Он говорил со мной на грузинском. Я всё ему рассказал. Как он сердился! Он обнял меня за плечи и сказал, чтобы я ничего не боялся, возвращался спокойно в Одессу. Всё будет хорошо!

     Всё было хорошо. Отца немедленно отправили в секретную военно-морскую часть в Севастополь.  Ночные аресты продолжались.

     А потом была война. И Секретная часть исчезла под обломками города-героя Севастополя. Но «великий вождь и учитель» утрат не считал.

                         

  III

     До школы мой мир общения был невероятно ограничен. В основном я проводила время с книгами и с бабушкой. Бабушкино воспитание существенно отличалось от нового советского. Но я об этом не знала. Я очень хотела пойти в школу, встретить таких же подруг, как у бабушки, – на всю жизнь. Школа представлялась мне похожей на гимназию из бабушкиных рассказов.

     К великому событию мне купили портфель и сандалики и сшили новое клетчатое платьице с круглым белым воротничком. С вечера отмыли до блеска всё в том же корыте на кухне.

     И вот утром, счастливая и весёлая, я иду с мамой за руку. Мама даже с работы отпросилась по такому случаю. Чем ближе подходим к школьному зданию, тем быстрее радость сменяется сначала волнением, потом страхом. Возле школы огромная толпа людей – взрослых и детей разного возраста. Голоса сливаются в нестройный протяжный гул, от которого закладывает уши. Я была совершенно ошеломлена и растеряна. Мне никогда не приходилось видеть такую толпу. Тут же во дворе первоклассников разделили на классы. Всего два года, как закончилась война. В моём классе оказалось около сорока девочек и среди них несколько таких, которые по возрасту должны учиться в третьем, а то и в четвёртом классе.

     Мои неприятности начались почти сразу. Нас развели по классным комнатам, рассадили за парты. Дома я была самая маленькая и по возрасту, и по росту. Но здесь, в этой школе, вдруг выяснилось, что я высокая. Очень высокая! Многие девочки были гораздо ниже меня. Поэтому я оказалась на последней парте рядом с совсем большой и очень неприятной девчонкой. Учительница вызывала нас по одной к своему столу и раздавала буквари – книжки с большими буквами и картинками. Когда подошла моя очередь, я сказала, что мне такая книжка не нужна. Я уже умею читать. И тут выяснилось, что остальные дети даже букв не знают. Я бегло прочитала предложенный мне простенький текст из конца букваря.

     – Хорошо читаешь, молодец! Ты и стихи какие-нибудь знаешь? – спросила учительница.                               

     – Лермонтов. На смерть поэта: «Погиб поэт – невольник чести. Пал, оклеветанный молвой…»

        Класс вдруг тихо захихикал. Я удивлённо замолчала.

     – Что смешного? – строго глянула на детей учительница.

     – А чего она слова говорит какие-то нерусские? – веселился класс. – Ничего непонятно!

       Я смотрела на них, уже громко хохочущих и показывающих на меня пальцами (абсолютно неприличное поведение с точки зрения моей бабушки), и совершенно не видела причины для смеха.

     Прозвенел звонок. Дети с криками ринулись из класса. Я хотела остаться. Но учительница сказала: «Нельзя».

     Двор кипел, шумел, клокотал, вертелся вокруг меня. Я тихонько отступала к стене, стараясь вырваться из визжащего, орущего, суетящегося водоворота.  От мельканья множества лиц кружилась голова. Когда до свободного кусочка пространства осталось всего чуть-чуть, вокруг меня вдруг запрыгали, заплясали, взявшись за руки, мои одноклассницы – те самые большие девочки, одна из которых сидела за партой рядом со мной, и ещё несколько девочек поменьше.

     – Воображала первый сорт уезжала на курорт! – громко выкрикивали они.

     Всё это было так странно, ново, непривычно, так непохоже на всё, происходившее со мной прежде. Я абсолютно не знала, что со всем этим делать. Но тут опять прозвенел звонок. И вся орущая толпа рванулась в здание. Я осталась одна в пустом дворе. Переждав, пока в глубине коридора затихнет топот, я медленно пошла в свой класс.

     Когда я появилась на пороге, все уже сидели на своих местах, а учительница стояла у стола.

     – Ты почему опоздала? В класс нужно приходить вовремя. Иди на место, – недовольно сказала учительница.

     – Я не хочу с ней сидеть, – кивнула я на свою соседку по парте.

     – Что значит «хочу не хочу»? Ты не дома! В школе нужно делать то, что делают все!

     – А если они делают неправильно?

     – Неправильно что? – учительница смотрела на меня с явным недоумением.

     – Ну, они громко кричат, дразнят меня. Моя бабушка говорит, что воспитанные дети так себя не ведут.

     Класс откровенно смеялся.

     –  Воображуля! – выкрикнула одна из больших девчонок.

     – Тихо! Всем тихо! – стукнула ладонью по столу учительница. – А ты немедленно ступай и сядь на место!

     Я прошла к парте, взяла свой новенький портфель, который ещё вчера мне так нравился, и повернула назад к двери.

     – Ты куда? – воскликнула учительница. – Что это ты вытворяешь?

     – Я не вытворяю, – я уже больше не могла сдерживать слёзы. – Я ничего не вытворяю! Я не виновата, что они все безграмотные!

     – Рёва-корова! – бушевал класс.

     Учительница безмолвствовала.

     Когда за мной пришла мама, учительница долго что-то выговаривала ей. Я стояла в стороне и улавливала только отдельные слова: «Понимаю, что девочка домашняя… совершенно не вписывается в коллектив… нужно быть, как все». Что отвечала мама, мне слышно не было. Но по дороге домой она сердито мне объясняла, как ей из-за меня стыдно. Я её не слушала. Я размышляла над словами учительницы.  Если я домашняя девочка, значит остальные девочки в школе дикие? Это было похоже на правду. Но тогда почему я должна быть, как все? Мне совсем не хотелось стать дикой, громко кричать, прыгать и играть в их странные, шумные и непонятные игры.

     Дома вечером на кухне собрались мама, бабушка, обе соседки и их гимназические подруги. Проблема была одна – что делать со мной. Дверь кухни была плотно закрыта. Но так как вместе с бабушками пришли их внучки, а внучки соседки уже вернулись из школы (они учились во вторую смену), то у нас было своё собрание. Сразу решили, что необходимо встать на мою защиту. Потом спорили, отлупить ли этих дур или договориться с ними. После вспомнили, что у них занятия начинаются раньше, чем заканчиваются у меня. Взрослые, очевидно, тоже ни до чего не договорились.     

     Лёжа в своей постели, отделённой от остального пространства комнаты шкафом и буфетом, я слышала, как спорят мама с бабушкой.

     – Это всё твоё старорежимное воспитание. Растишь из неё кисейную барышню, – злилась мама.

     – А ты хочешь, чтобы у твоей дочери были ухватки нашей дворнички? – парировала бабушка.

     – Я хочу, чтобы моя дочь не была чужой в обществе, где ей предстоит жить.

     – Этот сумасшедший дом ты называешь обществом? – возмутилась бабушка.

     – Как ты не понимаешь, что ничего другого не будет! – отчаянно выкрикнула мама.

     – Тише! Ребёнка разбудишь.  

     Я не спала, а тихо плакала, уткнувшись в подушку. Утром снова предстояла встреча с диким классом. И я понимала, что это неизбежно и надолго.  Но даже не представляла, сколько лет будет тянуться эта нелепая история и как неожиданно и совершенно независимо от меня закончится.

                                                                  

        IV

      Годы 1948, 1949 и далее – странное время, когда в школе все на всех ябедничали. Однажды (это было уже во втором классе) я попробовала рассказать своей соседке по парте «Тома Сойера», попутно объяснив, что автор – американский писатель.

     – А где ты взяла такую книжку? – поинтересовалась девочка.

     – В книжном шкафу, – ответила я.

     – У тебя дома книжный шкаф? – удивилась моя соседка.

     – Конечно. А почему нет? – в свою очередь удивилась я.

     Когда в класс вошла учительница, моя соседка подняла руку и, едва получив

разрешение говорить, выпалила, дрожа от возбужденья и, как всегда, тыча в меня пальцем:

     – А вот она читает американские книжки! Говорит, что у них дома целый шкаф.

Врёт, наверное?  Или они шпиёны!

     А я жила в своём параллельном мире. Среди книг, которых мои одноклассницы не читали. Мой мир был заполнен удивительной музыкой ритмов и рифм стихов, о которых вокруг меня никто не слыхал. Я и сама начала потихоньку что-то рифмовать. И ещё я рисовала. Нечто вроде разваленных колоннад, греческих скульптур и лиц из старого альбома. Меня попробовали приспособить к оформлению стенгазет.  Не получилось!  Ни стихи мои, ни рисунки к тематике пионерского героизма не подходили. Но ничего другого я не умела.  «Невероятно ограниченная девочка», – жаловалась маме на родительских собраниях учительница. Мама приходила домой расстроенная. Влетало мне за «дурацкое поведение». Влетало бабушке за «идиотское воспитание».

     У меня появилась смешная привычка. Математическая логика с её поездами, землекопами и трубами в бассейнах была для меня абсолютно непостижима. Поэтому пока по дороге из пункта А в пункт Б вытекала вода, скапливаясь в какой-то яме, я набрасывала на последнем листе школьных тетрадей всё, что приходило в голову. И это никак не относилось к арифметике.

     Девчонки выдирали эти листики из моих тетрадей, бежали показывать учителям. Было невероятно жалко утерянных строчек и утраченных эскизов. Их, естественно, никто никогда не возвращал. В лучшем случае просто выбрасывали. Гораздо чаще дразнили, вертя перед моим лицом свёрнутым в трубочку листом.  Я даже не пыталась отобрать –  бесполезно. Тогда мой листок с хохотом рвали на мелкие клочки и выкидывали в окно. Обрывки белыми бабочками кружились, подхваченные ветром, улетая в никуда.  Плакать я уже давно перестала. Жаловаться было некому.

     После второго класса произошли перемены. В третьем классе великовозрастные куда-то исчезли.  Нас опять перемешали и разделили. Мне эти изменения особой радости не принесли. Мои ровесницы прекрасно усвоили все ухватки и дразнилки ушедших. Вдобавок все они знали друг друга по детскому саду, по дому, по двору. Только я была совершенно чужая и этим детям, и школе, и всей обстановке вокруг меня. То, что кто-то из них жил со мной в одном доме, только усложняло наши отношения. Кличка «Воображуля» прилипла ко мне намертво.              

     Нас принимали в пионеры. Приходила к нам девочка из седьмого класса с комсомольским значком и в пионерском галстуке, рассказывала о героях-пионерах. Только я никак не могла понять, почему их, маленьких, посылали на задания, зная об опасности. Неужели жизнь ребёнка дешевле жизни взрослых людей? Мне было очень жалко этих детей.  Но поговорить об этом было не с кем. Мама, как всегда, требовала закрыть рот и не болтать глупости, которые всех нас доведут до беды. Поэтому в школе я свои сомнения вслух не озвучивала.

     Школьные годы тянулись медленно, скучно, однообразно. Едва дождавшись конца уроков, я торопилась домой к моему книжному шкафу, рисункам и стихам.

     В шестом классе у меня произошёл нешуточный конфликт. В школе решили провести соревнование на лучшую стенгазету. Мне поручили, точнее, велели написать стихи опять-таки о героях-пионерах. Но стихи не получались.  Тема была совсем не моя.  Писать по заказу я не умела. Никак не получался у меня героический пафос. Стенгазета так и вышла без стиха.  Картинку я им срисовала, потому что тоже не могла придумать ничего подходящего. И тут оказалось, что точно такая же картинка в стенгазете другого участника соревнования.  Но у них был стих: «Смерть пионерки». Их председатель отряда гордо заявила, что написала его сама. Я, вся такая умная, попыталась объяснить, что это отрывки из стихотворения Эдуарда Багрицкого.  О Багрицком в те поры никто из учениц, кроме меня, даже не слышал. Это десятилетием позднее зазвучал отрывок из него: «Нас водила молодость в сабельный поход…» А ещё десятилетие спустя его ввели в школьную программу. Но тогда…

     Мне объявили бойкот. За «непионерское» поведение. За то, что нарочно подвела класс. И за клевету на товарища. Потому что из зависти придумала какого-то несуществующего автора и оболгала честную и талантливую ученицу. А преподаватели опять промолчали. Нужно же как-то проучить зарвавшуюся индивидуалистку, не желающую вписываться в нормальный школьный коллектив.

    

     Со мной перестали разговаривать. Моя соседка демонстративно пересела. Я осталась одна на моей последней парте. Конечно, до этого моё общение с одноклассницами тоже было весьма ограниченно. Тем не менее когда к тебе дружно поворачиваются спиной, но при этом тебя же высмеивают и обсуждают каждый твой шаг, становится совсем плохо. Я всегда была чуть ли не самая высокая в классе. А тут вдруг ещё больше вытянулась в струночку и сильно похудела. Очень длинные ноги, руки с узкой ладонью и длинными тонкими пальцами, даже волосы, которых, с точки зрения окружающих, было слишком много, – всё вызывало неприязнь моих соучениц. Новые прозвища, одно обиднее другого, так и сыпались на меня. К привычной уже воображуле добавились швабра, буратина, долгоносик. Единственным утешением было, что до конца учебного года оставалось совсем немного времени.

     С последнего родительского собрания, на котором раздавали наши табели с оценками, мама пришла вконец обозлённая на меня.

     – Допрыгалась!  В следующем учебном году женскую и мужскую школы объединяют. И только тебя – ты слышишь? – только тебя одну переводят в какую-то мужскую школу. Это же кошмар! Если ты не сумела прижиться в женском коллективе, что с тобой будет в новой чужой школе? Завтра же пойду и буду просить, требовать, настаивать, чтобы тебя не переводили в эту ужасную мужскую школу.

     И тут впервые в жизни я закричала на маму:

     – Ты ничего не понимаешь! Это отлично, что меня переводят! Я не вернусь в эту проклятую школу! Я не могу, не хочу, не буду туда ходить! Ты меня не заставишь!

     – Ты как со мной разговариваешь? – окончательно вышла из себя мама. – Теперь я понимаю, почему за шесть лет ты ни с кем не подружилась. У тебя скверный характер.  Если ты смеешь грубить маме, как же ты ведёшь себя с другими детьми?

     Мы ещё долго ссорились. Бабушки уже не было. Вступиться за меня было некому. Я ушла за свой шкаф и снова тихо плакала в подушку. Но для себя решила, что бы ни делала мама, в прежнюю школу не вернусь.

     Мама всё-таки пошла в мою школу. Возвратилась расстроенная и злая.

     – Что ты там натворила? Мне показали характеристику от твоей классной руководительницы. С такой характеристикой даже не во всякую тюрьму примут. Так что придётся тебе идти в эту ужасную мужскую школу. Представляю, какой там состав педагогов! Чему хорошему они могут научить?

     Спорить с мамой бесполезно – себе хуже. Но я тихо радовалась, что больше никогда не увижу ни прежних одноклассниц, ни учительниц. Новая школа была совсем в другой стороне – за Новым базаром.

     – Такой непрестижный район, – сокрушалась мама.

   

 

       V

     Но пока каникулы, и можно всё это выбросить из головы. В Грузию я влюбилась, читая Лермонтова – мой букварь, первую прочитанную книгу, первые выученные мною стихи. Этот волшебный край приходил в мои сны яркими картинками. Горы подпирают небо, пальмы, всегда зелёные деревья, круглый год цветы. И никогда никакого снега, никакого гололёда.  Зиму я не любила ещё со времён эвакуации.

     Мы с мамой плывём на белом пароходе к тёте в город Сухуми, где когда-то родился и рос мой отец. Собственно, тётя Нуца никем нам не была. Просто незадолго до войны на ней женился дальний родственник моего отца, который погиб в первые месяцы войны. После войны она отыскала мою маму. Они переписывались. В прошлом году Нуца приезжала в Одессу в отпуск. Теперь мы едем к ней.

     Конечно, в Одессе очень много моря. Только я видела его с бульвара. Вдруг впервые оно совсем рядом, за стенкой, то есть за бортом. Гигантская синяя колыбель слегка покачивает наше судно, тихонько шуршит за бортом и оставляет на стекле каюты крупные брызги.

     Город вынырнул из волн рано утром и застыл на горизонте, сверкая на солнце. Ослепительно белые дома среди яркой зелени. Пляж прямо на центральной улице города. У нас в Одессе пляжи далеко.  К ним нужно добираться переполненными жаркими трамваями. А здесь две-три ступеньки с набережной, и под ногами круглые камешки-галечки, убегающие прямо в белую морскую пену.

     Оказалось, тётя Нуца живёт здесь на набережной в нескольких шагах от причала в старом одноэтажном доме.  Огромные окна двух маленьких комнат выходят прямо на проспект. И в них круглые сутки вливается шорох моря, сплетаясь с голосами людей.  Этот удивительный город был даже более шумным, чем Одесса. Вечерами смеялась, пела, перекликалась гортанными голосами разноцветная, сияющая огнями набережная – проспект Руставели. Смуглые парни.  Пиджак по последней моде небрежно накинут на плечи. И непременная кепка-хинкали. Перезвон гитар рассыпается бисером.  По крайней мере в те годы, когда я приезжала сюда на каникулы, вся вечерняя жизнь города текла под аккорды гитар.

     Только во дворе тётиного дома стояла тишина. Двор, засаженный цветами, увитый плющом, отгородился от улицы тяжёлыми массивными воротами. Посреди двора длинный стол. После множества переделок, перестроек, перемен (совсем как у нас в Одессе) комнаты у всех такие тесные, что все приёмы гостей, дни рожденья и прочие праздники проходят во дворе. Только стулья выносят из дому.

     Удивительно, что я, ребёнок замкнутый и малообщительный, очень быстро сдружилась с детьми этого двора. Они совсем не были похожи на детей из моего дома и моей школы.  Их было немного. Дружные, весёлые, несмотря на разницу в возрасте, они держались всегда вместе. И никто никого не дразнил. Самым старшим был Костик. Он выглядел взрослее своих неполных пятнадцати. Плавал, как рыба. В свободное время помогал спасателям на море и катал желающих на лодке. Нас отпускали на пляж и в город под его присмотром. Он же разбирал все недоразумения между детьми. Родителей у него не было. Однажды ночью из всех городов СССР исчезли греки. Просто приехали машины, увезли людей. Утром стояли пустые квартиры с распахнутыми настежь дверьми. Кто-то из соседей накануне успел забрать Костика. Подробностей этой истории никто никогда не рассказывал. Мальчик стал общим сыном и братом для всех обитателей дома.

     Через неделю мама засобиралась домой. Тётя Нуца предложила меня оставить.                

     – Ну зачем ты повезёшь ребёнка в Одессу? Что она там будет делать? Сидеть в квартире? А здесь море рядом с домом. И с детьми она подружилась.

     Мама пыталась возражать.  Но переспорить Нуцу невозможно. Все мамины аргументы рассыпались песком, ударившись о железную стену тётиной логики.

     – А к концу августа я приеду в Одессу в отпуск и привезу тебе дитя. И нечего зря волноваться!

     Итак, мама уехала без меня. Мы помахали ей рукой. Она ещё выкрикивала нам последние наставления. Но пароход быстро удалялся, ветер дробил слова на непонятные звуки, которые кружились над нашими головами и растворялись в горячем влажном воздухе.

     – Завтра вечером мы с тобой садимся в автобус и едем к моему брату, – сказала Нуца, когда мы подходили к дому. – Познакомишься с волком.

     – С волком? С настоящим?

   –  С самым настоящим. Тебе он понравится. Я же вижу, что ты любишь животных. А они это понимают и чувствуют.

    

      Волк мне, действительно, понравился. Мгновенно. С первых секунд. Огромный, сильный, с неуловимо быстрыми движеньями он шёл через двор нам навстречу, когда мы открыли калитку. Рядом с ним, чуть прихрамывая, шла большая лохматая пастушья собака. По другую сторону резво перебирала лапками трёхцветная кошка.

     – Это его родители, – сказал Миша, Нуцын брат. – Они всегда с ним рядом. Защищают своего ребёнка. Это неважно, что он гораздо сильнее их. Для них он всё равно маленький.

     – Мишико всё знает про зверей. У меня всё детство прошло под его рассказы. Сутками можно слушать, – засмеялась Нуца. – Он и тебе расскажет. Только слушай.

     Звери остановились перед нами. Собака завиляла хвостом. Кошка буквально взлетела на плечо к Мишико. А волк поднялся на задние лапы, положил передние дяде Мише на плечи. Его голова была вровень с Мишиным лицом. Его глаза, зелёные и яркие, как ягоды крыжовника, смотрели прямо в глаза человека. И были в этом взгляде и любовь, и доверие, и, главное, разум. Тот самый разум, в котором зарвавшееся человечество отказывает животным.

     Миша ласкал и гладил их всех троих, что-то тихо говорил им на грузинском. Это было полное слияние чистых и светлых душ.

     Потом из дома вышла Тамара – жена Миши, выбежали дети. Двор наполнился суетой и шумом. Звери дружно пошли к дому вместе с людьми. Там на веранде уже был накрыт стол. Тут же недалеко от стола стояли миски с едой для животных.

    – Зверь должен получать свежую пищу. Нехорошо кормить их объедками. Они – народ гордый.  Нельзя их унижать, – сказал дядя Миша, – ты запомни это, девочка, на всю жизнь, и детям своим потом объясни. Животные вынуждены жить рядом с людьми и сопротивляться не могут. Вот и терпят все человечьи глупости, гадости и подлости.

     После ужина мы все – люди и звери – сидели в саду под деревом. Взрослые на скамейке, дети на траве вперемежку с животными.  Дядя Миша рассказал историю волка.

     Недалеко от их селения выстроены правительственные дачи для руководства страны. Любимое развлечение этих деятелей – охота, точнее, безжалостное и мерзкое избиение лесного зверья, убийство, на которое нормальному человеку смотреть страшно и стыдно. Расстреливают и калечат всё, что ходит и летает в лесу. Один из таких высокопоставленных охотничков нёс, держа двумя пальцами за хвост, крошечного, ещё слепого волчонка. Миша шагнул к нему, молча протянул руку. Кто-то из людей за Мишиной спиной тихо сказал:

     – Отдайте волчонка! Ему вот отдайте! Зачем он вам?

     – Так хотел собакам кинуть. Пусть позабавятся. Та берите, мне не жалко.

      Миша подхватил в ладони плачущее существо.

      – Понимаешь, собака и кошка оказались добрее людей. Они сразу взялись опекать малыша, согревали, умывали.  Так вместе и вырастили этого красавца.

 

        VI

     За лето я ещё подросла. Из рукавов школьного платья нелепо торчали руки. Юбка стала неприлично короткой. Пришлось шить новую форму. Мама совсем расстроилась.

     – Опять ты будешь самой высокой в классе, и из-за этого со всеми перессоришься.

     Мне очень хотелось, чтобы прежние неприятности остались позади. Мама моих надежд не разделяла.

     Первого сентября я осуществила свою детскую мечту: заплела одну косу и завязала над ней плоский белый бант.  Маме это не понравилось.

     – Ты всё время стремишься выделиться, – выговаривала она.

     Зажав в одной руке портфель, а другой прижимая к новому белому переднику букетик цветов, я стояла в дверях класса.

     

     Мальчишки разгуливали по проходам, пересмеивались, переговаривались, рассматривали девичью стайку с откровенным любопытством.

     Девочки, такие же, как я, неуверенные и перепуганные, стояли возле доски, низко опустив головы, вроде бы вместе, но каждая сама по себе. Они были собраны из разных школ, впервые видели друг дружку. Может быть, они тоже были чем-то неудобны и непонятны в своих женских коллективах. И от них просто избавились, пользуясь случаем.

     Звонок изменил картинку.   Мальчишки, чувствуя себя хозяевами, разбежались, шумно рассаживаясь, но почему-то поодиночке, оставляя рядом с собой свободное место. Девочки всё так же стояли, растерянно глядя по сторонам, совершенно не зная, как вести себя в таком чужом неизвестном мире, где даже вошедшая в класс учительница была для мальчишек своя. Мальчики вскочили, громыхая крышками парт, громко приветствуя её – невысокую, смуглую, очень немолодую, в традиционном синем английском костюме с белой блузкой.

    – Здравствуйте, Ева Яковлевна! Вы остались нашей классной? Вы нас не бросили?

     – Как же я вас брошу, таких хороших? Доведу уж как-нибудь до выпуска. Ну, садитесь, садитесь! Будем с барышнями знакомиться.

     Она повернулась к замершим девчонкам и улыбнулась. Честное слово, я никогда не видела такой улыбки ни у одной из моих прежних училок.

     – Здравствуйте, девочки! Давайте знакомиться.

     Ева Яковлевна раскрыла классный журнал и стала вызывать девочек по фамилиям и именам и рассаживать, указывая место и имя соседа.

     Я, как всегда, оказалась в списке последней. Очень неприятно было стоять под выстрелами взглядов и чувствовать себя слишком высокой, неловкой, неуклюжей. Длинные ноги, тонкие руки. Из-за косы почти до колен и толще собственной руки голова высоко поднята.

     – Ну, Миша, – обратилась Ева Яковлевна к худенькому веснущатому растрёпке под окном, – смотри, какая тебе соседка досталась! Ты такую косу, наверное, в жизни не видел. Прямо царица Тамара. А у тебя сосед – самый умный мальчик в нашей школе.

     Изо всех сил стараясь не споткнуться, я прошла до середины ряда и села возле умного Миши. Он протянул руку, осторожно дотронулся до моей косы, уважительно спросил:

     – Тяжело, наверное, такой груз на себе носить?

     – Тяжело. Иногда даже голова болит.

     – Зато красиво как! Правильно Ева сказала: царица Тамара.

     Из «буратины» и «долгоносика» в один миг превратиться в царицу Тамару – о таком счастье я даже мечтать не могла! Новая школа мне определённо нравилась.

     Здесь был иной мир, совсем другие отношения между преподавателями и нами. Все учителя и директор нас, старшеклассников, звали по именам. Мы были для них не масса, а личности.

     Ева Яковлевна – человек одинокий. Война отняла у неё мужа, детей, родственников. Наш класс был её единственной семьёй. Она знала о нас всё. Мы сами рассказывали. Со всеми своими первыми любовями, разочарованиями, огорчениями бежали к ней за сочувствием, советом и от избытка радости. Все четыре года нашего взросления она была нам наставницей в полном смысле этого слова.

     Девятый класс свалился на нашу Еву тяжким грузом. Все вдруг повлюблялись. Благо только, что предметы воздыханий находились поблизости: либо рядом в соседнем классе, либо в десятом – этажом выше. В своих почему-то не влюблялись. Привыкли, должно быть. По классам гуляли записочки. Их разносили запыхавшиеся семиклассники. Они у нас служили почтовыми голубями.

     Польза от этих эмоций, однако, была. Повзрослевшие «деточки» на переменах уже не носились по длинному коридору, вопя, визжа и сшибая с ног всех встречных. Девочки чинно гуляли парами или втроём, тихо беседуя. Косы аккуратно уложены на затылке в модную «корзиночку». Воротнички – белоснежное кружевце. Передники выглажены. Прямо тебе гимназистки из бабушкиного альбома. Мальчишки кучками стоят возле окон или подпирают спиной стены. Все умытые до блеска, аккуратно причёсанные. Как на сельской вечеринке. Охи, вздохи, переживания.

     Легче всех, пожалуй, было Люське. У неё есть брат. На полтора года старше. Значит, учится в десятом классе. Есть возможность подняться на заветный этаж.

     А моя любовь торжественно спускается со своего Олимпа, шагая вниз через две ступеньки. Взявшись за руки, мы стоим у окна. За спиной у нас жужжат голоса. Мы их не слышим. Мы читаем стихи. Свои и чужие. Просто мы – родственные души. Он тоже знает и любит Серебряный век.

     Это двухметровое счастье объявилось у нас где-то в середине октября. Дитя военного папы, он уже потерял счёт школам, кочуя с родителями по необъятным просторам Родины. Учиться в таких условиях сложно. Недостаток образования восполнялся чтением. Из всех необходимых вещей без конца переезжающей с места на место семьи половину составляли, как ни странно, книги.

     И был вечер. Вроде как на ноябрьские праздники. Чтобы стремительно растущие школьники, особенно школьницы, не бегали на танцы в какие-то сомнительные «мореходки» и прочие училища, для девятых и десятых классов в школе устраивали вечера. Как говорила наша Ева, «Всё-таки дети на наших глазах крутятся». Особой тематики не было. Просто использовались все наши способности и умения и давалась возможность потанцевать.

     В этот раз ставили сценку из какой-то классики. Мишка из десятого «Б» читал Маяковского. Пел Валерка из девятого «А». Наша Люська играла на аккордеоне. Но главное, сам Шурка-цыган пел собственную песню на мои стихи под аккомпанемент своей волшебной гитары: «А у тебя ресницы в снегу. А у тебя улыбка, как сон…» звенело, лилось на весь наш актовый зал.  И Ева Яковлевна почему-то вытирала слёзы. А у преподавателей были такие лица…

     Он подошёл ко мне, когда Вера Ивановна, учительница музыки, села за пианино и заиграла вальс. Я давно не была самой высокой, как в прежней школе. А уж при его росте!..

     Он протянул мне руку. Так, наверное, князь Болконский подавал руку Наташе Ростовой на балу. Низко наклонившись, он выдохнул чуть слышно:

     – Это в самом деле ты сама написала?

     Я только кивнула головой, потому что говорить не могла. У него были такие глаза! Даже бесконечные скитания по бескрайним весям не стёрли грузинский акцент. Этот гортанный звук и твёрдое «э» упрямо прорывались через его безукоризненный русский.

     – Мне говорили, что ты пишешь стихи. Только я не представлял, что такие! Я тоже пишу.  Но, куда мне! А коса у тебя! Это из-за неё тебя прозвали царица Тамара? Слушай, а ты грузинское что-нибудь танцевать умеешь?

     Я снова молча кивнула головой. Мы как раз кружились возле пианино. Он на секунду отпустил меня и что-то шепнул Вере.

     Вдруг зазвучала та самая музыка из сухумского двора. Середина зала мгновенно освободилась.  Мы понеслись, полетели по кругу в пустоте иного сказочного мира. Только мы двое. И третья – музыка. И где-то далеко за стенами волшебного королевства хлопки ладоней…

     Потом музыка оборвалась. Мы стояли на середине зала. Две неподвижные фигуры медленно возвращались из другого измерения в обычную реальность…

   

VII

     Математик Соломон Маркович маленький, толстый, лысый, с лицом мультяшного колобка. Мы звали его Соломончик и любили совершенно щенячьей любовью. Особенно мальчишки. Неважно, что он совсем не походил на киногероев. Просто он любил нас. А три четверти класса росли без отцов.

     Только Соломончик мог во время урока, шествуя между рядами парт, мимоходом погладить по голове Толика или Генку. Только Соломончику было дозволено называть грозу всей школы Додика «деточка». Только Соломончик имел право оставить в пустом классе после уроков способного, но ленивого и хулиганистого Лёньку, два часа вдалбливая ему в башку теоремы вперемежку с «разговорами за жизнь». Потому что: «А как же? У ребёнка золотая голова.  Он только должен посидеть и запомнить».  И Лёнька, получив за контрольную четвёрку, а то и пятёрку, смотрел на нас ошалевшими глазами и говорил: «Не, ну Соломончик – человек!»

     Опять же Додик. Заходит Соломончик в класс и с порога смотрит на пустую парту. Там, конечно, должны сидеть двое. Но Соломончика судьба Люськи почему-то мало волнует.

    – А где Додик? – спрашивает он, глядя сквозь толстые стёкла очков на весь класс сразу.

     Класс дружно пожимает плечами.

     На другой день влетает в класс Додик и вопит с порога:

     –  Слышите! Шо вчера было! Иду себе домой с «Тарзана», а у меня под дверью Соломончик. Весь красный, шапка в руке, пальто расстегнул и за сердце держится. Увидел меня, сразу улыбается: «Ой, Додик, деточка, я же тут так уже переволновался. Звоню, стучу, никто не открывает. Ну, слава Богу, живой! Идём, деточка, позанимаемся. Завтра ж контрольная за четверть.

     – А ты шо? – выдохнул класс.

     – А шо я? Зашли. Я чай сделал. Пили. За Тарзана ему рассказал, какое кино классное. А Соломончик мне за этого артиста рассказал, который Тарзан. После занимались сидели. Только закончили, мама пришла. И прямо от порога в крик: «Ой, шо там Додик опять наделал?» А знаете, шо ей Соломончик сказал? «У меня на улице сердце схватило. Я вспомнил, что тут Додик живёт. Так я уже зашёл, посидел немножко. Он меня чаем угостил. Ну, спасибо, я пойду. Пусть Додик меня проводит».

     Контрольная по алгебре. Все эти математические изыски, физические законы, теоремы и прочие химии были для меня непроходимой чащей, бескрайним болотом, ночными кошмарами. Умный Миша быстро управляется со своим заданием, скашивает глаз на мою чистую страницу и начинает набрасывать решение моего бесконечного уравнения. А в моей голове отбивают чёткий ритм какие-то строчки, рифмуются слова. Я торопливо записываю это, как всегда, на последней странице тетрадки. Миша толкает меня локтем:

     – Эй, очнись! У тебя ещё есть время. Переписывай, давай!

     Я послушно переписываю, делаю, конечно же, какие-то ошибки. Но это даже хорошо. Кто же поверит, что я смогла справиться с таким алгебраическим монстром? До конца урока я успеваю наскоро перекатать Мишино творение и закончить-таки свой стих.

     Раздавая нам проверенные работы, Соломончик, улыбаясь, говорит:

   – А стих получился очень хороший. Нам с Маргаритой Марковной понравился. Умница!

     Может быть, именно его поощрения заставили меня не просто рифмовать, но искать какие-то более сложные формы стихосложения, совершенствовать, оттачивать, наполнять смыслом и красками каждую написанную строчку. И несомненно, что именно этот маленький толстенький человечек, щедро раздавая свою любовь детям, исковерканным войной и послевоенными неурядицами, помогал обрести уверенность в своих силах и способностях.

     Маргарита Марковна, родная сестра нашего математика, преподавала русскую литературу. Такая же, как он, маленькая, кругленькая. Но как же она преображалась, когда читала стихи. Да и прозу тоже. Это был театр одного актёра.  Какое-то волшебство, чудо перевоплощения.

     Она учила нас понимать и думать. Когда мы писали сочинения или отвечали у доски, Маргарита говорила:

      – Мне не нужно знать, что писал Белинский или иные критики. Я это многократно слышала. Я хочу услышать, что думаете вы. Учитесь анализировать сами.

     Мы, действительно, пытались рассуждать, старались блеснуть какими-то мыслями. Нам нравилось чувствовать себя умными. Маргарита внимательно выслушивала наши размышления. Изредка поправляла. Часто хвалила. Наверное, это развивало нас и подготавливало к неожиданностям взрослой жизни.

        

VIII

      В конце девятого класса, когда мы пришли после весенних каникул, на двери учительской висело фото Маргариты в траурной рамке…

     Через неделю в класс вошла новая учительница. Долговязая тётка с прилизанными волосами. Рот – узкая щель. Водянистые глазки под надвинутым лбом. И зелёное вязаное платье. Нам она сразу не понравилась. По партам пошла гулять записка: «Жаба».

     Она аккуратно разложила на столе какие-то книги с торчащими бумажками-закладками, открыла толстую тетрадь и стала громко монотонно читать. Класс не слушал. И только наша круглая отличница Эля тихо сказала:

     – Мы это уже выучили с Маргаритой Марковной перед каникулами.

      – Выучили? Ну иди к доске и рассказывай.

     Эля, девочка спокойная, неторопливая, начала обстоятельно излагать материал. Но Жаба буквально через две минуты перебила со злостью:

     – Что это ты плетёшь? Откуда ты взяла такую ерунду?

     – Я так думаю, – ответила она.

     – Кто тебе дал право думать? – рявкнула новая училка. – За тебя уже давно подумали. Твоё дело выучить и ответить, как написано в книге.

     Она взяла Элин дневник, полистала его и с каким-то садистским наслаждением вывела двойку. Это была первая двойка в Элиной жизни. Класс тихо загудел.

     Эля появилась у нас в конце седьмого класса. До этого она училась дома. Девочка с блестящей памятью, невероятно способная буквально во всём, была тяжело больна. Мы опекали её всем классом. Она болела часто и подолгу. Мы навещали её, относили уроки, развлекали школьными байками, наполовину придуманными. Мы гурьбой провожали её после уроков домой. И сам Додик лично нёс её портфель – она очень уставала к концу занятий.

     Эля шла к своей парте, глядя куда-то в пространство огромными испуганными глазами.

     У неё дрожали губы.

     Жаба ещё продолжала изрыгать ей вслед какие-то гадости. Но класс уже взбунтовался.

     Первым, громко хлопнув крышкой парты, вскочил Лёнька. Он перехватил Элю, остановил, развернул и, осторожно придерживая за плечи, повёл прочь из класса мимо остолбеневшей Жабы, тихо приговаривая:

     – Элинька, лапочка, тебе нельзя волноваться.

     – Это что такое? Это как понимать? – заорала Жаба, тарабаня кулаком по столу. –  Хулиганьё? Я вас всех в колонию закатаю! Бандиты!

     И тогда поднялся Додик. Мы уже отвыкли от хамства, грубости, злобы.

     – Ребята, атас! – крикнул он, устремляясь к двери.

     Класс с грохотом рванул вслед за ним. В коридоре у окна окружили плачущую Элю.   Договорились, что девочки отведут её домой, а мальчишки пойдут искать справедливости. Справедливости надо было искать у нашей классной. Но Ева сейчас на уроке. А новая Жаба точно понесётся к директорше. Так что необходимо срочное противодействие.

     – Ша, ребята, идём к Марине, – изрёк Лёнька.

     Марина Митрофановна – ещё одна колоритная личность нашей школьной действительности. Завуч старших классов. Даже на переростков десятиклассников она умела посмотреть так, что они сразу чувствовали себя маленькими.

     – Слушай, – говорила она какому-нибудь Мишке или Сёмке. – Сколько я ещё буду рассказывать всем вокруг, какой ты хороший? Ты можешь хотя бы раз в неделю вести себя, как человек? Иначе даже твоя мама перестанет мне верить.

     Наша школа когда-то до революции была мужской гимназией. Вокруг неё высилась ограда с запирающимися на ночь воротами. Перед зданием была широкая площадка, вымощенная плоскими плитками. Красивое крыльцо в несколько ступенек вело к двустворчатой двери. Всё это со стороны улицы. А в переулок выходила калитка из второго, непарадного двора. Там были сараи для дров и угля: в школе сохранилось печное отопление. И ещё в этом заднем дворе жили наши звери – собаки и коты. Мальчишки выстроили для них «кошкин дом» –  обширное сооружение с несколькими отдельными «комнатами».

     Пятидесятые годы. По городу разъезжает «Будка», отлавливает бродячих животных. Хватают и домашних, выпущенных или выведенных на прогулку «по делам» пожилыми людьми или детьми. Это выгодный бизнес. За домашними обязательно придут хозяева и заплатят любые деньги за спасение любимцев от жуткой смерти.

     Такая «Будка» повадилась стоять в переулке за нашей школой. А пока «работнички», включая шофёра, бегали по дворам со своим страшным «рабочим инструментом», наши мальчишки открывали мерзкий железный ящик. Дверца звериной тюрьмы была не сбоку, а наверху. Ребята помогали животным выбраться на волю, и те стремительно разбегались. Тех, кто по каким-то причинам не убежал, приносили в школу и поселяли в «кошкин дом».

     Мишка пронёсся наверх, прыгая через две ступеньки. Главное, чтобы Марина была на месте. Марина таки была. Правда, не одна. Перекрывая шелест женских голосов вполне окрепшим баритоном, Мишка с порога крикнул отчаянно:

     – Марина Митрофановна, скорее! Там в школу гицели идут!

     – Извините, коллеги. – Марина сняла очки, поднялась со стула, как с трона, вышла из кабинета вместе с Мишкой. – Так почему они идут, Миша?

     – Понимаете, мы животных освобождали. А эти сволочи… Ой! Извиняюсь!..

     – Ничего, ничего, Миша, я поняла, что они вернулись не вовремя. Так?

     – Ну да. Они полезли с кулаками и с матом.

     – Вы их как? Синяки, травмы?

     – Не! Мы аккуратно. А вот у Сеньки с девятого «Б» губа разбита. И у Валеры фингал. А Додика они «жидовской мордой» обозвали. Так Додика мы увели, шоб он их не трогал.

     – Ну, молодцы, что Додика увели.

     Марина Митрофановна стояла на верхней ступеньке широкой лестницы – прямо императрица Екатерина Великая, спокойно взирая на двоих, торопливо идущих снизу. За её спиной замерли Сенька с размазанной по физиономии кровью из разбитой губы, Валерка с наливающимся вокруг глаза синяком, Шурка-цыган в разорванной рубашке и прочие герои-освободители.

     Гицели остановились несколькими ступеньками ниже Марины и её свиты. Подняться выше мешала плотная толпа зрителей. Посетители заговорили, перебивая друг друга, с трудом заменяя идиоматические выражения длинными паузами и наполняя окружающую среду непривычными ароматами. Они объясняли, что у них работа полезная для общества. И они её выполняют, потому что кто-то должен. А эти хулиганы мешают им честно трудиться. Но они благородно не пошли в милицию. А решили зайти в школу. И они согласны получить от родителей за понесенные убытки. Им было очень трудно говорить без привычной ненормативной лексики. Они сбивались и начинали своё повествование сначала. Перемена давно закончилась. Но тётя Феня, стоявшая среди зрителей, совершенно забыла нажать кнопку звонка.  Такой тишины в нашей школе ещё никогда не было. И только два жлоба хриплыми голосами опять по кругу излагали трогательную историю, как хулиганы-школьники нанесли им моральный и физический ущерб.

     – Эти… они избили нас!.. !.. !.. – завершил наконец спич привычными вставками один из жалобщиков.

Второй в ужасе дёргал его за рукав. Но поздно. Марина смотрела на них с края лестничной площадки, как богиня правосудия с пьедестала.

     – Вас, взрослых здоровых мужчин, избили вот эти дети? – хорошо поставленным голосом профессионального педагога вопросила она. – И где же следы побоев?  Вот на детях эти следы, действительно, есть. Их все видят. Поэтому или я вызываю милицию, снимаю побои, и вы сядете надолго за избиение несовершеннолетних. Или вы немедленно убираетесь вон, чтоб духу вашего не было возле нашей школы.

     Незваные гости удалились, тихо матерясь…

                                                                            

       IX

      Взывать о справедливости в кабинет завуча ввалилась мужская часть класса в полном составе. Едва успели изложить событие в лицах и с комментариями, как на столе Марины зазвонил телефон. Марина послушала, сказала «да, я знаю» и, укладывая трубку на место, сказала:

     – Я иду к директору, а вы сидите здесь.  И чтоб вас не было ни видно, ни слышно.

     Марина вернулась через полчаса злая и расстроенная. Медленно прошла через кабинет, тяжело опустилась на стул, ссутулилась, сжалась, как-то мгновенно превращаясь из императрицы в обычную усталую старуху.

     – Ребята, – тихо сказала она тусклым не своим голосом. – Сейчас будет звонок с урока.  Вы тихонько возвращайтесь в класс. И, пожалуйста, постарайтесь никому ничего не рассказывать. А ты, Гена, перехвати по дороге Еву Яковлевну и приведи её сюда.

     Мальчишки вернулись в класс. Никогда ещё не сидели они так тихо. Странная беззащитность на лице всесильной Марины наполняла их души совершенно непонятным детским страхом.  Прибежали девочки, отводившие домой Элю.

     –  Ой, мальчики, – завопили они с порога.

     –  Ша! Все сядьте! – сказал Лёнька.

     Перепуганные девчонки разбежались по местам, тоже затихли в ожидании неизвестно чего.

     Перемена давно закончилась. Ева всё не приходила. Это был её урок. Мы сидели в классе без преподавателя наедине с тишиной, тревогой и страхом.

     Когда Ева появилась, выглядела она так же, как возвратившаяся от директора Марина, – такая же резко состарившаяся и неуверенная, и говорила медленно, подбирая слова, как будто не знала, что и как сказать.

     – Ребята, так случилось, что вы должны потерпеть новую учительницу до конца учебного года. И я вас очень прошу, поменьше старайтесь говорить о ней даже дома. Вы уже почти взрослые.  Вы должны понять – педагоги бывают разные. Вы привыкли в нашей школе… но так не везде. Далеко не везде. До летних каникул потерпите. За лето мы обязательно решим вопрос о новом преподавателе. И, я вас очень прошу, не пререкайтесь с ней. Это очень опасно.

     Мы терпели. Некогда любимый урок превратился в издевательство над литературой. И над нами, конечно. Мы угрюмо сидели на жабиных уроках, глядя по сторонам или в одну точку, под её бормотание подсчитывая, сколько ещё таких мучительных часов осталось до летних каникул. Жаба свирепствовала. Двойки и даже единицы – небывалая отметка для нашей школы – сыпались в дневники обильным февральским снегопадом.  Она просто провоцировала нас, вынуждая каждой своей репликой, каждым замечанием сорваться, сделать что-то такое, за что она смогла бы рассчитаться с ненавистным классом, с Евой, с Мариной, со всей нашей школой. Но мы держали данное Еве слово.  И ещё мы как-то смутно понимали, что-то в этой истории не так, если даже Марина не может ничем помочь нам и убрать из школы эту мерзкую тётку.

     А омерзительная тётка стала как-то странно придираться к Геньке. Был он маленький, хрупкий – меньше всех в классе. На точёном полудетском треугольнике лица огромные глаза под опахалом загнутых ресниц. И смоляные кольца кудрей. Он был похож на хорошенькую девочку. И ещё он не выговаривал букву «р».

     Вот его Жаба вдруг выбрала предметом своего постоянного внимания.  То вдруг требовала от Геньки немедленно постричься, потому что с этими кудрями у него просто неприличный вид, то объявляла, что он совсем не выглядит советским школьником, то откровенно передразнивала его, поглядывая на класс серыми болотцами из-под низкого лба. А мы как-то вдруг поняли, что наше молчание просто бесит её сильнее любых слов. Нам это понравилось. Двадцать человек смотрели в жабье лицо с откровенной насмешкой. Но придраться ей было не к чему. 

     Так закончился учебный год. 

                   

      X

     Первого сентября мы шли в школу весёлые и счастливые. Десятый класс – последний школьный год. Грандиозные планы, яркие мечты. На первом уроке с нами была Ева Яковлевна. Урока практически не было. Мы взахлёб рассказывали ей свои новости. Она слушала нас как-то непривычно рассеянно, выглядела усталой, подавленной, чем-то озабоченной.

     Следующим уроком была русская литература. Дверь распахнулась, словно от удара ногой. В класс влетела… Жаба. Узкая щель рта растянута мерзкой усмешкой. Она стояла перед онемевшим классом, руки упёрты в бока и выкрикивала, брызжа слюной:

     – Что, не ожидали?  Хотели избавиться? Кишка тонка! Ну, теперь вы у меня попляшете! Я вам покажу! Я вас всех в колонию отправлю! Всех!

     Класс привычно молчал. Теперь мы знали, почему так странно безрадостно выглядела наша Ева.

     После уроков мы собрались в углу школьного двора на совет.

     – Я её убью! – сказал Додик.

     – И сядешь в тюрьму из-за этого куска?.. – возразил Лёнька. – Нет, тут нужно думать.

     – Если не справились Марина и директорша, что мы можем?

     – Будем думать, – Лёнька зло сощурился. – Что-то придумаем.

     Прошло несколько дней. Жаба свирепствовала, как в прошлом учебном году. Класс молчал. Наконец появилось точное расписание уроков. Урок литературы после большой перемены – вот это то, что было нужно.

     Жаба, как всегда, резко толкнула дверь. Сверху на неё свалилось ведро с помоями. Ведро аккуратно наделось ей на голову. Мокрая тряпка цыганской шалью окутала плечи. Мутные потоки воды текли по зелёному платью, лужей собираясь у ног.

     – Жаба, вон из класса! – дружно скандировали двадцать человек.

     Жаба мчалась по длинному коридору с ведром в руке и тряпкой на спине.

     – Уроды! Бандиты! Ублюдки! – вопила она на бегу, забыв, что всюду идут уроки.

     Двери классов распахивались. Оттуда выскакивали преподаватели и дети.   И всё это с шумом шествовало за ней. Дети тихо смеялись. Мы тоже присоединились к общей толпе. Жаба влетела в учительскую. Преподаватели вошли за нею следом. Она в истерике выкрикивала какие-то угрозы. Мимо нас прошествовала директор, за ней Марина Митрофановна. Дверь в учительскую осталась приоткрытой.

     – Что здесь происходит? – тихо спросила директор. 

Анна Васильевна вообще никогда не говорила громко.

     – Наплодили ублюдков! Развели в советской школе хедер! – кричала Жаба.

     И тут все впервые услышали, как повысила голос наша всегда спокойная директриса.

     – Вы все видите, как себя ведёт эта женщина, и слышите, что она говорит.  И она смеет называть себя педагогом? Если она так ведёт себя с коллегами, то что же она говорит детям? Считайте, милочка моя, что с этой минуты вы у нас не работаете.

    – Да как вы смеете! – взвыла Жаба. – Да вы понимаете, кому грозите? Да завтра же весь ваш кагал будет на улице! Да вас из тёплых краёв в такую даль закатают! Да я!..

     – Рот закрой! – услышали мы вдруг напряжённый звенящий голос Марины Митрофановны. – Ты что себе вообразила?  Если твой муж в органах работает, тебе всё можно? Ошибаешься, душенька! Сегодня совсем другое время на дворе.

     Из учительской быстро вышла наша «украинка» и плотно закрыла дверь.

     – Всё, дети, всё, – сказала она почему-то на русском. – Быстренько разбегайтесь по классам. Цирк окончен.

     – А эта Жаба больше не будет у нас? – спросил кто-то.

     – Не будет, не будет.  Её больше ни в одной школе не будет. Уж мы постараемся.

XI

     Последний учебный год нёсся стремительно и без особых приключений. По крайней мере у меня. Осенью мою любовь забрали в армию, потому что папа решил, что сын советского офицера обязан отслужить, а потом уже думать об институте. И он служил в каких-то далёких далях. Отец был человеком принципиальным. Никаких поблажек. Чем-то это очень напоминало логику моей мамы.

     Письма в конвертах без марок и с номером части вместо адреса появлялись в моём почтовом ящике почти ежедневно. Ничего о службе. Только стихи. Как всегда, свои вперемежку с чужими. Я отвечала тоже стихами. Преимущественно своими. Через три месяца письма приходить перестали. Я продолжала аккуратно писать, но ответа не получала. Стало вдруг как-то неуютно, тревожно и страшно. На третьей неделе я не выдержала и пошла со своим страхом к Еве. Ева пообещала связаться с его частью или родителями и выяснить причину такого странного и долгого молчания. Ответ пришёл очень короткий: мальчик погиб во время военных учений. Подробности не сообщались… 

      Первая настоящая боль вылилась в стихах, которые гуляли по школе. Как всегда, Шурка-цыган пел их  под гитару.

      Новая учительница литературы, успешно заменившая отвратительную Жабу, очень меня хвалила. А наша Ева Яковлевна была просто в восторге. По её совету я решилась отправить несколько стихотворений в молодёжный журнал. Месяца через два мне вернули их с припиской: «Эта альбомная лирика в наше стремительное время совершенно неактуальна. Можете писать это на открытках своим друзьям».

     – Понимаешь, – объясняла мне новая учительница литературы Ада Григорьевна, – сейчас время такое неспокойное, суровое. Нужно сначала сделать себе имя на патриотических гражданских стихах. Но ты – прирождённый лирик и патетика у тебя не получится. Не ломай себя. Вот у тебя в сочинениях слог хороший, мысли интересные и анализировать ты умеешь. А пойди-ка ты на курсы при городской нашей газете. Попробуй себя в журналистике. И актуально, и интересно. Станешь известна, получишь право на публикацию любых стихов.  Поэтому никого не слушай. Пиши! Стихи у тебя отличные. Можешь мне поверить.

     На курсах было, действительно, интересно.  Нам давали тему и материал к ней. Предлагали попробовать свои силы и написать статью. Мои опусы оказывались в числе лучших. Потом нам дали настоящий материал. Мою статью опубликовали. Счастью моему не было предела. Весь класс, да и, пожалуй, школа, ликовали вместе со мной. К окончанию курсов у меня в папке лежало уже несколько публикаций. Сомнений не было. Я буду поступать в университет на филологический факультет. Факультета журналистики в ту пору ещё не было.

     Мама тоже была довольна. Наконец у её дочери всё, как у людей. И с классом отношения нормальные. И на родительских собраниях краснеть не приходится. И куда поступать, решила.  Конечно, технический вуз, несомненно, лучше. Но, в конце концов, и после гуманитарного факультета тоже можно работать преподавателем. Всё-таки специальность.  Правда, маму очень тревожили эти непонятные стихи, которыми почему-то так восхищались в школе. Показала их приятельницам на работе. Те были в шоке. Это что же у девчонки в голове творится, если она такие неприличные стихи пишет! Мама опять устроила мне дознание со скандалом. Не получив от меня вразумительных разъяснений, она отправилась за советом к Еве Яковлевне. Вернулась тихая и окончательно растерянная. Оказывается, Ева и остальные преподаватели дружно и популярно растолковали сердитой родительнице, что стихи её дочери когда-нибудь войдут в русскую классику, и порекомендовали оставить меня в покое.

     Остались позади экзамены. Отгремел выпускной бал, на котором Шурка-цыган последний раз пел все свои песни на мои стихи. И даже моя строгая мама была растрогана до слёз, когда все родители и учителя поздравляли её с такой талантливой дочерью.

     Осталось только сдать экзамены в университет.  Только осталось… Осталось сдать…  Экзамены…

     Первый экзамен – сочинение. Из трёх тем я единственная, как потом оказалось, выбрала вольную тему. Результат – отлично! На второй экзамен – русский устный – я взяла с собой вырезки моих публикаций в городской газете. И тут мне несказанно повезло.  Тема в билете – мой любимый Лермонтов. Увлёкшись, я рассказала даже кое-что сверх школьной программы. Довольный экзаменатор поинтересовался, что за папочка у меня под локтем. Получив ответ, взял, раскрыл и пролистал мои газетные творения. Похвалил и нарисовал в экзаменационном листке следующую пятёрку.

     Несколько хуже было на экзамене по английскому языку. Легко справившись с переводом текста, я, как всегда, запуталась в грамматике. Но свою четвёрку всё-таки получила.

     Последний экзамен – история. За столом два симпатичных дядечки. Смотрят мои оценки, улыбаются доброжелательно. А у меня дрожат руки и подгибаются коленки. Заметив мой страх, один из преподавателей, всё так же улыбаясь, сказал:

    – Ну и отчего такой перепуг? Билет плохой попался?

     И тут я, заворожённая участливым голосом и окончательно растерявшись от волнения, выпалила:

    – Знаете, я точные даты плохо помню. Событие знаю, век, время. А самую последнюю цифру даты никогда не помню.

     Дядечки переглянулись, снова заулыбались и взмахом руки отпустили меня готовиться.

     Разбираясь с вопросами, я как-то не заметила, что в комнате остались только я и преподаватели. Ребята, которые готовились вместе со мной, уже ответили и вышли. Новых почему-то не позвали.

    – Ну как? Девушка готова отвечать? – всё с той же улыбкой спросил преподаватель в вышитой рубашке.

     Я подошла к столу, села и стала довольно уверенно излагать события. Но после нескольких фраз меня перебили:

    – Погоди-погоди! Куда ты так торопишься? Давай-ка уточним, когда это было?    

      – Восемнадцатый век. Где-то конец восьмидесятых – начало девяностых.

     – А поточнее? Не помнишь. Ну давай рассказывай дальше.

     Дальше я рассказывала совсем недолго. Меня снова перебили и заставили уточнить дату. Уточнить я не могла. Отметив, что даты я не знаю, мне снова предложили продолжать тему. После того, как меня перебили в четвёртый раз, я уже не могла рассказать даже то, что хорошо знала. В голове была какая-то вязкая каша. Язык заплетался, выталкивая совершенно беспомощные слова сквозь стиснутые страхом зубы.  А милые дядечки продолжали улыбаться.

    – Вот видишь, девочка, ты не только даты не знаешь. Ты историю, как предмет, тоже не знаешь. Жалко, конечно, но при таком полном отсутствии знаний мы тебе даже тройку поставить не можем. Иди!

     Я посмотрела на двойку, которую уверенно выводила рука улыбающегося преподавателя, попыталась что-то сказать. Но горло перехватило болью, губы дрожали. С трудом повернувшись, я медленно пошла из комнаты.

     – Интересно, как она умудрилась получить первые пятёрки? – услышала я голос за своей спиной, – Ты слышал, как она запиналась на каждом слове? Она же русского не знает.

     – А то ты не знаешь, как они везде всё получают.

     И тихий такой поганенький смех…                                                                                  

     Я вышла из дверей университета, постояла на крыльце и спустилась с широких мраморных ступеней во взрослую действительность без иллюзий, восхищений и светлых надежд. В голове упрямо звучала наша с Шуркой-цыганом песенка, сделанная специально к выпуску: «Новая жизнь нас зовёт за собою. К счастью дороги ясны…» Но дорогу к счастью новая жизнь засыпала колючками и дверь в литературу для меня закрыла наглухо.

Был 1958 год. Призрачная «оттепель» захлопнулась. 

 


       ХII

     Горевать долго нельзя.  Надо шагать «в люди». Однако оказалось, что перед растерянной и испуганной советской комсомолкой не все дороги открыты. Новая дорога представлялась мне узкой, извилистой, изрытой глубокими ямами, ведущей неизвестно куда.  Светлое будущее не маячило даже на горизонте.   

      Моей маме, воспитанной революцией, войной и лозунгами сталинских пятилеток, объяснять мой провал на экзамене странным поведением преподавателей бесполезно. У мамы своё непоколебимое мнение: «К экзамену готовятся серьёзно. А у тебя ветер в голове. Мне никогда не нравилась эта твоя новая школа. Тебя там окончательно испортили непомерным восхищением. Вообразила себя крупным литератором. Надо быть скромной. Вот теперь пойдёшь работать и увидишь, что ты такая, как все».

      Но внезапно выяснилось, что в стране, где нет безработных и труд в почёте, найти работу совсем не так просто, как думала мама. Чтобы попасть куда-нибудь без специальности или образования, нужны были знакомства. У мамы таких не было.   В проектное бюро, где она уже более десяти лет трудилась, начальник кадров взять меня отказался. В советских учреждениях семейственность недопустима. Правда, работала мама всего лишь в отделе оформления, где, задыхаясь и кашляя, обрезала и складывала резко пахнущие аммиаком чертежи-синьки. Директор бюро, в недавнем прошлом   лояльный к мелким работникам, спорить с кадровиком не хотел. Мало ли чем может напакостить человек из Органов. Единственное место, куда меня могли взять без всяких препятствий, это консервный завод имени Ворошилова: перебирать и мыть овощи. Но этот вариант даже моей маме, страстно желавшей видеть меня в стройных рядах обычных граждан, показался чрезмерным. Столь близкое общение с пролетариатом в её планы как-то не вписывалось.   И тут абсолютно неожиданно дальняя родственница соседей, работающая в одном из одесских санаториев, сообщила, что ищет себе помощницу. Работа чистая, не тяжёлая – помогать с документами в отделе кадров. Меня немедленно познакомили с ней. На следующее утро я ехала по адресу, записанному на обрывке листика из школьной тетрадки, куда-то на другой конец географии, практически за город.  

    Санаторий располагался недалеко от моря.  Двухэтажные корпуса-коробки без каких-либо архитектурных излишеств, разбросанные среди большого довольно запущенного парка, казались неухоженными и заброшенными. Наверное, летом здесь неплохо.  Но осенним утром под хмурыми низкими облаками это выглядело мрачно и убого.

     После долгих блужданий и расспросов я всё-таки отыскала отдел кадров – тесную комнатушку, заставленную шкафами, плотно забитыми пыльными папками личных дел, скопившимися за десятилетия. Между шкафами глыбой застыл огромный железный сейф. Под окном теснились два небольших письменных стола. На оставшемся свободном кусочке еле помещалась палка-вешалка у самых дверей и дополнительный стул для редких посетителей.

     В этом же здании была огромная приёмная для приезжающих отдыхать и парикмахерская. Поэтому к запаху пыли добавлялся резкий запах лака, ацетона и прочей дешёвой парфюмерии.

     Моя коллега, дама выше среднего возраста, с полуседой косичкой, скрученной на макушке, уложила в ближайший к себе шкаф тоненькую папку с моими документами, как-то неодобрительно оглядев меня, кивнула на второй стол и стала объяснять мои обязанности.

     – Дела твоих людей лежат в сейфе. Каждое утро ты должна обойти места их работы и отметить в табеле их присутствие или отсутствие. А всё остальное тебе расскажет сотрудник милиции. Я уже ему сообщила о тебе.

     – А при чём тут милиция? – подумала я.

Но уточнять постеснялась, твёрдо помня последнее наставление мамы: «Постарайся не выглядеть полной дурой».

     В сейфе на верхней полке стоял ящик с трудовыми книжками, в который была тотчас же уложена и моя, только что заполненная. На нижней полке сиротливо лежали стопочкой несколько тонких папок. Больше там ничего не было.

     Сотрудник милиции явился минут через сорок после телефонного звонка, внимательно оглядел меня: платье, недавно перешитое из школьной формы, косу, оттягивающую голову, и. кажется, остался доволен. Сам он выглядел нестрого и не грозно. И даже милицейский мундир сидел на нём совершенно по-домашнему.

     – Зовут меня Павел Семёнович. Ну, дочка, идём сначала с твоими кадрами вживую знакомиться. Потом уже их дела посмотрим.

     Мы вышли из тесной комнаты на узкую дорожку, упирающуюся в низкое здание котельной и слесарной мастерской.

     – Вот там они работают. Ты, главное, не бойся.

    –  А почему их нужно бояться?

    И тут выяснилось, что я ничего не знаю о своей первой работе. Моя сотрудница (или начальница?) просто не уточнила, что мои подопечные – уголовники, которых сама она смертельно боится.

    – Вот же хитрющая тётка! Прямо так ничего тебе и не сказала! – возмущался мой провожатый. – А главное, чего она так трусится? Они ж не бандиты какие-то. Нормальные воры.  У них освобождение условное.  Значит, обязаны отработать на определённом месте определённый срок. Вот твоя задача, чтобы они это условие выполнили.

     – И тогда их отпустят совсем?

     – Тогда отпустят. Только они редко выдерживают.  Они же не шпана, а классные профессионалы. У них работа тонкая. Уголовная аристократия, так сказать.

     Едва мы переступили порог мастерской, нам навстречу шагнул высокий парень в синей замусоленной спецовке, которая явно была ему не по росту.

     – О, начальник! Давно не виделись. Это вы внучку на экскурсию к нам привели?

    – Привет, Жорик! Это ваше новое начальство.  Ты ребят собери. И поаккуратней.

У девочки после школы первая работа.

     – Так мы же не жлобы – все с понятием.  Я за пацанами смотаюсь. Мигом приканаем.

     Пацанов вместе с Жориком оказалось шестеро.  Ничего страшного в них не было. Обычные парни, немного старше мальчишек из моей школы. Жорик, пожалуй, был самым взрослым.  Мне представили каждого по имени, объяснили, где кто работает. Мы поулыбались друг другу, потом вежливо распрощались и отправились смотреть личные дела.

      И тут выяснилось, что у моих подопечных весьма бурные биографии. Посидеть они успели и в тюрьмах, и в колониях. Сроки, правда, небольшие. Зато частые.

     – Понимаешь, кошелёк из кармана вытащить – работа ювелирная. Но много за неё не дают. А вот побить, если поймают, могут крепко.

    – Они с виду нормальные ребята. На моих бывших одноклассников похожи. Почему они стали ворами?

     – Знаешь, здесь, я думаю, виновата война.  Она столько жизней поломала. Вот у Жорика родители на фронте погибли. Бабушка умерла. Мальчишку десятилетнего соседи в детский дом отдали, чтоб комнату его получить. Детский дом – это только в книжках написано, как там хорошо и справедливо.  Было там и холодно, и голодно, и персонал продукты разворовывал. Он оттуда сбежал. Дальше или проси милостыню, или воруй. Украл. Попался. Судили. Колония для малолетних – там своя школа. Наука, скажу тебе, страшная и жестокая. У остальных почти так же.

     Мой первый рабочий день закончился. Я уже надела пальто, когда на пороге появился Жорик. Куртка нараспашку, белый шёлковый шарф до колен. Вылитый Остап Бендер.

     – Пошли, сестричка, проведу до транспорта, чтоб по нашему парку сама не блуждала. Тут хоть и отдыхающие, но тоже босяков хватает.

     Мы шли, сокращая дорогу, прямо через полянку, засыпанную опавшей листвой. Сбоку за деревьями из скудно освещённого здания по широкой аллее тянулись серые фигуры людей, нагруженных сумками и пакетами.  Шли медленно, внимательно глядя под ноги, чтобы не оступиться. Ноша у каждого явно была нелёгкая.

    –  Глянь, сестричка, как уходят с работы честные люди. В том доме столовая и кухня. Эти тётеньки – поварихи, официантки и всякая мелочь. А ещё директор, завхоз и другие прочие, которым прямо в кабинет приносят. За врачей не скажу – эти вряд ли. Ты арифметику в школе проходила? Ну так теперь посчитай, что остаётся в кастрюле для тех отдыхающих после всех честных работников.

     Говорил Жорик тихо, почти шепотом. В голосе и насмешка, и злость, и обида. Что я могла сказать ему? Ни в утешении, ни в жалости он не нуждался. Просто показал мне картинку из жизни, какая она есть и какую в школе не проходили.

    Быстро темнело. Покрутившись по узким переулочкам, мы вышли к остановке. Без Жорика я бы ещё долго бродила в темноте. Подошёл троллейбус. Жорик подсадил меня, помахал рукой. Я крикнула «спасибо» в закрывающуюся дверь.

     – Ты зря с этим парнем связываешься, – подняла вдруг ко мне голову сидящая женщина с двумя большими корзинами возле ног, – он вор.

     Я промолчала. К горлу подкатился комок тошноты…

       Первый месяц нашего совместного труда закончился просто замечательно.  Мои подопечные являлись на работу ежедневно, аккуратно без опозданий, никуда не пропадали днём и вечером уходили в положенное время. Так что, закончив последний рабочий день, я, гордая и счастливая, торжественно поехала к Павлу Семёнычу с отчётом.

     С трудом открыв тяжёлую дверь, я оказалась прямо перед столом с парой телефонов и дежурным. На моё приветствие дежурный не ответил, однако, когда я сказала, куда мне нужно пройти, по его серой физиономии расползлась странная ухмылка.

     – А, малолетка! По карманам шныришь, значит. Вот мы тебе проверочку устроим!

     Напрасно я пыталась объяснить, куда и зачем пришла. Дежурный меня не слышал. Его занесло. Больше половины из его высказываний я не понимала. Не знаю, чем бы этот спектакль закончился, но мимо моего лица к телефону протянулась рука в синем кителе. Дежурный подавился недосказанной фразой и затих. За моей спиной негромко пророкотал низкий голос:

     – Семёныч! Тут к тебе дитя с косой пришло. Так сегодня этот придурок Маслюк дежурит. Спускайся, давай, забери ребёнка. То, что я ему сейчас объясню, детям слышать не положено.

     Павел Семёныч прибежал, задыхаясь и держась за сердце.

    – Ох, Боря, хорошо, ты случайно рядом оказался. Я ж тут пропуск с утра оставил. Оставил или как? Я тебя спрашиваю? Говорил я тебе, недоумку, что ко мне человек придёт, или как? Что ты молчишь, позорище?  Уголовники к ребёнку по-людски отнеслись. А этот страж закона, извините за выражение…  Ладно, пошли, дочка. И не обращай внимание. На твой век дураков ещё немало будет, к сожалению.

      Напарница моя посчитала, что дел у меня фактически немного, поэтому сбросила на меня всю свою работу.  Жила она недалеко и освободившееся время использовала для себя весьма плодотворно: успевала пробежаться за покупками по магазинам, на базар и даже зайти домой приготовить еду.

    – Если меня спросят, скажи, что я вышла в туалет, – говорила она и выкладывала на мой стол кучи бумаг и папок.

Объяснив, что нужно сделать, она исчезала на два-три часа. Иногда  вообще объявлялась только к концу рабочего дня. Могла и вовсе не вернуться. За 24 рубля зарплаты я делала и мою, и её работу. Это не было тяжело. Но обидно. Уборщицам всего за два часа платили больше.

     В эту пропахшую многолетней пылью и дрянным одеколоном комнатушку, где я сидела, мало кто заходил. Единственными постоянными и частыми посетителями были мои подопечные. Чтобы я зимой не добиралась к ним по скользким, заледенелым, продуваемым ветром с моря дорожкам, они сами забегали ко мне по нескольку раз за день. С лёгкой руки Жорика все называли меня сестричкой. После них на столе почти всегда оставался какой-нибудь забавный сувенир – крошечный куклёнок, смешная открытка, шоколадная медаль. Наверное, этим проявлялась величайшая потребность одиноких человеческих душ иметь   семью, дом. Вечером Жорик аккуратно заходил за мной, провожал до остановки, усаживал в троллейбус.

     Подробности о моих обязанностях я маме не рассказывала.  Про  поездки раз в месяц  в милицию она не знала. Поэтому я благополучно проработала до середины весны. В мае санаторий закрывался на капитальный ремонт. Первыми уволили моих «мальчиков».  Следом за ними меня.

          На этом «мои университеты» завершились. Заветное желание моей мамы «Не выделяйся!» исполнилось. Началась обычная  жизнь. Как у всех...