«ООО, или клуб любителей жизни и искусства», роман

Светлана Заготова

Хочу сразу предупредить, что все герои романа вымышлены, поэтому просьба не искать в них себя. Но если все-таки найдете, то просьба не искать меня.

Автор 

Пролонгированная увертюра

Представление героев
 
***
Юрий Иванович Гулькин (по прозвищу Юда)
бездетный детский писатель, обходящий живых детей десятой дорогой.

 

— Скажите, только честно, вы чего-нибудь боитесь? — Юда привык говорить первым, так что вставить шаблонное «на что жалуетесь» доктору не удалось.

— Конечно. А вы разве нет? — непроизвольно расслабившись, профессор  откинулся в кресле.

Эта маленькая атака пациента создала милую интимную атмосферу.   

— Ну как вам сказать. Приступы ужасного бесстрашия иногда нападают на меня. 

— Это от одиночества. Одиночество забрасывает человека в толпу, а та заряжает его бесстрашием, иногда, как говорится, бессмысленным и беспощадным, а главное, чужим. Бывает, что он, зарядившись, по инерции идет убивать тех, кого вчера любил.

— Интересно. В подобном забрасывании состоит и ваша методика избавления от одиночества?

— Это не моя методика. Но вам ведь действительно страшно? И я это вижу. Вы можете больше ничего не говорить. Вам страшно в этом огромном мире, находясь внутри Бога, как в комнате, которая с каждым днем сжимается, словно шагреневая кожа. Но вы хотите остановить этот процесс? Я правильно понимаю? Вам хочется вырваться за пределы, а как это сделать, вы не знаете, да и возможно ли такое вообще?.. Спешу вас утешить: болезнь Урбаха—Вите вам не грозит.

Пауза немножко повисела, потом упала на нос профессору. Он легонько потер нос и внимательно посмотрел в потолок, потом влево и  соответственно вправо. Юда механически протащил свой взгляд вслед за профессорским. Ни тихого, ни громкого ангела в пространстве замечено не было. А комната, как показалось Юде, сузилась на одно окно. Что за ерунда? Или он, когда вошел, стеклянную дверь справа принял за окно, или профессор задернул штору, или… Нет, Юда не был мистиком, он не верил ни в гадалок, ни в экстрасенсов. Он был реалистом, атеистом со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но очередной приступ страха все-таки накатил, на секунду перекрыл дыхание и отпустил, превратившись в свою противоположность. Юда забегал по комнате с возгласами:

— Профессор, я готов. Готов на все.     

— Успокойтесь. Сядьте. Вы слишком напряжены. Сейчас я проведу сеанс, и все станет на свои места. Сознание расширится, комната расширится, миндалины мозга примут соответствующую форму. Не делайте из себя кастрата, бесстрашие не ваш удел. Вы трус, дорогой мой. Это, конечно, представляет определенную опасность, но только для окружающих. Лично вам это ничем серьезным не грозит. Сами подумайте, кто они вообще такие, эти абстрактные окружающие? Если они вас окружили, взяли в кольцо и сдавили своими проблемами — это один вариант вашего несносного существования. А если вы сами собрали их вокруг себя, очертили, так сказать, защитный круг, создали собственную систему «ПРО», то чего вам, собственно, бояться?      

Юда потихоньку успокоился, затем расслабился, и вдруг ему стало так легко, что он почувствовал себя перышком, летящим по расширяющемуся текущему миру. И будто перышко это что-то значит, что именно оно-он и управляет этим миром, раздвигает его границы, разворачивает в нужную сторону, владеет голосом профессора, микширует, где надо, звук. Как только он чувствует, что голос доктора уходит и растворяется в таинственной глубине, он тут же возвращает его и приближает к уху. Вот он уже слышит знакомые фразы: «Не сужайте кругозор, не рвите мысли…»     

А как не рвать? Юда недавно женился. Поздний брак. С женой знаком был лет двадцать. Как потенциальную супругу никогда не рассматривал. Однажды, думая о чем-то своем, столкнулся с ней в исполкоме — наступил на ногу, не извинился, а она в ответ улыбнулась. Мягко так, спокойно. «Надо бежать», — рвануло в голове, но не тут-то было:

— Юрий Иванович, вы ручку уронили.

А это уже отношения. Всего одно счастливое мгновенье — и всё — не нужно больше мыть посуду.

Жизнь стала объемнее, шире, но и места для страха в ней стало больше…  

Юда шел по направлению к клубу, в котором через десять минут начнется экстренное заседание правления, и не только… Члены правления, приемной и ревизионной комиссий были срочно созваны, несмотря на позднее время. Повестку дня секретарь Карина отказалась озвучить по телефону…

Он шел медленно. После встречи с психиатром голова его действительно перестала болеть, даже создалось ощущение, что она не заболит больше уже никогда. И это было чудо. Легкое прикосновение руки, и всё — напрочь захлопывается дверца, через которую в голову проникают дурные мысли. Этого чудо-доктора ему порекомендовал Председатель, который сам не раз носил на исследование свои закоренелые, уплотнившиеся страхи, прячущиеся между словами, абзацами, за троеточиями в исписанных им от корки до корки школьных тетрадях.

Радовался, правда, Юда недолго. Слишком скучно было ему без дурных мыслей, пусто становилось на душе. Он попробовал сосредоточиться на предстоящем заседании, но мозг не откликнулся, не было даже шороха, ни одна мысль не зашевелилась. Он встряхнул головой, представив ее с волосами, и в ответ, как монеты, зазвенели отдельные фразы доктора: «Вам хочется вырваться за пределы, как это сделать, вы не знаете, вам хочется вырваться за пределы…» И так несколько раз подряд. Другие фразы в голове не собирались. 

«Ладно, — сказал Юда сам себе, — не болит, и хорошо».

И потом, он-то четко знал, откуда шел, и знал, куда. А шел он туда, где рождаются не только грезы, но и действенная драматургия: комедии, трагедии, драмы с чувствами, страстями, со случайными и организованными конфликтами, кульминацией и, возможно, развязкой. Там все события препарируются, обкладываются домыслами, приправляются красками, звуками, выдерживаются при определенной температуре определенное время и подаются в виде картин, романов, эссе, кантат, да и собственно пьес.

Юда пытался сообразить, что же сегодня будет разыграно на этой давно знакомой ему сцене и, главное, кем? Неизвестность возбуждала. Предвкушение чего-то необычного вдруг вызвало резкое выделение желудочного сока, слюна чуть было не выбросилась за губу, Юда едва успел сглотнуть. Боже, как неэстетично это могло бы выглядеть, тем более у дверей клуба, где ему уже протягивал руку для приветственного рукопожатия Роберт.
             
***
Роберт Семенович Громов писатель, журналист, редактор, человек средней весовой категории. Аккуратен, скрупулезен, тенденциозен. Следит за своей внешностью. 

 

— Кто это звонил?

— Из клуба. — Роберт отложил мобильник и вернулся к жене на кухню.  

— А чего они хотели так поздно? 

— Не хотели, а хотят. Хотят, чтоб я немедленно явился на экстренное совещание.

— Господи, а я все твои рубашки замочила, вчера целый день воды не было. —  Елизавета Дмитриевна засуетилась у шкафа. — Может, джемпер наденешь?  Это же не в театр идти.

— Джемпер, джемпер. Ладно, давай джемпер. Этот… от Версаче.
— Китайский, что ли?
— Могла бы и просто подать. Все, я пошел. Ужинай сама. 

 

Роберт был аккуратен, но одежде не отводил главенствующей роли. Одежда не душа, она не имеет той таинственной энергетики, которая притягивает людей друг к другу. Кожа — другое дело. Через кожу душа реагирует на прикосновения мира. Так он считал. Кожу свою он любил, любил и лелеял. Кремов и масок у него было даже больше, чем у Елизаветы Дмитриевны. Я уже не говорю о духовных масках, которые он менял гораздо чаще, чем косметические, потому и выглядел всегда моложе, чем она, хотя на самом деле был на восемь лет старше.

 

Роберт выскочил из подъезда и быстрыми шагами направился к остановке. Он был счастлив. Звонок вытряхнул его из прочерченного им же самим мира. И хотя секретарь Карина толком ничего не сказала о причине столь срочного собрания в клубе — он точно знал: так скучно, как ему бывало в последнее время дома по вечерам, не будет уж точно. И главное, это собрание может перенаправить поток его мыслей в другое русло, что благотворно скажется на здоровье. Жена в последнее время все чаще предъявляла претензии к его образу жизни и с укором коллекционировала чеки на лекарства, складывая их в когда-то подаренный друзьями альбом для марок.

Так что мысли нужно было круто развернуть. Куда это годится, если они не переставали давить на мозг, даже после того как он перемещал их на бумагу.         

Уже два дня Роберт находился в творческом возбуждении. Вдохновение последние годы посещало его все реже, сказывалась многолетняя журналистская работа, а писать без вдохновения Роберт считал кощунственным, поэтому, почуяв приступообразные предвестники, он усаживался за стол и немедленно зачинал роман. Вначале он его чертил. К слову, первое его образование было техническим. Вы спросите, как можно начертить роман? Не знаю. А вот Роберт знал. И вчера с вечера и весь сегодняшний день он вдохновенно чертил роман.       

Все живое представилось ему вдруг в виде того самого древа, можно сказать, родового, выброшенного ураганом из Эдема и прижившегося на чужой земле. Роберт провел первую линию и начертил дерево. «Если так, — подумал он, — то источник боли следует искать в корне. Что же может служить у нас корнем? Ну, конечно же, акт рождения — получение от Бога подорожной». И Роберт начертил Бога. А ствол — это наша устойчивость, иммунитет, что ли. В общем, приспособляемость. А ветви, стало быть, — это группы по интересам, группировки, маленькие мафии — семьи, так сказать, ячейки в разных смыслах этого слова — от пчелиного до человеческого — такие, как наш клуб. И Роберт начертил соты. Скажем, их шестиугольная геометрическая гармония далась ему слишком легко, обошлось без претенциозных абстракций и проекций. Но черчение так возбудило его, что он даже затащил в спальню Елизавету Дмитриевну и совершил срочный, незапланированный акт любви, после чего посчитал, что теперь имеет право мучить ее своими грандиозными замыслами. Нетрудно догадаться, что замыслам было отведено гораздо больше времени, чем любви. Но вдруг он потерял нить, занервничал, требовал, чтобы жена немедленно вспомнила то, что он сам только что забыл. Дважды про себя он назвал ее бестолковой. Вслух произносить такое в их семье было табу. Елизавета Дмитриевна упиралась, она ничего не понимала в черчении, она молила его вернуться к простым семейным радостям и пойти поужинать. Не помогло. Ничто не спасало и не спасло бы Елизавету Дмитриевну от ее перевозбужденного мужа, если б не тот самый звонок из клуба.     

 

Глубоко погрузившись в себя, как дайвер в поисках потерянной коралловой нити, Роберт заметил, что пришел, лишь тогда, когда споткнулся о ступеньку и чуть было не сбил с ног Юду.

— Ну ты даешь, старик! — заулыбался оживившийся Юда, когда Роберт протянул ему руку.

Он тряс ее так долго, как будто они не виделись вчера на именинах Василия Петровича, редактора «Шахтерской столицы» — самой крупной газеты в городе. 

  

***
Дмитрий Сергеевич Скубченко хороший парень, умный, талантливый, не всегда везучий, журналист, функционер, поэт.

 

— Слушай, ты когда-нибудь женишься на мне? 

Она выронила эту фразу случайно, произнесла ее тихо-тихо, быстро-быстро, как бы невзначай. Но увидев его глаза, пожалела о ней, съежившись в своей неловкости до родимого пятна на его правой руке. А время пошло…     

— Ты ли задаешь мне этот вопрос? — Митя был удивлен.

— Я. Вернее, мое второе Я. — Она намекала, что в принципе все можно оставить как прежде. 

— Мы так не договаривались. Второе, третье. Сколько их у тебя?

— Во мне нас много, — она еще пробовала шутить. 

— Ты бы представила всех сразу.

— Сразу не интересно.  

— Ну хорошо, тогда последний вопрос: они тоже едят?

Он не намекал на материальные трудности. Он готов был прокормить еще троих. Но оценить его шутку она не успела. 

К столику подошел официант:

— Хотите чего-нибудь еще?

— Нет, спасибо, — ответили они в один голос.    

Она доедала мороженое, он допивал вино, когда раздался телефонный звонок.

— Что, прямо сейчас? — Митя выразительно посмотрел на свою даму. — Хорошо, буду.

Он чмокнул ее в щечку и расплатился с официантом:

— Извини, дорогая, мне надо в клуб.

Она не успела ответить. Сегодня решалась не ее судьба.   

 

Митя воспринимал клуб как маленькую секту, не ходить в которую он не мог. Большая секта — это государство, — считал Митя, — которому ты принадлежишь от рождения. Так случилось. Родина здесь, даже если ты ощущаешь себя чужим. Ее законы — твои законы, даже если ты чувствуешь их несправедливость. И вот ты начинаешь жить, двигаться. Ты пошел, раскинул ручонки навстречу счастью, а тебя по этим ручонкам — бах! Что? Радоваться надо в рамках. Неприлична твоя избыточная радость. Получил по рукам — пойди, поплачь. Так ты усваиваешь первую формулу — равенство радости, а оно, соответственно, тождественно печали. Излишки того и другого приходится прятать.

Страна-государство непонятна тебе своим искусственным величием, своей огромностью, в которой страшно потеряться. А спасенья нет. Кто вытащит тебя из секты под названием «родина»? Европа? Америка?.. Всех?.. То-то и оно. Тебе придется париться в ней при всех ее температурных режимах, при власти всех цельсиев и фаренгейтов, возвышающихся и падающих.

А чтобы забыться, можно с властью и слиться, раствориться в ней незаметно, чтоб ни она тебя не замечала, ни ты ее…
    

Жениться Митя по-прежнему не собирался, хотя недавно ему стукнуло сорок семь. И это приглашение в клуб было очень даже кстати, этот звонок Карины прозвучал так вовремя, прервав малоприятную для него светскую беседу. На самом деле эта девушка, с которой Митя только что расстался в ресторане, еще не знала, что расстался он с нею навсегда, как не знала и того, что ему впервые было очень жаль расставаться с женщиной. Они встречались около года, и ничто не предвещало этого глупого вопроса, на который отвечать Митя даже не пытался.

 

В квартале от клуба он заскочил в небольшой магазинчик за сигаретами, где его и окликнул Ленчик:

— Слушай, ты в курсе, что там сегодня намечается?

— Пока нет.

— Не верю, — сказал Ленчик и захохотал.

— И правильно делаешь. Верить в наше время нельзя никому. Могу только предположить, что страшного ничего не будет.

Уровень веселья у Ленчика мгновенно повысился еще на один пунктик.      

 

 

***
Леонид Андреевич Гужва художник, вырвавшийся из заточения собственного тела и желающий освободить от подобного казуса всех желающих.

   

—  Леонид Андреевич, как вы себя чувствуете? — Карина была очень осторожна, потому что три дня назад у Ленчика было сильное отравление с высокой температурой и прочими прилагающимися к этому радостями.

— Уже лучше.

— Из дому выходите? 

— Не просто выхожу — вылетаю.

— Да я серьезно.

— Одну минуточку, поправлю крылья.

— Простите, вы, наверное, не один? —  заговорщицки произнесла Карина.   

— Конечно, мы тут вдвоем. Вдвоем с коньячком.

— Опять шутите, Леонид Андреич. В общем так. Быстренько прячьте свой коньячок, и бегом в клуб. Всех вызывают на срочное заседание правления.   

 

Ленчик любил клуб. Это было одно из тех редких мест, где ему были всегда рады. Так он считал. Он был всегда весел с того самого времени, как кончилось его угрюмое детство. Когда был трезв, веселился ровно — сам шутил впопад и смеялся вовремя над шутками других. Когда был пьян, веселился, петляя: шутил завуалированно, обрывая фразы на полуслове, недоношенный афоризм грубо втискивал между юмором и сарказмом, как цветок между страницами забытой книги, где тот и усыхал заброшенный, отдавая времени свои последние соки.

Выглядел он предельно молодо, несмотря на то, что ему недавно исполнилось пятьдесят три. Сколько бы ни ел, никогда не поправлялся, потому в клубе его иначе как Ленчиком и не звали. Леонидом Андреевичем величали только в крайних случаях.

Свой детский изъян — хромоту и выпирающее вверх правое плечо — он давно уже перестал прятать, научившись ловко владеть своим телом, подавая его в выгодном для себя ракурсе.

Жизнь любил, водку пил, женщин боготворил. Любил их трепетно, но тайно, так что многие из них не всегда и догадывались об этом. Талантлив был, бесспорно.

Дар, который ему однажды вручил Бог, был особым даром видения. Он мог видеть то, что под… что сокрыто от глаза человека обычного, рядового сапиенса — смотрящего и не видящего, — он  мог прозревать тайну человеческой сути. Так думал о себе сам Ленчик, возможно, с чьей-то подсказки. Может быть, он ошибался, такое бывает. Может, суть, которую он цеплял прозрением в процессе общения со своим будущим персонажем и вытаскивал на поверхность, принадлежала вовсе и не его герою, а самому Ленчику. А может, суть эта вообще была мнимой и не залегала, как полезное ископаемое, в душе прототипа, а зарождалась вовне в результате смещения орбиты его собственной памяти, наложения неизведанных пластов воспоминаний друг на друга и внезапного столкновения отколовшейся мысли с чуждой ему сущностью. Вот оно — то самое. Ну да, выпирает. Как горб. Был горб внутри — теперь снаружи. Смотри и плачь, а хочешь — радуйся, если это не твой горб. Встретиться с таким знатоком человеческих душ не всякому по душе, поэтому настоящих друзей у Ленчика было мало. Человеку свойственно прятать свое сокровенное под завалами судьбы, разгребать которые не всегда уместно, а может, даже и преступно, особенно когда тебя о том не просят.    

Ленчик не разгребал. Он видел. Видел сквозь призму выпуклых поверхностей и кривых линий. Он был художником-карикатуристом.

Была в нем еще одна особенность: он оголял все, что видел, и предпочтение отдавал не лицам, а фигурам, не портретам, а сюжетам. Почти все герои его рисунков представали перед публикой в обнаженном или полуобнаженном виде и со слегка потертыми лицами. Невероятно, но они были узнаваемы. И не потому, что внизу рисунка был стишок, характеризующий персонажа. Нет, оттуда каким-то непонятным образом выпирал сам герой. Когда человеко-персонаж на него обижался, он всегда говорил: «Ну что вы. Это же практически оберег. Если нет лица, значит, вы защищены. «Нет глаза — нет сглаза». Усвойте эту формулу. 

На самом деле, сняв с персонажа одежды, оголив его до узнаваемости, вытащить главное практически невозможно… для других — не для Ленчика.

Однажды с ним случилась потрясающая история: работая над циклом «Прошлое в рентгенкабинете», он вдруг ощутил, что одному из  персонажей холодно, увидел, как тот ежится, как абрис его фигуры трескается, суть прячется, ускользает и наконец растворяется в воздухе. Бумага, на которой он делает последние штрихи, потихоньку сжимается и начинает дымиться. Ленчик нервно двигает ноздрями, отрывисто дышит и вдруг понимает, что вдыхает запах серы… Мистика? Ошибаетесь. Зачем так глобально мыслить? Всего-то неосторожно подвинутый лист, край которого зацепил не до конца погашенный окурок и лежащую рядом спичку, а целый континент чуть не ушел под воду…     

 

Да, серия картин «Прошлое в рентгенкабинете» была особенно резонансной в девяностые годы. Это были карикатуры на памятники и бюсты. Конечно, ему досталось от властей, но слегка. Свои карикатуры он всегда подписывал, и не просто подписывал, а подпитывал энергией поэзии — стишками собственного сочинения. Стишки были простенькими (в поэзии Ленчик профессионалом не был), но понятненькими для всех слоев населения. Особенно досталось Ленину и Горькому.

«Ленин Инку полюбил, а о Наденьке забыл» или что-то в этом роде. И потом, он с восторгом принял телевизионный сюжет о том, что Ленин и не Ленин вовсе, а гриб. Как сейчас сказали бы —  генно-модифицированный гриб. И эту информационную мистификацию он с удовольствием множил в своих произведениях.   

К Горькому он относился с большей нежностью. Он у него был Максимум Сладкий. По-моему, он у кого-то это содрал.  

Что интересно, карикатур на Сталина Ленчик не делал. Его родственники по линии матери в свое время пострадали от репрессий. Видимо, страх перед мифическим Сталиным до сих пор зашкаливал. Этот застарелый страх, по сведениям докторов, вообще плохо поддавался лечению. Он выводился из крови гораздо хуже, чем радионуклиды.

А попинать Ленина с Горьким — милое дело. Этим давно занимались все, кому не лень.

Добавлю только, что власти журили художника не за карикатуры на политических лидеров прошлого, а за эротические открытия их сущности, за приподнятые вуали. Хотя сами тихо смеялись от всей своей закрытой души...

 

Ленчик уже вплотную подошел к двери клуба, как вдруг вспомнил, что у него осталась всего одна сигарета, а клянчить он не любил. Да и потом, похоже, что собрание будет затяжным. Магазинчик рядом, ничего, подождут.

Подойдя к витрине, Ленчик увидел Митю. Взгляды у них с Митей были кардинально противоположными на все, даже на сигареты.

Засунув свеженькую пачку Camel в карман, Ленчик достал свою последнюю, с удовольствием затянулся, и они побрели в известном всем направлении. Уже достаточно стемнело.
Впереди прорисовались два женских силуэта. Это были Нюся с Камелией.

 

***
Анна Петровна Дульченко (для друзей Нюся) — красивая, экстравагантная женщина, многообещающая пианистка, оптимистка и вообще веселый человек.

 

Телефонный звонок застал Нюсю в момент погружения в ванну.

— А я серебрюсь и сверкаю… — выпевала Нюся цитату из Цветаевой, — Я бренная пена морская.
 

Сверкающей пенистой рукой она приложила к уху мобилку. Та неожиданно выскользнула, отлетела в сторону и мягко приземлилась на коврик. Слава богу, на коврик. Если бы она погрузилась в воду, Нюся так ничего и не узнала бы ни о том, кто звонит, ни какие потрясения ожидают ее в ближайшие часы. Обложив матом мобилку и всех предполагаемых «входящих», Нюся услышала знакомый голос:

— Что-то случилось?

— Здрасьте! Это я должна у тебя спросить, что случилось. Ты что, не знаешь, что я в это время принимаю ванну? — Нюся действительно регулярно в одно и то же время принимала ванну, и Карина знала об этом.  

— Извини, но я не могла ждать. Председатель срочно собирает собрание.

— Не поняла. Сегодня? А разве еще не вечер? А до завтра нельзя было отложить?

— Нельзя. Больше я пока ничего не могу тебе сказать. Это не телефонный разговор. Все. Пока. До встречи.

 

Настроение у Нюси было окончательно испорчено. Релаксации не получилось. В тело опять вернулось напряжение, и в голову тоже. Наскоро просушив феном волосы, она набрала Камелию:

— Слушай, тебе Каринка звонила?

— Да. Я уже одеваюсь.

— Отлично, встретимся на остановке. У тебя есть какие-нибудь  предчувствия?

— Есть.

— Какие?

— Будут кормить…   

 

Нюся понимала, что это от страха люди липнут к одним и отодвигаются от других, создают множество организаций: партии, клубы, всякие группы по интересам. Вместе не так страшно даже перед лицом страха. Некая продуцируемая сообществом энергия образует теплое защитное облако, которое обволакивает все члены, как пуховое одеяло, и смягчает даже самый сильный удар. Скорее всего, это иллюзия, но вера, порождающая иллюзию, уничтожить саму иллюзию не способна.

Она (иллюзия), безусловно, может умереть, к примеру, состарившись. Но, как ни странно, иллюзии не стареют. Они просто меняют владельцев. Только ты сообразил, что это иллюзия, а она — хлоп! — и перебралась к другому.

Нюсин гулящий муж, с которым они прожили ровно один год и один месяц, был знаком с одной из ее иллюзий, что красивым мужья не изменяют.
 

В первые дни их совместной жизни все было прекрасно. Потом его что-то резко перестало устраивать. Нюся попыталась выяснить, что. Частного детектива она, разумеется, не нанимала — тратить деньги на глупости было не в ее правилах. Обладая светлым умом, длинными ногами и мышечным  тонусом, она в считанные дни обнаружила, что ему, оказывается, нравятся блондинки.
 

— Боже мой! — произнесла решительная Нюся. — Да через пару часов лучшая  блондинка этого дома явится пред твои ясны очи, дорогой.

И отправилась в парикмахерскую. Не помогло. Нюся продолжила сыск. Где-то через пару недель ей стала доступна информация, что ее драгоценный, несмотря на моду, не любит худых. Нюся налегла на манную кашу. Исправилась мгновенно, к тому же через полтора месяца обнаружила, что беременна. Весь год она менялась, как хамелеон, не подозревая, насколько сильна его страсть к переменам. 

В то самое время, когда она активно перевоплощалась и растила внутри себя плод своей страстной любви, ее муж не менее активно менял имидж соседки с третьего этажа, Нюсиной одноклассницы, рыжеволосой веснушчатой Зойки. К счастью, это длилось недолго. Нюся поступила вполне благоразумно. Смешав в душе любовь и ненависть, прокрутив их внутри себя, как в центрифуге, она таки сумела отделить одно чувство от другого, вытащив их наружу. Любовь она оставила себе, а ненависть, ехидно улыбнувшись, сбросила с балкона прямо на плечи Зойкиного мужа. Что было потом?.. Не перескажешь. Из пункта А от очередной блондинки Анны М. глубоким синим вечером вышел Нюсин муж. Из пункта Б, чертыхаясь глухо, находя нужное слово на каждую букву алфавита, навстречу ему отправился муж Зойки. Разумеется, они встретились. Сошлись, что называется, нос к носу. Подружились. Пожали друг другу руки и до сих пор жмут их, встречаясь в кабинете пластического хирурга Генки Дульченко — Нюсиного двоюродного брата. О, это были самые счастливые дни Нюсиной супружеской жизни. Она навещала обоих, носила им вино, цветы и фрукты и даже играла на губной гармошке. А позже выяснилось, что сосед бил ее любимого не только по носу. В общем, Нюся сникла. С матерью Терезой она себя никак не отождествляла. И через полгода со спокойной совестью она выгнала его из своей квартиры.

Да, это было жестоко, но справедливо…          

 

***

Камелия Эдуардовна Вильская немолодая писательница, одинокая женщина с тонкой, часто рвущейся душой.
 

Душа у нее рвалась чаще, чем колготки. Потом как-то сам собой возникал процесс регенерации: трещина затягивалась, что свидетельствовало о том, что душа — это не просто некая эфирная бескровная субстанция, а нечто иное, очень даже кровное. Душа, не омытая кровью, и не душа вовсе.

Наверное, так. 
 

— А что нужно от меня? — Камелия положила мобильник на стол и нажала на громкую связь, продолжая печатать статью.

Завтра утром ее нужно было обязательно сдать в редакцию. Она обещала, а обещания свои Камелия привыкла выполнять.

Звонила Карина, секретарь клуба, членом которого Камелия была уже более двадцати лет.

— Конечно, приду. Какой салатик? Нет, не получится. У меня пустой холодильник.

Карина попросила ее принести в клуб что-нибудь съестное. Попросила чисто механически. Она знала, что Камелия сидит на диете, и не потому, что хочет похудеть, с ее-то бараньим весом, а потому, что деньги давно кончились. Зарплата учительницы — никакая. За статьи, которыми  она подрабатывает в газете, платят тоже с гулькин нос, а свой новый роман, за который она рассчитывала получить неплохой гонорар в одном издательстве, все никак не может закончить.

Сегодня ее холодильник практически пуст. Но это не значит, что Камелия никогда не готовит. Да, она не любит кулинарных изысков, это дело не ее жизни. И все же, как только у нее в доме появляется очередной квартирант, независимо от того, с деньгами он или без, холодильник тут же начинает светиться и полниться едой. Пусть не деликатесами, а простой картошечкой и супчиком. И если вы подумали, что она слепо следует поговорке, что «путь к сердцу мужчины лежит через его желудок», то я вас разочарую. Во-первых, квартирант не значит мужчина, а во-вторых, в эти непродолжительные периоды у нее у самой появляется зверский аппетит. Ну, конечно, и мужчине миска супу перепадает, и котам. А как же.

Камелия выключила компьютер и побежала в спальню. Снова запел мобильник.

—  Да, я уже одеваюсь.

Звонила ее близкая подруга Нюся. Договорившись встретиться на остановке, Камелия торопливо выбросила из шкафа на кровать две свои юбки, пытаясь сделать правильный выбор. Предпочтение было отдано юбке клеш — к ней по цвету подходила ее любимая блуза.   
 

Материя мало интересовала Камелию. Ее до тягучего изнеможения в груди влек к себе дух. Однажды, читая Библию, она подумала: а что если мы и в самом деле подобие Божье, и что нас ровно столько, сколько клеток у Бога? Что ни мы без него, ни он без нас существовать не может, и что вычерпнуть себя из его крови, то есть отделиться, уединиться, уодиночиться — это нарушить закон природы, разорвать полноценную материю Бога.

Что же тогда делать? Получается — надо идти к людям, группироваться, чтоб не погибнуть самим и не убить Господа — отца своего. 

Но с другой стороны — сбиться в группу, слишком плотно срастись в ней — равно исчезнуть. Общее нездоровое рыхлое тело более близко к смерти, чем человек одинокий. Все большое, как известно, уязвимо.

В здоровом теле все клетки обновляются, старые заменяются новыми. А в больном… Не понимая природы собственного функционирования, клетки заболевают какой-нибудь манией, распухают от своей значимости,  выпячиваются, сбивают метаболизм, слипаются в колонии. В общем, растут, как опухоли, и раздражают своим пухлым величием другие не менее претенциозные образования. Потом эти образования терроризируют друг друга, атакуют, пытаются вспороть. А если удастся? Всё!!! Разбалансировка нервных импульсов. Разгерметизация Бога…

 

Камелия никогда не высовывалась, но без конца терзалась страхом невзначай нарушить жизнедеятельность Бога. А в клуб, несмотря ни на что, ходила. Это было единственное место, где можно было без последствий рассматривать людей. Мозолить им глаза, заглядывать в рот, приближаясь на интимное расстояние, в общем, входить в личное пространство, в которое психологи настоятельно рекомендуют никого не впускать. 

Разве кино или театр могут предложить подобный интим? Театр, например, хотя и живое искусство, не совсем устраивал Камелию — там актеры всегда  кричат. И это казалось ей неестественным. Хотя она все равно ходила на спектакли и даже дарила актерам цветы, обязательно прикасаясь при этом к рукаву героя или героини. В кино ей хватало естественности, но не хватало возможности соучастия, этих самых легких прикосновений ко всему живому.
 

***
Аделаида Гельц высокая, странная, слегка вульгарная женщина, имеющая, в отличие от других женщин клуба, и мужа, и счет в банке.   

 

Аделаида Гельц была принята в клуб в качестве почетного члена по настоянию ее мужа — видного в городе бизнесмена. Вряд ли это было ее настоящее имя, скорее, псевдоним, но об этом точно никто не знал.

Не принять было нельзя. Ее муж оплатил в свое время все долги клуба — коммунальные расходы, канцелярию и прочее.

Аделаида была высокой женщиной, но этого ей было недостаточно. Ее стремлению вверх сопутствовали также любовь к высоким прическам и не менее высоким каблукам. Это было удобно. А как можно иначе смотреть сверху вниз на всякую мелочь? Она носила очки — всегда только модных брендов, и сквозь любые, даже самые тонкие стекла видела себя крупной писательницей. Это было ее правдой. Мало кто из присутствующих здесь имел в своем арсенале такое количество продукции, до сих пор пахнущей типографской краской. За счет мужа и его друзей она издала более пятнадцати сборников стихов, с нотами и без, цветных и черно-белых и обязательно с большим количеством фотографий, от рождения и до пика своей организованной творческой судьбы. Вот она сосет большой палец правой ноги, а вот уже выставляет эту самую ногу на всеобщее обозрение на какой-то гламурной тусовке.        

Когда она впервые появилась в клубе вдвоем с мужем, многие, в основном женщины, предались одному из душегубительных грехов человеческих —  осуждению ближнего: «Интересно, и что он в ней нашел? Задница плоская, нос приплюснутый, грудь маленькая, голос скрипучий». Голос у нее был действительно скрипучим, а не с хрипотцой, придающей обычно шарму.

Но все почему-то забыли, что видные принадлежности женского тела не за счет мужа ею приобретены, а Богом дадены. Так бывает. Шел мужик по имени Адам, споткнулся, упал. Неудачная вивисекция… А что путное из деформированного ребра может выйти? Короче, ходили все в своей болтовне кругами и пришли в результате к выводу: сам виноват, что плоховат, или каждый муж достоин своей жены. На этом и успокоились. Тем более что в таком виде ее созерцали недолго.

В былые времена женщины тоже страдали отсутствием ягодиц, надевая под платье турнюр — специальную подушечку, придающую формы. Сейчас турнюр из собственного жира вводят под кожу непосредственно, и любые формы — пожалуйста, в ответ на запрос. Аделаида так увлеклась этими трансформациями, что сделала себе не только новые ягодицы, но и грудь, нос, губы. Правда, талантливее при этом не стала. Ее с трудом можно было узнать, если б не голос — скрипящая визитная карточка.
 

***

Иван Васильевич Стародуб стойкий человек, неизменный председатель клуба, писатель с большим стажем и маленькой пенсией.  
 

Председатель, никогда прежде не бывавший в шоке, с утра пребывал именно в этом состоянии. Никогда ранее ни люди, ни псы не могли загнать его так глубоко в себя. Что же случилось? Что?

Два часа назад ему позвонил его друг банкир и сообщил, что на счет клуба, который он, так сказать, возглавлял, поступили деньги. Причем это были не просто деньги, которые легко можно было бы снять и потратить, а целевые деньги: выражаясь по-государственному — деньги с наказом, в котором было означено, после выполнения каких условий ими можно будет распорядиться. Но это было бы полбеды. К деньгам прилагался практически ребус, который нужно было разгадать, хотя в этом ребусе было всего-навсего одно сложносочиненное предложение. Первая фраза была выделена жирным шрифтом. «Деньги предлагается разделить правильно». Председатель так бы не переживал, если б эта фраза была единственной. Правильно делить деньги он умел. Но мелким шрифтом было пропечатано невероятное условие: решение, принятое правлением, должно быть подписано всеми членами клуба. Таких идиотов-спонсоров он еще не видел. Ну, с членами правления можно было бы как-то договориться — не привыкать, а с когортой неадекватных личностей, мыслящих вразрез не только друг с другом, а даже с самими собой, договориться было нереально. Ну и как теперь быть? Как находить консенсус в решении вопроса, где в ответе сам консенсус всегда в остатке. Можно было сойти с ума. Но Председатель рвать на себе волосы не стал. Он сжал голову двумя руками, сцепленными в кулаки, и принялся стучать в виски, предполагая, видимо, что нужная ему мысль не выдержит посторонних шумов и выскочит наружу. Но так не случилось. Ее не выпускала другая мысль. Она терзала Председателя неостановимо вот уже полтора часа.      

— Господи, ну разве так можно!!! В кои-то веки появился шанс поиметь дело с большими деньгами, и надо же, — в таком извращенном виде.

В комнату заглянула Карина. Председатель замахал на нее руками:

— Ты пока не входи, мне надо кое-что обмозговать.

 

Председатель вытащил удостоверение члена клуба, раскрыл его, что-то поискал в нем глазами — видно, не нашел, тем не менее удовлетворенно закрыл его, нежно погладил пальцами по корочке с золоченой надписью и положил перед собой на столе.

— Да, третье тысячелетье на дворе. Что же нас так много с удостоверениями личности и принадлежности. Правда, гораздо больше вокруг недостойных…— Эта мысль слегка успокоила Председателя.

Он относился всегда с большим уважением к людям, принадлежащим к определенным слоям и прослойкам, активно участвующим в движении жизни. А вот не прилипших ни к кому одиночек не любил. Они всегда раздражали его своим особым мнением, назойливостью, мешали жить в радости. И главное, устранить их не было никакой возможности. Ведь не он запускал их в эту жизнь. Оставалось только закрывать на них глаза и никогда, ни при каких обстоятельствах, не впускать в свою душу. А то ведь так можно и ассимилироваться, а значит, лишиться этой самой прекрасной жизни, перераспределиться, очутиться в равенстве.

«И что, собственно, хочет доказать мне этот спонсор-инкогнито?» Раздражение било ключом. И ключ этот не был чистым.  Сомнения раздирали душу. Единственное, в чем не было у него сомнений, так это то, что деньги реально поступили на счет…

 

Прошло еще около часа, прежде чем Председателя, наконец, осенило. Он понял, что всех созывать в клуб не обязательно. Достаточно будет прирученного им правления, членов приемной и контрольно-ревизионной комиссий и отдельных лояльных личностей. Он все до мелочей продумал… 

***
Карина Игоревна Тихая секретарь. Основное качество преданность. Умеет все. Человек скорее хороший.

 

— Карина, срочно зайди, у нас ЧП.

Председатель приоткрыл дверь. Голова Карины тут же просунулась в щель:   

— Рейдерский захват?

— Типун тебе на язык, дура. Слушай сюда. Сейчас я подготовлю бумаги, а ты их мне быстренько распечатаешь в двадцати пяти экземплярах. Не спрашивай, зачем, — делай. Потом сразу ко мне.

 

«Так, — решил Председатель, — выбора у меня нет — придется пойти ва-банк. И в этом мне помогут денежки нашего резервного фонда. Цель, как говорится, оправдывает средства».

Председатель в глубине души все же надеялся на возмещение этих средств из спонсорских денег…

Но отдельных членов клуба придется-таки немножко обмануть, насытить их кровь, как кислородом, горячим пуншем обольстительного обмана. Главное, только не переборщить с дозировкой: мозг нужно затуманить, но не отключать.        

Председатель знал, как правильно, а главное, убедительно весь это коктейль подать. Цель — не создавать столпотворения на вечернем заседании в клубе. Тех, кто не входит в правление и комиссии, не так уж и много. Всего двадцать пять человек. И Председатель решил объясниться с ними по телефону лично. И у него это получилось. После окончания переговоров он сразу отправил Карину на такси собирать урожай подписей, что было сделано ею безо всяких осложнений.

Народ был в восторге — неожиданно всем были выделены творческие стипендии для осуществления их грандиозных замыслов…   

       

Теперь оставалось только обзвонить членов правления и других участников предстоящего собрания.

Карина бросилась к телефону. Исполнительней человека в клубе не было.

В первую очередь она набрала своего любимого друга Роберта. И мягким кошачьим голоском сообщила о том, что она немедленно хочет его видеть.

— Бертик, — замяукала Карина, — здесь стряслось нечто. Нет. В подробности Председатель не хочет посвящать. Даже меня. Такого еще не было. Давай скорее сюда. Мне стольких еще нужно обзвонить! Ужас! И это на ночь глядя. Ты уж свою королеву подготовь, что спать ей этой ночью придется одной. Ха-ха… Знаю, что не смешно. Все, у меня нет больше времени. Целую.

Потом она позвонила Юде, который встретил ее сообщение с ровной радостью…

Остальные встретили его совсем без радости. Многие пытались даже сопротивляться, но Карина для этих целей имела банк заготовок — список гипнотических фраз, действующих безотказно. Фразы были подобраны строго индивидуально и опробованы неоднократно на каждом. Такой себе своеобразный код к сердцу или уму, что у кого в данный момент было в наличии.
Все сработало. В течение двух часов в клуб съехались практически все живые, к другим претензий не было.

 

Зал заседаний гудел, ждали Председателя…

***
Клуб любителей искусства грустное серое здание, обычный, ничем не примечательный фасад с яркой вывеской.   

 

Клуб возник в конце семидесятых и представлял собой сообщество по интересам, вроде бы и вольное, да не совсем, — оно было посчитанное, как в знаменитом дегтяревском мультфильме, и зарегистрированное. А самые почетные слова — учет и аудит — здесь боготворили, хотя и не понимали.    

Так было всегда. Вначале, когда клуб только открылся, завсегдатаев в нем было не так много, человек тринадцать. Среди них были музыканты, художники, писатели, актеры и представители других не менее почетных профессий. В руководстве, кроме Председателя, никого не было. 

Потом сюда стали захаживать друзья и знакомые, потом знакомые знакомых, потом незнакомые, среди которых встречались уже не только друзья, но и недруги завсегдатаев. Они приходили вместе и поодиночке. Их выгоняли и без них скучали. Клуб так быстро стал полниться, что уже вполне мог затопить тех, кто, собственно, его и зачал. Возникла необходимость в обозначении привилегий. Родилась вполне честная иерархия. Во главе клуба остался Председатель. Ему в помощь было избрано правление из восьми человек. В общем, никто из старожилов обижен не был. А всех пришлых в один день просто взяли на баланс и зарегистрировали, как неотъемлемое имущество клуба.

Среди членов клуба оказались люди самых разных профессий: стоматолог, боксер, танцовщик, геолог, историк, модельер, парикмахер и даже пекарь. Чуть позже к ним примкнули философ (он же мудрец, он же Большая Борода), циркач, краснодеревщик и Аделаида Гельц. Само собой, они умели всё: пели, танцевали, стригли, рвали зубы, пекли хлеб, кроили, делали мебель, мудрили и, все как один, писали как писали — легко и непринужденно — кто в стол, кто мимо стола. 
 

В девяностые, когда империя начала рушиться и Украина стала вольной, как ни странно, количество членов клуба нисколько не уменьшилось, наоборот. В него стали проситься даже те, кто был уверен, что Чехов — это композитор. Стало трудно дышать. В воздухе в виде вирусов и вредных частиц, смешанных с выхлопными газами, дымами шахт и заводов, зависла опасность. Она была тоньше паутины, разглядеть ее узор не представлялось никакой возможности, а тем более предсказать, какой паук в ближайшее время ее будет плести. Интуитивно все искали, к кому бы примкнуть. Оставаться в одиночестве становилось страшновато. Если посмотреть на картинку сверху — впечатление, будто некий богатырь от нечего делать сдвинул огромный камень и отпустил на свободу всю копошащуюся под ним живность — все виды насекомых, змей, ящериц, жаб. Получив повышенную дозу ультрафиолета и нервный стресс, они сначала разбежались в разные стороны, затем опять сбились в кучу. Многолетняя привычка. Из одной, не знающей солнца кучи получилось множество ослепших от дневного светила кучек. Все кинулись искать своих, а зрение резко упало. Сослепу ели всех в процессе пути. Это от патологического духовного голода. Так одинокий кузнечик при недостатке белка входит в тесный контакт с сородичами, поедает всех без разбору и превращается в саранчу…

 

Территорию, как туманом, обволокло страхом — страхом остаться без страны. Она исчезла, остался лишь край — шахтерский край, а оставаться на краю опасно. Как без страны? Нет страны — нет опоры. Страна как клюка, на которую в старости можно опереться. Вот и побежали — одни на Москву, другие на Киев, а третьим не в чем было бежать — вот их и сдавило — застряли между…  
        В клуб в основном попадали люди отстраненные — от больших идей и больших денег. А посещали его чаще всего, по известным причинам, члены правления. Остальные, как телепаты, научились считывать мысли Председателя задолго до того, когда он огласит дату сбора.

Ну еще бы. Когда открывалось заседание, пахло приятным — водкой. На запах шли даже те, кто не отождествлял себя с искусством, но плел мысли, путал ноги и попадал сюда из расположенного неподалеку пивбара.

Помимо смертных здесь находилось еще одно маленькое, но наверняка ценное существо, или, если хотите, имущество клуба. Видеть его все  одновременно не могли. Но зато каждый в отдельности мог его не только видеть, но и слышать. Это был Тофи. Бессмертный Тофи.  

Он появился в клубе случайно. Сначала Председателю подарили обычную театральную куклу. (Это был маленький чертенок или шутенок.) Ее определили на возвышение, в кабинете Председателя, подвесили прямо над огромным металлическим сейфом, мол, пусть охраняет наши тайны. Потом ей дали больше полномочий. Куклой стали пользоваться. Когда нужно было сказать что-то едкое, любой мог подойти, надеть ее на руку, войти в образ и говорить все и обо всех напрямую. Ценная вещь, как шут при короле. С ним было легче говорить правду. Вроде бы и не ты ее говоришь. В клубе сразу стало веселее. Как ни странно, но модифицированная честность всегда веселит, хотя и не всех. Однажды после какого-то праздника куклу стащили. Председатель очень огорчился. Он свыкся с Тофи.

Кто мог это сделать? Зачем? Надо обязательно найти его. Ну не может быть, чтобы честность навсегда ушла из жизни.

Но Тофи не вернули. Делать было нечего. То есть дел как раз было по горло. Клуб в то время готовился к ремонту. Страна намного раньше, чем государство, взяла курс на Европу и во всех ее уголках начались глобальные евроремонты. Никак нельзя было отставать. Клубу повезло. Ожидалась одна иностранная делегация, глава которой очень интересовалась подобными клубами, поэтому буквально за две недели падающая с потолка штукатурка была заменена на шикарный подвесной потолок. Диван, который в последние годы подпирали досками неоднократно, был выброшен и торжественно подвергнут сожжению. В клуб была завезена новая мебель. Мгновенно и комнаты, и актовый зал преобразились до неузнаваемости, заблистали изысканным оформлением: стены белели, люстры сияли. В общем, жизнь налаживалась. О Тофи будто забыли, стерли из памяти. Но оказалось, что это только казалось. Через месяц после чудо-ремонта все стали шептаться о том, что в помещении завелась совесть. Вернее, не завелась, а не вывелась вместе с молью. Как такое возможно? Кукла-то не нашлась. Да, не нашлась, а Тофи вернулся.

Так чем же или кем был этот самый Тофи? Некоей перемещающейся субстанцией? Или величиной постоянной? Ведь он был везде и с каждым, как внутренний голос. Он не был коллективной собственностью, но был коллективной совестью присутствующих. Он реагировал мгновенно на каждое проявление слабости, жадности, бесчестия и злости. А иногда и наоборот, подбивал на неблагочестивый поступок: скорее сделай это, не   сомневайся, как в детских стихах Остера — с надеждой, что и дураку понятно, как надо поступить. — Разумеется, только так, как подсказывает совесть. Когда эта самая совесть сильно мучила, у совестливых вдруг резко менялся голос, и все они инстинктивно начинали дергать головой, поворачивая ее поочередно — то в сторону сейфа, где когда-то висела кукла, то в правый угол, где могла бы  разместиться икона.       

Карикатурист только задумал обидеть поэтессу и до невозможности гипертрофировать ее больные места, как Тофи ему на ухо:

— Ай-ай-ай… ты своих-то комплексов ей не добавляй. Нехорошо… Ты когда  кругозор свой в последний раз настраивал? Объектив твой необъективен, к тому же он давно устарел — диафрагма, как у легочника, выдержки никакой… 

Только стоматолог начинал скалить зубы, острить невпопад, слегка покусывая от удовольствия собственный язык, Тофи был уже тут как тут, и стоматологу часто приходилось язык не покусывать, а что называется прикусывать. 

Только модельер попытался сбыть одной из клубных дам давно вышедший из моды пиджак, как Тофи незаметно выставил острый коготок и подбил кое-кого из антиподов нацарапать на его гладком шелковом жакете неприличное слово «сука». 

Тофи свирепствовал. Совесть всем катастрофически мешала. На нее каждую минуту приходилось оглядываться. Это было невыносимо, а главное, отнимало массу времени. Все стали какими-то дергаными, отбиваясь от него, и безумно завидовали бессовестным. А как тут не завидовать. Человек умирает не от болезней и не от старости. Человек умирает от совести.

Бессовестные бессмертны…

 

Председатель прошел в зал так тихо, что его и не заметили.  

 

— Внимание! Хватит болтать, — он попытался крикнуть, но сорвался на фальцет. Затем, как обычно, хотел постучать по стакану ложкой, но стакана под рукой не оказалось. — Давайте к делу: Карина, куда делись стаканы?

—  Не беспокойтесь, Председатель, сейчас принесу.

Карина — секретарь с тридцатилетним стажем — никогда и ничего не скрывала от Председателя, а уж тем более, стаканы. 

Зал притих.

— Хочу всех предупредить, — Председатель снизил тон и тихо, почти шепотом произнес, — в здании поставлены прослушки, а возможно, и проглядки. Поэтому прошу, для вашей же безопасности, никаких имен не называть. Обращаемся друг к другу функционально, по сути. К примеру, Мудрец, Режиссер, Пекарь. — В зале раздался смешок. Председатель повернул  голову в сторону смеявшихся и спокойно продолжил: — Это не касается членов правления. Их голоса там, наверху, давно известны, скрываться не имеет смысла. Всем ясно?.. Где Роберт? Леонид Андреича тоже не вижу. В общем, даю десять минут, и чтоб все сидели на своих местах.

 

Так уж повелось. В последние годы многие, считающие себя сильными мира сего, взрастивши гордыню, измеривши ее миллионами, назначили себя приближенными Бога и стали повсюду устанавливать камеры слежения. Всевидящее могущественное многоглазие. Киборги, вживленные в человеческое сообщество.

— Одно утешает — за Солнцем тоже следят, — криво усмехнулась Нюся, наклонившись к Камелии.

— Но киборги — не боги.

— Правильно мыслишь, подруга. Их можно и подразнить немножко. — Нюся от радости забила в ладоши, предвосхищая возможное представление. — Каринка, иди сюда, — позвала она пробегающую мимо секретаршу. — Слышала, что говорил Председатель о возможных просмотрах нашей вялотекущей жизни?

— Слышала, слышала.

— Организуем мини-спектакль? — Нюся уже завелась.

— Не успеем.

— Успеем. — Она тут же припудрила нос.  

— Режиссера позвать? — Каринка почти скрылась за дверью.

— Не надо, он все испортит. — Нюся с Камелией были единодушны в этом вопросе.      

— Внимание. Приготовились. Начали. Дубль первый.

Получив от Нюси команду, Каринка тут же начала подтягивать колготки, демонстративно поднимая юбку выше собой дозволенного. Нюся наклонилась перед предполагаемой камерой, демонстрируя глубокое декольте. И даже Камелия, делая вид, что ей жарко, легко и непринужденно включила в предлагаемые обстоятельства свою юбку-клеш, заменившую ей опахало.   

 

Занавес открыт. Спектакль для Ока начинается. Будет ли дальше правда жизни или правда в предлагаемых обстоятельствах — решать вам…

 

— Хватит позерства, господа, — Председатель накрыл всех присутствующих своим отцовским взглядом. — На наш счет поступили деньги.

— Деньги, деньги!!! — Ленчик радостно захлопал в ладоши, —  я не слышал о деньгах со времен тотаимпериализма, я забыл, я, правда, забыл… Деньги — это хорошо или плохо?

— Деньги — это деньги! — Председатель поставил жирный восклицательный знак на какой-то исписанной бумажке и тут же сунул ее в стол.

— Вы пишете по-прежнему в стол, Председатель? — поинтересовался Краснодеревщик. — Да, времена… Но не беспокойтесь, я добавлю в тумбочку несколько эксклюзивных ящичков для ваших записок.  

 

Тут Председатель почувствовал, как его левое плечо потеплело и слегка опустилось. Это был Тофи. Он пощекотал Председателя за ухом и нежно зашептал:

— Спалите все, что у вас в тумбочке, вместе с тумбочкой. Это будет так  поэтично. Это будет грандиозно. Это будет лучшее из ваших творений. Это будет мистерия. Вы же в душе драматург, и трагик к тому же. Зачем мелочиться, распадаться на комиксы. Назовем это действо «Горящие рукописи Председателя». Долгожданная слава прикатит к вам на своей колеснице. Она будет громыхать так, что Зевс позавидует вам. Да что там Зевс — все боги будут рады знакомству с вами.  

Председатель обиделся.

— Тофи, я не язычник, — прошептал он в ответ, — и ты знаешь об этом. Бог у нас у всех один. 

Он некоторое время помолчал, потом повертел головой, подергал плечом, стряхивая с него то ли перхоть, то ли муху, и наконец, собравшись с мыслями, продолжил:

— У нас с вами очень непростая задача. Сейчас 21.00. Нам придется в течение нескольких часов принять решение и подписать важный документ. Нам ничто и никто не должны помешать. От каждого из здесь присутствующих будет зависеть дальнейшая судьба нашего клуба. Вы меня понимаете? Зачитываю условие спонсора: «Деньги нужно правильно разделить». «Подписи под принятым документом должны быть поставлены  не позднее трех часов ночи». Прошу приступить к обсуждению.

— Председатель, может быть, сразу приступим к более тесному общению? — Танцовщик выбросил правую ногу вперед, потом развернул ее, приставил к ней левую, да так и остался в третьей позиции в ожидании ответа.

— Чуть позже, Танцовщик. Твое соло сегодня не сработает. Сам видишь, без кордебалета не обойтись. Так что шестая позиция — и вперед. Даю полчаса для свободного обсуждения.    

 

Присутствующие разделились на пары-тройки, и в комнату тут же хлынул невообразимый поток слов и эмоций, из которого можно было иногда выловить отдельные членораздельные  звуки, запутавшиеся в налетающих друг на друга мыслях.

 

— Послушай, сколько у нас есть дней, чтобы разделить эти деньги?

— Не дней, а часов. К трем часам ночи все должно завершиться. 

— А в чем, собственно, вопрос?..

 

Вокруг Председателя сгруппировались члены правления и несколько человек из ревизионной комиссии. 

 

— Правильнее всего было бы вложить их в издание энциклопедий, антологий, нотных сборников, альбомов. Это было бы справедливо, — изрек Юда. И, немного помедлив, добавил: — И в серию книг корифеев клуба. 

— Только не смеши меня, корифей. Кому нужна твоя рефлексия? Кто это будет покупать? Наверняка, спонсор потребует частичного возврата денег, а значит, надо будет хоть что-нибудь из этого продать, — возразил Митя.  

— Не думаю, — Роберт обернулся к Председателю, — там  об этом ничего не сказано, не так ли?

Тот, соглашаясь, кивнул головой:

 — Там практически нет условий. Сказано только: правильно разделить.

— Председатель, короче, куда ты ни засунь эти деньги — все равно в жо…— Ленчик мыслил реалистично. 

— Сейчас не до шуток. Времени у нас не так много. Тебе что, не нужны деньги? — Председатель начинал нервничать.

— Давайте будем делить по заслугам. —  Юда опять решил напомнить всем о своем личном вкладе в культуру города.    

— Но если делить по заслугам, тогда и делить их не нужно, я забираю их себе, — заявил Председатель.  — Кто-то будет с этим спорить?

— А если по-честному? — Ленчик поставил Председателя в тупик.

— А по-честному — не смешно. Трудно, конечно, предположить, что за игру ведет этот спонсор. Прям пасьянс какой-то, но нам необходимо его быстро  разложить.

— А можно эти деньги ему вернуть, — предложила Камелия. — Вдруг это случайность, чья-нибудь ошибка.

— Щас!!! — заорали все в один голос.

— Ну тогда давайте переведем их в детский дом или клинику.

Нюсино предложение вызвало у всех бурю эмоций, особенно у Председателя, у которого уже давно было заготовлено свое решение:   

— Вы что, тупые тут все? Повторяю, там есть приписка: разделить деньги правильно! Ключевое слово — разделить!!!

— Ну, если по заслугам неправильно, давайте по стажу.

Юда поправил сползшие на нос тонированные очки, спрятав за ними свои маленькие бегающие глазки. Стаж его пребывания в клубе был почти таким же, как у Председателя, с разницей в пару лет. 

Все тут же осмотрели друг друга. 

— А что, хорошая идея, — согласился Роберт. — Все, кто является членом клуба менее пятнадцати лет, могут подниматься и идти по домам.

— Щас!!! — в один голос прокричали обозначенные.

Оно и понятно, когда пахнет деньгами, да еще так близко, удалиться от них, не приняв на душу определенной дозы, чревато повреждением сердца.

— Тогда думайте. А то ни с чем останутся все.

— И кому это понадобилось? — прошептал Юда, прислонившись к Председателю, отведя его чуть в сторону. —  А нельзя было проще? Правление принимает решение, делит все между собой, и все спокойно расходятся…

Председатель согласно молчал. Но его согласие ничуть не успокоило Юду, даже наоборот: 

— Нет, видите ли, под документом должны поставить свои подписи и другие члены клуба! — Он уже в третий раз расстегивал и застегивал пуговицы на  своей новой рубашке.         

— А давайте лучше махнем на острова да прогуляем эти случайные деньги вместе с аборигенами? — мечтательно произнес Митя.

— Ага. А назад как? — оборвал его Ленчик. 

— А зачем назад?..
 

Группа, где главенствовал Режиссер, была самой многочисленной:

— Предлагаю часть денег выделить моему театру. Я поставлю шикарный спектакль, вам всем в нем найдется место. Это будет бурлеск, гротеск (Мейерхольд отдыхает) на тему хлеба насущного. Между прочим, Парикмахер, вас я тоже не забуду. Вы украсите многие пустые головы моих героев. А художественное оформление мы поручим Ленчику, великому мастеру метафор. Пьесу я напишу сам. Начало у меня уже есть. Вот послушайте.

 

Заседание кабинета министров с участием президента.

Премьер министр. Господин Президент, народ кормить будем?

Президент. Не сегодня. Сегодня я иду с внуком в зоопарк.

Открывает сейф, достает банан.

— Это для его любимой гориллы.

Кабинет министров аплодирует стоя… 
 

Увертюра, похоже, затянулась. Через неплотно задернутые шторы смотрела луна косым взглядом. В общем, неожиданно свалилась ночь на безвольные тела присутствующих. Холодная майская ночь.

Дмитрий Сергеевич, а для всех присутствующих здесь просто Митя, прекрасно понимал абсурдность данного собрания. Спешно перекусив парочкой бутербродов, он тихонько перебрался в приемную и устроился на топчане разгадывать кроссворды.    

 

Часть 1

 

ПОЭТ И ХУДОЖНИК

 

О том, как поэт Митя подружился с большим художником Павлом и потерял его.

 

Митя с детства подавал большие надежды. Он познавал природу родного края во всей ее живописной и музыкальной красе: сушил бабочек, ловил лягушек, мучил кошек. В изобретательности ему нельзя было отказать. Подвески на хвосте из консервных банок? Это было еще до него. Старые кастрюли? Это, безусловно, музыка. Ложки, вилки, толкушка, да все, что можно было утащить из маминой кухни. Новоорлеанский джаз. Хоть бери и  создавай свой спазм-бэнд. Но этого ему было мало. К музыке он добавлял немножко живописи и, конечно же, литературы. «Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?» Нет, Гоголя он тогда еще не читал, но выдумал свою птицу-тройку: поймал трех кошек, покрасил их, как мог, пятнами, в разные цвета, запряг тонкими ремнями, как лошадей, прикрепил им на спины наклейки со стихами собственного сочинения. Кошки, конечно, орали во всю свою мощь. А когда он ударил, как в гонг, толкушкой по куску железа, от страха кошкам удалось распоясаться и разбежаться в разные стороны. Ловили их всем двором и взрослые, и дети. Стихов Митиных никто не читал, а бить — били. Все кошки были хозяйскими.     

Но он никогда никого не убивал — ни жука, ни червяка. Он был гуманистом. Его интересовала форма души. Он считал, что у животных, кто бы что ни думал, душа все же есть, и эта душа издает звуки, как и человеческая. Все эти междометия — ау, ав, ах, ох — это не что иное, как звуки души. Надо только периодически на эту душу давить, чтоб она не спала мертвым сном. А  надавил на нее, как на пищалку, — ой, ай, ай-ай-ай — душа запела, ожила.

Митя обожал мальчишечьи дворовые компании. Вместе со сверстниками бродил улицами, парками и пугал девчонок — странных существ, которые так ни разу и не открыли ему свою душу. Рыжий, злой, твердый и зимой и летом, осенью он вдруг размягчался, как пластилин, и позволял лепить из себя все, даже чуждые ему формы: носил девчонкам портфели, пел в школьном хоре, не пропускал уроков. Рыжая осень действовала на него, как наркотик. Он мог долго смеяться, подбрасывая вверх разноцветные листья и осыпая ими свою кудрявую голову.
Но при всех своих экстравагантных, а иногда даже и хулиганских выходках учился прекрасно, много читал, умещая в своем хрупком тельце массу мирских противоречий.      

Когда Мите исполнилось тринадцать, в их классе появилась новенькая. Это был шок. Он не разговаривал три дня. Эта звучная Флейта с тонким волнующим голосом глубоко проникла в его душу, пустила там корни-звуки, которые ни одному существу на планете не удалось выкорчевать за долгие годы ни при каких обстоятельствах. Но она не хотела слушать себя внутри Мити, не собиралась прикладывать свое утонченное, звучащее, как морская раковина, маленькое ушко к его груди и благословлять гармонию. Она звучала отдельно. Она ближе других одноклассников подпускала к себе Митю, но даже дружба, которую она себе позволяла, была какой-то очерченной, параллельной, не пересекающейся, без точек. Митя удлинил душу.

Он ходил за ней по пятам, он сочинял ей стихи и песни, дарил листья, бабочек и кузнечиков. Но она не вспыхивала от его усилий. Пробуждая в нем вдохновение, она тут же гасила его, как ледяной водой, одной фразой:

— Смешной ты какой-то, глупый и несчастливый. А я хочу счастья.

И вот оно, счастье, хлынуло, как дождь.

Его холодная Флейта предпочла Павла из десятого Б.

Павел окончил художественную школу, и в свои шестнадцать был уже победителем престижных конкурсов. Митя ценил творчество Павла, он и сам немного рисовал, а Павел уважал мнение маленького рыжего оригинала и доверял ему. Они познакомились осенью в парке. Митя лежал в листьях и декламировал посвященное Флейте стихотворенье:

Хоть ты хрупка, как это мирозданье.

Но голос твой переплывет миры.

И мне не страшно будет расставанье…  

— Сам сочинил? — спросил Павел.

Митя молчал, ожидая подвоха, но его почему-то не последовало.

— А я картину написал, — продолжил Павел. — Хочешь, покажу?

И показал. Митя был покорен. Это была не просто живопись, которую Митя видел в музеях. Это была жизнь, которая дышала. Все в ней было естественно и необычно: в листьях — лица, в лицах — небо, в цветах — солнце, а в небе — Бог. Нет, он не был там прорисован, но он там был явлен.       

С тех пор они могли часами сидеть в парке, беседуя о живописи и жизни.

 

Шло время. Сам того не замечая, Митя постоянно оказывался в тех местах, где бывали Флейта и Павел. Видеть ее рядом с Павлом было счастьем для него, он любил его, а жалел еще больше, оттого что знал, что рано или поздно Флейта заманит его своей русалочьей музыкой в чужие пространства и утопит. А этот звучащий лед способен терпеть только он — Митя, —  она создана для него, хотя и не подозревает об этом… 

 

Павел называл Флейту своей ранней женой. Она была наивной женщиной. Она хотела счастья. Да, знакомы они были давно. Первая любовь.

Он любил ее, как себя, с того самого дня, как впервые увидел. Скорее даже не увидел, а остановил взгляд. Виделись-то они ежедневно, учась в одной школе.

Как-то раз она прощалась с Митей и медленно уходила в глубину парка.

— Кто это? — спросил Павел.

— Флейта, — отвечал Митя.

Моя  Флейта, — каким-то почти утробным голосом проговорил Павел и побежал следом.

И вот он догоняет ее, вот они удаляются все дальше и дальше от Мити, вот уже их ладони сжаты, спины сближены, а Митя все стоит, как вкопанный, и взрослеет. А что ему остается делать? Дал самому дорогому для него существу имя, познакомил с другом, и прощай!

Нет, он не возражал. Он даже не знал, как это можно, потому что Павла он любил так же сильно.   

 

После выпускного, когда одноклассники стали усиленно готовиться к вступительным экзаменам, Павел уехал с Флейтой в Крым. В этом году он решил не поступать в художественный институт, о котором всегда мечтал. Уж слишком он был влюблен в свою Флейту, чтобы надолго покидать ее. Все лето они провели вместе. В июле жили во Фрунзенском у Пашкиных родственников. Много ходили пешком, встречали рассветы на Аю-Даге, ездили в Ботанический сад. Павел работал целыми днями, а Флейта всегда была рядом. Вдохновляла. Она пела, звенела, жужжала, издавала какие-то первобытные призывные звуки, на которые слеталась и сбегалась вся живность в округе. Жучки садились ей на ладонь, ящерицы, ежики обнаруживали свое присутствие и тут же из ее рук попадали в картину и прописывались там навсегда. Постороннему глазу их можно было и не заметить, как жуков на картинах Яна Брейгеля-старшего. Они есть, но только для зоркого глаза, фиксирующего шевеление мира даже в статике.  

Вдруг из-за куста высовывается маленькая мордочка ежика, вдруг хвост ящерицы, едва мелькнув, исчезает в траве, а скрывающаяся под листом божья коровка открывает зрителю только три свои черные точки из семи. 

В августе они уже путешествовали по донецким краям. Хомутовская степь. Каменные могилы. Это было почти рядом с домом, в каких-нибудь ста километрах от него. Для счастья у Павла было все: степные пейзажи, палящее солнце и поющая Флейта.      

Он обожал музыку ее тела. Этот контурный звук — без мякоти, без плоти. Он не писал ее лица, но она всегда присутствовала в его картинах. Рука ее в виде луча, волосы пшеничной копной  — летящая над полями Фея. Это была она — его Муза. Но Муза до сих пор была школьницей. Ей оставалось учиться еще целых два года. Первое сентября. Точка невозврата к свободе. Хочешь не хочешь, а придется согласиться с навязанным тебе ритмом, с заданной непонятно кем программой жизни. 

По возвращении в город ничего не изменилось. Просто Павел чаще стал смотреть на часы. Но счастливые, как известно, часов не наблюдают. Выходит, кусочек счастья судьба у него таки откусила, но это если и огорчило Павла, то совсем чуть-чуть. Как алхимик, он принялся потихоньку наращивать недостающее ему вещество. Вдохновение не покидало его. «Расти, моя любовь, расти до облаков, только не улетай, — шептал сам себе, — только звучи во мне этой таинственной мелодией, расширяющей сердце и поднимающей над землей».

Его родительская квартира превратилась в мастерскую. Жил он в основном в спальне и кухне. Сюда часто приходила Флейта, иногда она приносила свои вещи, часть из которых забывала или оставляла специально, трудно сказать. Но они не мешали Павлу. Мама и отчим в это время обживали Америку. Уехали три года назад, оставив его на попечение бабушки. Ждали, вот окончит школу, можно сразу будет забрать его в Нью-Йорк. Павел школу окончил, но уезжать отказался. А когда бабушка поехала в деревню досматривать свою старшую сестру, мама не на шутку заволновалась. Как там ее маленький мальчик, один, без присмотра?

Она, конечно, очень удивится, когда приедет за ним в Украину, когда он выйдет ей навстречу, длинный, худой, когда она потянется к его шее. «Боже, Пашка, как ты вырос… ой, у тебя кадык… как мне тебя не хватает, сынок...» А то, что он не захочет в Америку, не просто удивит ее, а потрясет. Как такое вообще может быть… Многие мальчишки и девчонки сейчас хотели бы получить такой подарок. Они покоряли эту самую Америку в своих мечтах неоднократно. Отказаться от такой перспективы…

Мама плакала… Каждый день встречала Флейту со школы и умоляла повлиять на него, обещала забрать и ее с собой. Но Павел своего решения не изменил. В дискуссии не вступал, молчал, смотрел на мать, не мигая, своими огромными синими глазами. Он был добрым человеком, но жалости не испытывал. Вернее, слово жалость он к людям не применял. Животных жалел, да. А люди… люди — разумные существа. Им можно помогать, но жалеть… Женские слезы его вообще раздражали, даже если они и материнские. Еще он не понимал, почему, чтоб утешить мать, ему нужно развернуть на сто восемьдесят градусов свою судьбу. Здесь, в родном городе, он ощущал себя свободным, а там, в свободной Америке, он непременно попадет в зависимость и потеряет себя навсегда. В этом он почему-то не сомневался.

Но независимость независимостью, а от родительских денег отказаться не смог. Время от времени получал переводы, которые почти все тратил на холсты и краски. Купить хорошие краски в то время было непросто, приходилось заказывать их в Ленинграде.

Работу не искал, ему даже в голову не приходило такое. Он и так был занят. Как-то само собой случилось, что одноклассники показали рисунки Павла директору кинотеатра, и тот пригласил его к себе художником, писать афиши. Неожиданно для самого себя Павел согласился. Эта работа не была постоянной, не отнимала много времени и поначалу даже радовала, подарив возможность бесплатно смотреть кино. И он пользовался этой возможностью, как только мог, и не только сам. Митя и Флейта также были допущены в узкие коридоры широкого проката.

В одной из дальних комнат на втором этаже был видеомагнитофон, и то, что не попадало на большие экраны или попадало туда с большим опозданием, можно было увидеть здесь, за таинственной дверью. Это было фестивальное, культовое, авторское кино. Оно привлекало своей необычностью, смелостью. Он смотрел все — Феллини, Бергмана, Тарковского, Параджанова. Тогда его мучил вопрос: «Можно ли ради себя, искусства или идеи жертвовать близкими людьми?»

Засыпая под утро, он часто видел один и тот же сон: река, тонет человек, а он стоит на берегу и наблюдает. Потом вдруг понимает, что этот человек ему родной, но он даже не пытается его спасти. Наконец, осознает, что тонущий — это он сам…
 

Когда последний звонок отзвенел и для Флейты, они с Павлом стали жить вместе.

Нет, Митя на их свадьбе не гулял, и не потому, что не позвали, а потому, что свадьбы как таковой не было. Не было загса, не было церкви. Просто Флейта перенесла оставшиеся вещи из дома своей матери в дом Павла. А он этого даже не заметил. Ему казалось, что так было всегда.

Мысли об учебе Павел не оставил и через некоторое время уехал в Харьков за своей мечтой. Флейта тоже поехала за своей мечтой, то есть за Павлом, и прошла на романо-германское отделение безо всяких рекомендаций и взяток. В школе она изучала французский. На одном из первых уроков она заговорила на этом языке так естественно и непринужденно, как будто он был ей родным. Может, некий гувернер иль гувернантка еще в далеком восемнадцатом веке запустили в ее гены ток французской крови. А может, все проще. Она, как истинная провинциалка, всегда мечтала жить и умереть в Париже. А почему бы и нет? Но поучиться ей пришлось недолго, всего лишь год.

Как-то, проснувшись утром в чужой мастерской — они часто ночевали с Павлом у его друзей-художников, — она поняла, что совсем по-иному чувствует запахи: пролитый алкоголь, миска с окурками и особенно запахи красок — они пропитывали все ее существо, урчали в животе, приливали к голове и, казалось, проступали на теле. Она встала, попыталась добраться до ванной, и, не дойдя до нее нескольких шагов, потеряла сознание.

Вот так и случился их сын. Жить стало непросто, и Флейте пришлось вернуться в родные края.

Но ее там, похоже, никто не ждал. Войдя в дом, она увидела голые стены, полупустые комнаты и маму, склонившуюся над коробками. Мама недавно вышла замуж. Она сообщила об этом в письме, но там не было ничего о том, что муж ее получил работу в столице, и, стало быть, жизнь в родном городе отменяется.

— Да, дорогая, ничего не поделаешь, мне уже нужно ехать… Ты, конечно, можешь поехать вместе с нами, но какое-то время придется пожить в общежитии, и, сама понимаешь, какие там могут быть условия для ребенка… 

Флейта общежитий не боялась. Но зачем было куда-то ехать, когда у нее здесь семья, друзья… Павел, будущий малыш, Митя. Да и квартира Пашки без ухода пришла в запустение, ее нужно было заново обживать. И она осталась. И правильно сделала. То ли сработал страх, что муж не заберет ее от матери, то ли не хотелось слишком отдаляться, становиться чужой.

Флейта на следующий день позвонила Павлу и радостно сообщила:

— Ну, вот, теперь у меня есть отчим и нет матери.

—  Вот это да. Как же ты теперь одна?..

Но Флейта не считала, что она одна. Маленькое существо, которое уже танцевало в ее животе и подавало ей одной понятные знаки, не позволяло   тосковать. Ей казалось, что ночами она видела не свои, а его сны, потому что в таких многомерных снах раньше ей никогда не приходилось бывать.

Павел приезжал не часто. Даже из роддома ее забирал Митя. Но не будем Павла осуждать. Тогда он действительно не мог приехать, лежал с воспалением легких.

А в те нечастые приезды на каникулы тоже не расслаблялся, отдыхал мало — дни и ночи напролет писал. Флейта разрешала ему подглядывать за сыном. Она светилась, и, казалось, ему виден был этот таинственный внутриутробный мир, точка зарождающейся вселенной сына. И он входил в этот космос весь без остатка… 

 

Прошло полтора года. Страшное известие застало Павла как раз у холста, дома. Каникулы уже заканчивались, он даже купил билеты на поезд, и вдруг… Мама… Это было невозможно понять. Какая машина… кто уснул за рулем… Зачем? Ничего не укладывалось в голове. Оно не уложилось и впоследствии — ни  через год, ни через три. Информация была вне головы, висела где-то у виска, над глазом, как черное пятно. 

Мама ушла. Казалось, она многое забрала с собой. Пережив по-своему горе, он почувствовал, что стал другим, старым что ли. Свет, тот ореол, который был вокруг Флейты, исчез. Он не мог сказать, что разлюбил ее, нет, но… вдруг понял, что свет этот был не ее, а его, а может, и не его, он только был проводником — смешивал тона, оттенки и разбрызгивал у нее над головой.

После окончания института нужно было возвращаться домой, и он вернулся. По-прежнему много работал, и если смотреть поверхностно, то в жизни его и Флейты ничего не изменилось, кроме одного, но главного. 

Его Муза меньше стала вдохновлять его, реже проникать в его картины. Картины от этого не становились хуже, они просто были другими. И любовь там, безусловно, была, но какая-то избыточная, нездоровая любовь ко всему живому и неживому — выходящая за пределы жизни. А туда, за эти пределы, брать с собой Флейту было опасно. Опасно в первую очередь для нее. Флейта заметила эти  перемены, но долгое время не могла понять, что это. Первое, что приходило на ум, — это фраза «шерше ля фам». Но никакой другой женщины у Павла не было. И где-то глубоко Флейта чувствовала, что ее соперницей является не земная женщина-Муза, какой до последнего времени была она сама, а некая пришелица из других миров, в которые Флейта верила с осторожностью. И когда она окончательно поняла это, ей ничего не оставалось, как смириться со своим новым положением. Нужно было учиться жить в этих непривычных для себя условиях. Втайне Флейта все же надеялась на возвращение Павла обратно на землю к ней и Коленьке. Но этого не произошло. Постепенно она перестала всматриваться и в его глаза, и в его картины — перестала делить с ним духовный стол. Она просто тихо жила рядом.

В картинах Павла чаще стал появляться образ матери. Он присутствовал практически во всех его полотнах. В них соединялись и перетекали одна в другую разбушевавшиеся и умиротворенные стихии. Любовь, боль, страх, страсть, покой, тихая радость — все проявлялось отдельно и растворялось друг в друге.

А в отношениях Павла и Флейты гармонии не было. Нити, связующие их, то рвались, то запутывались в узлы. Не было ясности.

Ясно было одно — неземная женщина вытеснила земную.

Странно. Обычно мужчина разрывается между любовью к жене и любовью к матери, когда все трое находятся в одном кругу, одном пространстве, когда все трое еще живая материя.

Выбор в пользу старшей женщины делается уже тогда, когда первый взгляд матери падает на избранницу сына и глаз ее гаснет, а лицо искажается тревогой, граничащей с болью.

У Павла все было иначе. Флейта была выбором естественным, не требующим  пояснений. Мать всегда была на втором плане. Казалось, что он и не любил ее вовсе.

Теперь на втором, а то и на третьем плане оказалась Флейта. И это было так не вовремя, так некстати. Большая страна раскололась, большая любовь треснула. Это были те самые девяностые, которые одних губили, других закаляли. Фабрики стояли. Заводы дымили какой-то гремучей смесью. Зарплаты испарились. Новое государство с младенческим мышлением еще не знало, какой кашей будет кормить своих чад.

Не знал об этом и Павел. Он был слишком занят. Флейте самой пришлось выбираться из-под обломков страны. Она давала уроки французского, но это не спасало. Она перестала быть возвышенной. Безысходность, как труба, заземлила ее. Нужно было учиться у змей и ящериц — ползать и пресмыкаться. А как тут не ползать, не изворачиваться, когда буханка хлеба, стоившая тридцать три карбованца, уже стоит две тысячи...

— Понимаешь, у меня щека начинает дергаться, когда я слышу фразу «Мам, а что мне есть», — жаловалась она Мите.   

Воодушевились бандиты — там взорвали стадион, тут ограбили банк. Страшно. Многие прятались в клубе, как в бомбоубежище, утишая свой страх творчеством.

Павел не прятался, но неожиданно для себя тоже стал членом клуба заочно — Митя постарался. Когда он сообщил об этом Павлу, тот даже не удивился, только промычал под нос: «Ну-ну». По сути своей он был одиночкой и не нуждался в больших компаниях. Он спокойно ходил по линиям своей судьбы, а те редко пересекались с дорожками, которые топтали остальные члены клуба.

Конечно, Флейта гордилась своим мужем. Она уважала его талант, но не понимала, почему за это не платят. Она бросила институт, чтобы родить ему ребенка, а он это воспринял как тему для очередного шедевра. А стоило ей заговорить с ним о земном, он или умолкал, или отворачивался, или просил не отвлекать его в то время, когда он творит.

— Ты мой ноготь, — говорил, — ты — это я. Если я внутри молчания, то ты там же.

И все. Понимай, как хочешь. 

В мире художников его называли гением, но она видела, как некоторые завистники посмеивались, рассовывая по карманам деньги, небрежно брошенные им нуворишами за очередной кухонный шедевр. 

Через какое-то время жизнь все же показала Флейте одну из своих волшебных граней. В городе гостили бизнесмены из Германии, и друзья уговорили Павла продать им две понравившиеся картины. Так его полотна оказались в частных коллекциях. Флейта, конечно, радовалась. Но слишком громко. Это, вероятно, и спугнуло удачу. Такое бывает. Время имеет свойство утекать, а деньги — кончаться. Растут только дети, потребности и раздражение.

Раздражение росло, как мышцы у бодибилдера. Денег в виде бумаг Флейта по-прежнему не видела. Они мгновенно перерождались, принимая неуместные в годы кризиса формы искусства. В доме вместо жаркого, как обычно, пахло красками. 
Павел покупал краски и для Коленьки, чем приводил Флейту в ужас.

«Этого еще не хватало. Он с ума сошел. Два художника в доме — это же катастрофа», — кричал ее внутренний голос. 

 

— Паша, скажи, ты совсем разлюбил меня? — трепетно шептала Флейта, включая вечерний грудной регистр.

Она все еще надеялась вернуть его в то состояние,  когда они только-только, как два слепца, на ощупь познавали друг друга.     

— Почему совсем? Не совсем. — В тон ей шептал Павел, нежно поглаживая ее по голове, перебирая пальцами ее пшеничные густые волосы до исчезновения материи и полного погружения в сон. 

И это было правдой. Единственное, что в этой правде отсутствовало, так это тот теплый волнующий комок, поднимающийся к горлу, бьющий в голову, катающийся вверх-вниз и снова возвращающийся в район солнечного сплетения.

Павел любил Флейту все более отстраненно. 

Он помнил то время, когда любимая не ставила слово «еда» на первое место. Еда была для них обоих чем-то второстепенным, неважным. Теперь же она каждое утро без умолку говорит только о ней и о ней. Еда-деньги-еда-деньги. А это уже не трепещущий комок, а нарастающий ком, и далеко не снежный, скорее, каменный. Он стучит с утра до ночи, как шаги командора. Затем из каменного превращается в металлический и беспрерывно звенит: есть-есть-динь-день-ги-день. 

Павел глохнул, контуженный разрывом тупой металлической фразы. Его очередной раз сносило ударной волной.

Конечно, через время он отходил, успокаивался, вдохновение снова падало на душу, обвивало и защищало его, как младенца. Он писал. Писал иногда ночи напролет. А утром все начиналось снова. Поспать не всегда удавалось. Утром он старался как можно скорее уйти из дому, надолго. Отсыпался чаще всего у Мити.

 

Митя так и не женился, но жил в отдельной квартире, оставшейся в наследство от бабушки. 

— У писателя обязательно должен быть свой кабинет, — говорил он.

Кабинетом у него была вся квартира. В комнатах на стенах были книжные стеллажи, а где не было книг, там были картины, среди которых и несколько работ Павла. Флейта была здесь частой гостьей. Во-первых, он был большим ее другом, а во-вторых, кумом. И хотя официально они с Павлом не были женаты, крестить ребенка было их обоюдным решением. Так Митя стал крестным. Крестной была одноклассница Флейты, которая через три месяца вышла замуж за голландца, и с тех пор они ее больше не видели. 

Флейта приходила в основном покушать и пожаловаться. Часто она приводила сюда и Коленьку.

Митя хорошо готовил. Он любил это дело, не считая его женским. Больших успехов в творчестве он так и не добился, писал средние стихи, хотя был большим ценителем поэзии и живописи. Так часто бывает. Вот точно знает, как надо, а пробует сам — все получается скучным, однообразным, пустым.

Но определенного карьерного роста таки достиг — заведовал отделом морали одной престижной газеты.

 

Коленьке уже исполнилось семь. Был день его рождения. Павел закрылся в мастерской, а Флейта, отведя сына к подружке, побежала к Мите поплакаться в жилетку. Митя жилеток не носил, но коньяк для такого случая у него всегда был наготове.

Сели они друг против друга, выпили коньячку и заплакали оба.

— Митенька, знаешь, жизнь ведь это что-то другое, это не то, что у меня. Пашка, конечно, талант, никто с этим не спорит, никто ведь не просит его  зарывать свой талант в землю, но и самому зарываться в свой талант тоже нельзя — закапываться в него с головой, как в землянку, и даже не отвечать на наши с сыном позывные. Ты пойми, Коля нуждается в здоровой пище, он постоянно болеет. Что делать, Митя?

Митя смотрел с восторгом на свою Флейту. Он налил ей и себе еще по одной рюмке и стал читать Блока. Свои стихи он давно перестал читать, хотя писать не бросил. 

По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.

— Ты же понимаешь, Митя, что безвыходных положений нет даже для художника. Ведь Господь, забрав у нас империю, дал нам свободу. У художника столько сейчас возможностей. Хочешь — сиди на бульваре, пиши портреты, хочешь — оформляй кафе, хочешь — книги. Выбор огромный.

— Милая моя Флейта, — Митя выдержал продолжительную паузу. Лицо его из румяного стало бледным, а голос резким. Прямо тебе медиум. — Пойми, выбор вне нас. Нам только кажется, что мы делаем его сами. Выбираем не мы, выбирают нас. Павла выбрали для особой миссии, и он не может противиться ей.

Флейте даже показалось, что у Мити по одной щеке потекла слеза, будто он огорчался, что ему достался более простой путь. Но тут он резко засмеялся и обнял Флейту.

— Я это понял в тот самый момент, как познакомился с ним. Это читалось в его глазах.

— Митенька, но ты же смог. У тебя есть еда, деньги, работа.

— Бедная моя Флейта, в твоих глазах отражается мое невозможное счастье. Но ты смотришь не в меня, дорогая, а в себя. Ничего я не смог. Топчусь по миру там, где уже протоптано, ловлю пойманных птиц, слушаю их невольничье пение. Павел совсем другое дело.

Тут кровь снова ударила ему в щеки, возвратила тембр, но он больше ничего не сказал, только протяжно выдохнул: «Эх…» 

Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.

Терпкое вино в виде коньяка, наконец, пронзило их, и они уснули.

В его доме часто бывали женщины. Но они не оставляли следов в его сердце, а следы их присутствия в доме Митя тщательно вычищал. Ни одна из них не задерживалась более чем на одну-две ночи, и попытки забыть в ванной зубную щетку или помаду никому из них не приносили успеха.

Однажды Флейте даже посчастливилось познакомиться с одной из них. После очередного приступа одиночества, несмотря на позднее время, Флейта, нарочито хлопнув дверью, поехала к Мите. Жили они в разных районах, но не так и далеко друг от друга. Она не предупреждала о своем приезде. А зачем? Разве Митя мог не ждать ее? Разве у него в доме глубокой ночью могли быть посторонние? Разумеется, нет.

Звонила не отрываясь. Еще немного, и каблуками в дверь бить начала бы. Никто не открывал. Собралась уже уходить. И тут, как в сказке, дверь отворилась, и на пороге появился слегка растерянный Митя.

— Ты чего, спишь?

Митя не знал что ответить. По глазам Флейты было видно, что она не допускает мысли о присутствии женщины в его квартире. И эти глаза, в который раз, втянули его в авантюру. Погрузившись в них, он сам поверил в то, что ни в доме, ни тем более в постели у него не может быть никакой женщины вообще. Он забыл о той, другой, просто зачеркнул ее в одно мгновение.

— Да вот, прилег отдохнуть и задремал. Проходи. Хочешь выпить? 

— Хочу.

И они уселись на кухне, как всегда, друг против друга.

— Что-нибудь случилось?

— Господи, Митя, ну что может случиться? Что может со мной случиться, брат?..

С некоторого времени она называла его не иначе как братом. А все потому, что как-то Митя обнял ее, и продолжительность этого объятия показалась Флейте не совсем дружеской. Она тут же резко отстранилась. И он решился. Он сделал первую и последнюю в своей жизни попытку позвать Флейту в свою жизнь. Но она ответила смехом вместо согласия.

— Ты что, Митя, это же неприлично, это же практически инцест. Ты мне больше, чем брат, я же сроднилась с тобой.

—  Я тебе еще и кум. Вспомни, что говорит народный фольклор.

— Пойми, ты для меня выше всех фантазий, ты на иной высоте, ты…

— Может быть, опустишь меня с той высоты, зачем же так отстраняться, отдаляться близким людям?

Она действительно не ожидала такого поворота. Так и сказала ему: 

— Не ожидала от тебя, Митя.

Но Митя был серьезен, как никогда: 

— Чего не ожидала? Любви? В моей душе, милая, никто, кроме тебя, так и не смог разместиться. Одни были великоваты, другие маловаты.  

— Митя, прости, но ты так говоришь, как будто у нас с тобой нет Пашки, как будто бы он умер.

— Типун тебе на язык. Ладно, забыли.

Смог ли он все это забыть, но Флейта, едва переступив порог своего дома, действительно забыла все, кроме одного, что у нее, помимо друга, появился еще и брат. Стало быть, два в одном. Но никак не три…        

 

— Так что все-таки случилось?

Митя наливал уже по второй. Коньяк «Магарач» — настоящий, не подделка, — у него всегда был в запасе. И это уже стало традицией. Он пил его только вместе с Флейтой.

— Митя, мне так одиноко!

— С чего бы это? У тебя Колька, Пашка.

— И им одиноко!

— И мне одиноко, Флейта! У кого будем спрашивать, что со всем этим делать? Мир закрытых людей, понимаешь? Коконы, куколки с прадавней памятью о крыльях. Все прячутся в себе. А знаешь, и правильно делают. Ведь открывшись, ты станешь незащищенным, и тебя любой сможет уничтожить.

Митя налил по третьей. Они выпили.

— Митя, и ОН одинок? — Флейта подняла указательный палец вверх.

— А ОН особенно.

— ОН потому боится открыться миру, чтоб не исчезнуть? — Глаза у Флейты стали болезненно блестеть и слезиться.

— Ну ты же помнишь, что произошло две тысячи лет назад, когда он попробовал сделать это?

— Все помнят.  

— ОН открылся, а люди воспользовались и убили ЕГО во имя ЕГО! Теперь он вряд ли еще решится на такое.

 

Послышался громкий звук, как будто что-то упало.

— Что у тебя там?

— Не что, а кто! — произнесло полуобнаженное создание, опрокинувшее стул и затребовавшее свою порцию внимания. 

— Митя, у меня кажется галлюцинации? Это что, привидение?

Флейта с трудом идентифицировала проявившийся в дверях поэтический образ.   

— Привидение, привидение… Тебя кто просил выходить? — Митя неожиданно закричал, потом, спохватившись, попытался снизить градус накала: — Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, — успокаивал он сам себя. Но ему это плохо удавалось.      

— А что мне, до утра одной сидеть? — привидение визгливо занервничало.     

— Могла бы и книжку почитать.

— Слушай, импотент, ты что, позвал меня сюда книжки читать?

Флейта, наконец, протрезвела, а Митино терпение лопнуло: 

— А ну давай отсюда! Быстренько! Пошла вон!

Он подхватил девчонку и грубо вытолкал ее раздетую на площадку, захлопнув дверь.

У Флейты зазвенело в ушах:

— Ты что, с ума сошел? Та-а-м же холодно. — От неожиданности она начала заикаться. — Я ве-верну ее.

Через пару минут они уже дружно сидели за столом и пили за любовь, о которой все трое могли только мечтать. Случайной подружке вскоре вызвали такси, а сами к дому Флейты отправились пешком.

Ночь была холодной, но тихой. Октябрь уж наступил…
Чужая девчонка, исчезнув из поля зрения, мгновенно стерлась и из памяти. Митя взахлеб читал протрезвевшей Флейте стихи. И не только своего любимого Блока, читал Ходасевича, что-то из Мандельштама…

Когда она вошла в дом, было около двух часов ночи. Павел даже не заметил ее отсутствия.

Наутро она осторожно спросила у него:

— Милый, почему бы тебе не посидеть на бульваре и не пописать портреты?

Павел сначала промолчал, а потом умолк. Это был их последний разговор.

Утром он собрал ее вещи и попросил уехать к матери. Она не спорила…

В наследство от него ей достался ее портрет, написанный Павлом еще в школьные годы.   

Вскоре за вещами Флейты приехал Митя. Он заказал машину, они все упаковали, присели на дорожку на ящиках, как будто бы собирались еще вернуться. Павла дома не было.    

 

Жениться во второй раз Павел не собирался, как, собственно, и в первый. Все происходило само собой, вроде и без его участия. Флейта поселилась у Павла сама, то же самое случилось и с Айседорой.

 

Айседора — вторая жена Павла — пищу себе добывала сама, а его творчество ее мало интересовало, хотя и занимало. Она была танцовщицей — когда-то танцевала в ансамбле народного танца, затем — в ночном клубе. Его это устраивало — по ночам он писал. Он любил ее тело. Их первая встреча была бездушной. В душу он не смотрел — искал натурщицу для своей новой картины. Последнее время в него проник образ Офелии, который вдохновлял многих художников. Павел знал эти картины. Прекрасная Элизабет Сиддал, вдохновившая Милле, а также Офелии Вотерхауса, Кабанеля. Но в них ему не хватало единственного состояния — невидимого перехода. Нечаянное прикосновение безумия к душе и вовлечение тела в таинственное бездушное странствие по земле, где переместившаяся в другое пространство душа поет и плачет, но никто не в состоянии понять звуков ее речи. Тело осталось в этом мире — душа в другом. Как передать материальными средствами эти мгновенные нематериальные вдох и выдох? Как воплотить в полотне звуки?

Он почему-то представлял ее не длинноногой красавицей, которые постоянно предлагали ему свои услуги в качестве натурщиц, а тонкой, воздушной, маленькой, с огромными глазами и длинной шеей,  длинными вьющимися волосами и удлиненным туловищем, немного короткими ногами — легкая диспропорция, нисколько не уродующая ее, а наоборот, выделяющая среди других.  

И вдруг он увидел ее.

— Здравствуй, Айседора!

— Здравствуй! Но вообще-то меня зовут Дина.

— Нет, ты просто не знаешь, ты Айседора.

— Может быть. Может быть… А знаешь, я танцевала сегодня Офелию.

— Офелию, в ночном клубе?

— Но никто даже не догадался об этом. Я танцевала смерть, а эти некрофилы… так ничего и не поняли, они совали мне деньги в трусы.

— Не плачь, пойдем домой. Я видел твой танец. И я напишу его. 

Он обнял ее, и они молча пошли по направлению к его дому.

И Айседора стелила постель, и ей казалось, что она делает это уже не в первый раз. Такие естественные, легкие движения. Она знала, где и в каком шкафу можно взять белье. И туника. На верхней полке отдельно от всех вещей лежала ее туника. Как она могла оказаться здесь? Но к чему все эти вопросы? Просто то, первое мгновение, соединило в себе пространство и время, отведенное для их совместной жизни, и сгустило его в одной точке, объявив Айседоре ее новый статус.

И он написал ее. Вода, озерцо, четко очерчивающее контуры Офелии, свернувшейся калачиком, как в утробе. Озерцо — оно же зеркало, отражающее небо. Офелия лежит на зеркальной поверхности и не тонет. Ощущение, что она существует и внизу, где лицо ее подвержено искривлению черт, отображающих земные изломы судьбы, и вверху, где черты ее разглаживаются и соединяются с небесной радостью облаков. Огромная, соединяющая небо и озеро, капля, как слеза, еще не растворившаяся в воде, говорит об одновременном присутствии времени и в жизни, и в смерти.

Картина была закончена, и оставлять Айседору у себя Павел не собирался. Но она осталась. Она продолжала работать в ночном клубе и позировать ему для других картин. О деньгах она никогда не говорила, и это его восхищало.

Он писал…  Балерина, летящая к солнцу, как Икар, и сгорающая в полете. И золотые пуанты, как маленькие осколки метеорита, падающие на землю и оставляющие в ней свои фигурные кратеры.

Как жене Павел уделял ей немного внимания, несмотря на то, что она была нежна и сексуальна. И это совсем не означало, что секс не интересовал его. Так уж случилось, что Господь одарил его сексуальной энергией,  вращающей созданные им внутренние и внешние миры, которые при столкновении разряжались изломанными линиями, как молниями, и преображались впоследствии в тепло и свет на его полотнах.

Она спала с отдельными завсегдатаями ночного клуба, ее поклонниками, в те дни, когда Павел жестко и бессловесно отстранял ее от себя. Но она не была ни простушкой, ни глупышкой, и хорошо понимала всю эту фрейдовскую сублимацию. Она даже научилась вычислять время, когда его энергия только зарождается и движется в особых утробных ритмах, когда пульс ее едва уловим. Стараясь быть рядом в такие моменты, она наблюдала, как его вдохновение проецирует шаровую молнию, как пространство комнаты смещается в пространство холста, как он, творец, сливается со своими героями, как звучит свет и светятся звуки. Когда Айседоре удавалось проникнуть в его поле, тогда их секс превращался в невозможное счастье, которое ей никогда не приходилось испытывать ни до Павла, ни после него. Но это, к сожалению, случалось не так часто. 

Павел любил музыку, особенно классику, и хорошо знал ее. С удовольствием слушал и Чайковского, и Вагнера. Слушал так, будто что искал там — прерывал звучание, часто возвращался к одним и тем же эпизодам. Но больше всего его вдохновлял, конечно, Бах. Айседоре не раз приходилось быть и свидетельницей, и соучастницей этих прослушиваний. Некоторые картины он писал под его прелюдии и пассакалии, не выключая звук ни на минуту.

Как-то, сплетничая с подружками о Павле и о своей любви к нему, она долго не могла подобрать слов, чтоб охарактеризовать испытанное ею чувство. 

— Девчонки, я не знаю, поймете ли вы меня. Вы слышали, как звучит орган?.. Так вот, это органный оргазм.

— Аллитерация какая-то, честное слово, — произнесла лениво Фая, давняя подружка, окончившая филологический, а впоследствии кончившая жизнь где-то в турецких борделях.

— Да ну тебя. Причем здесь аллитерация?

И Айседора поняла, что все, что с ней происходит, не будет понятно никому, кроме разве что самого Баха. Его музыка, рождение детей. Вероятно, он также смещал пространства, попадая в глубокие органные ямы.      

Детей у Айседоры не было. Вернее, когда-то в юности был ребенок, но умер… в утробе. Она долго лечилась, ездила по святым местам, а потом поняла, что это ее вариант судьбы, который она должна прожить-прострадать и ярким контрастом своих страданий освятить чье-то счастье.   

О своем счастье она больше не думала. Но оно случилось. Или ей это привиделось? Свалилось оно внезапно после той самой первой встречи с Павлом. И длилось целых пять лет. Потом так же внезапно исчезло — провалилось, пропало, будто его и не было.  
Павел перестал замечать ее, стал уходить в иные темы, где Айседоре места не находилось. Сначала она, как когда-то Флейта, думала, что это временно, и скоро оно появится — не место, так хотя бы местечко, но увы. Постепенно неизвестные силы вытеснили ее окончательно из его запредельного мира. Было больно. А плакать она не умела. Не плакала даже тогда, когда ощутила, что он проходит сквозь нее, как сквозь призрак. Просто взяла и ушла к другому — чужому и нелюбимому. 

Скрытая энергия одиночества страшнее энергии нелюбви — она бьет током в самых неожиданных местах, жжет сердце и даже останавливает его, когда  вздумается. А запустить его снова не всем и не всегда удается.

Новоиспеченный муж, всю свою молодость проведший по ночным клубам, не способный удержать бизнес, разорившийся, потерявшийся, жил и ел за ее счет. Жил, пил, бил. «Дыр бул щыл», как когда-то писал Крученых. Это как раз то состояние. Именно дыр в их отношениях было более чем достаточно. И в эти дыры проваливалось все — и мечты, и несостоявшиеся любовь и  творчество. Скандалы становились делом обыденным, как завтрак, обед и ужин. Со временем они участились, превратившись в настоящие побоища. Как-то после очередной драки, увидев себя в зеркале, Айседора ужаснулась и впервые пожалела о своем орлином зрении. «Вижу, —  закричала она голосом прозревшей мольфарки, — вижу весь ужас мира на своем лице. Вижу, — казалось, она вошла в транс. — Вижу, но видеть этого НЕ ХОЧУ».

А как можно было научиться не видеть? Войти в невидение, как и в неведение, можно было только одним способом. На ум тут же пришла, замаскировавшись под восточную поэзию, коварная строчка. Айседора  залезла на табуретку, как в далеком детстве, только сейчас она делала это без помощи родителей, добровольно, — и процитировала: «Раз принято считать, что истина горька, я вывод делаю, что истина — в вине». Понимала она ее, разумеется, по-своему.

 — Люди, истина в вине! — прокричала она в пустоту и удовлетворенно добавила: — Будем искать.

 Другого пути она, несмотря на свое ясновидение, так и не разглядела. Опустошив бокал вина впервые без повода и настроения, она громко расхохоталась. Из открытого окна еще долго были слышны обрывки ее смеха, постепенно превратившиеся в старательно выпеваемую разбитую на слоги мантру: «я-най-ду-ее-эту-за-ра-зу-ис-ти-ну». Но уже на следующий день слово «истина» где-то затерялось в ее лексиконе, а через пару недель и вообще пропало. Этого следовало ожидать. Глупо, согласитесь, искать то, чего нет. 

Втянувшись в неиссякаемый круговорот вина в природе, она быстро растолстела, перестала танцевать и в итоге была выброшена из клуба. Директор, знавший ее много лет, конечно, проявил некоторое сочувствие, оставив на время поработать уборщицей.

А муж исчез. Уехал к родне куда-то на север и не вернулся…

 

Павел, обнаружив отсутствие Айседоры, искать ее не стал. Позже она сама ему позвонила. И тогда на вопрос Мити, куда исчезла его Муза, ответил:

— Айседоры больше нет, а Динка вышла замуж.       

  

Третья его жена была официанткой. 

Как-то Митя затащил Павла в ресторан. Они посидели, вспомнили юность, потом, вернувшись в сегодня, заговорили об искусстве, и чуть было не поссорились. Митя последнее время любил провоцировать Павла, как когда-то Флейта:

— Если бы я был так талантлив, как ты, я бы уже стал миллионером.

— Успокойся, Митя, мне не нужны деньги. 

— Нормально. Деньги не нужны. А сам-то ты себе нужен? Скоро растаешь. Посмотри, брюки висят. 

— Брось, Мить, если бы ты знал, какой замысел я сейчас вынашиваю, ты бы забыл и как пишется слово «деньги», и как они выглядят.

— Но если я об этом забуду, кто тогда будет расплачиваться за ужин? — Митя продолжал поддразнивать друга.  —  Между прочим, другие пишут и при этом живут — не бедствуют. Никас Сафронов, например.
 

— Сравнил, — улыбнулся Павел.

Действительно, сравнение было неуместно. Митя прекрасно знал еще с тех школьных времен об особой миссии своего друга.

— А что? — спросил он уже механически.

— Ладно, позже поговорим. Мне пора…

— Хорошо. Счет, пожалуйста. — Митя подозвал официантку.  

К столику подошла девушка. Павел поднял глаза, и она вскрикнула:

— Боже мой, Пашка, ты? Худой какой! Вы уже уходите? Как жаль, правда, жаль. А подожди минутку. — И исчезла куда-то.

Это была его одноклассница Любка Говорова.

Митя оживился:

— Пашка, не теряйся.

— Да ну тебя.

— Слушай, за что они тебя, нищего, все так любят? 

— Причем тут любовь?

— Да у нее глаз начал дергаться, когда тебя увидела.

— Не смеши меня. 

Сияющая Любка медленно возвращалась к столику. Она как-то внезапно преобразилась, похорошела в одну минуту. Кажется, даже стала выше ростом. Павел, конечно, ничего этого не заметил, а вот Митя отследил все ее  трансформации. И помаду бледно-розовую отметил, и каблуки.
 

— На, держи. — Она протянула Павлу большой сверток.

— Что это?

— Чтоб дома с голоду не умер. 

Митя рассмеялся:

— Девушка, я чувствую, без вас ему теперь не прожить. Вы случайно не замужем?

— Случайно… нет.

— Ну, все, Пашка, это судьба. — Митя протянул Любке свою визитку, на обратной стороне которой написал номер Пашкиного телефона. 

 

Любка не говорила о еде, и это его радовало. Но запахи… Никогда в его доме не было их столько. Сладкие, пряные, терпкие. Поначалу кружилась голова. Можно было задохнуться от этого ароматного многообразия. Вдохновение, говорят, вообще не выносит кухонных запахов — они его усыпляют или того  хуже. В общем, пришлось договариваться с Любкой об особом ритме их семейной жизни, где для пищи насущной выделялось законсервированное пространство и время. Время нюхать и время включать ветер. Любка казалась сговорчивой, правда, недолго. Год она его кормила, он ел. Ел чисто механически, без любви, для жизни. И привык. А она привыкнуть не смогла. Жизнь с запахом красок красочной не казалась. Наоборот, была бесцветной, пресной и скучной. Ей нравилось ходить по друзьям, концертам и ресторанам, а Павлу ее вкусы были чужды, как и ее друзья.  

Как так вышло, что они оказались вместе? Господь дал слабинку, а ослабевший Павел, нисколько не сопротивляясь, согласился на предложенный вариант. Судьба уцепилась за эту его оплошность и наказала.

Любка, разумеется, ушла. Но в этот раз уход женщины для Павла оказался смертельным. Почему — непонятно. Ведь не любил же он ее. Просто был привязан, как веревкой.

Впал в депрессию — стал сохнуть. Много курил. Запахи красок возбуждали не менее, чем запах отбивной, но они же не наращивали мякоть жизни, наращивалась некая иная субстанция — невидимая, неслышимая и не осязаемая никакими органами чувств. Она увеличивалась в размерах и часто меняла контур сознания, очерченный Богом. Выходить за пределы божественного было недопустимо, но заманчиво. А как там? Действительно, как там? И он пошел. Ему стало хорошо одному. В доме появился новый запах — гашиша, от которого колотилось, затем останавливалось и снова запускалось сердце, рождая таинственные образы. Есть уже не хотелось. Иногда он перекусывал, иногда забывал, потом отвык. Появился страх, потом и он пропал. А дальше… все понеслось стремительно с неизвестной никому скоростью. Обезвоживание, иссушение мышц, срастание с ветвями дерева, посаженного отцом. И Смерть, пришедшая на помощь, когда уже никто приходить не хотел. Она и сама долго медлила, заходила на время, сворачивалась калачиком и часто оставалась спать у его картин, пока он не превратился в оттиск собственного «я», в дагерротип — без объема, без формы.

Весь объем его жизни, все ее формы вошли в законченную им этой ночью картину.

 

Прорастающее из колыбели дерево, похожее на крест. Колыбель меняет сознание. Крест ветвится. Почки на грани взрыва. Вот-вот и острие листа заявит о своей жизнеспособности. Это жизнь, и она сильна, она пеленает смерть и укладывает ее в колыбельку. Потом смерть растет, набирается силы и с такой любовью захватывает жизнь в свои объятия, что все смешивается, — останавливаются звуки и краски. Звенит тишина неизбывным звоном.

Павел был настолько музыкален, что безошибочно узнавал эту тишину, ощущая остановку ветра еще до ее прихода.

Когда он писал эту картину, он буквально слышал, как из колыбели росло дерево, как душа расцветала и зеленела, затем вмиг все менялось: колыбель превращалась в кладбищенскую ограду, дерево засыхало, разбрасывая ветви крестом, и душу мучила жажда.

— Воды, срочно добавьте воды, — кричал он во сне. 

Картина была похожа на оптическую иллюзию, когда в один момент ты видишь жизнь, на твоих глазах превращающуюся в смерть. Единение прошлого, настоящего и будущего в секунде времени. И рассмотреть все это можно было тут же и без всякого анаморфоскопа. Но он не был сюрреалистом. Самая что ни на есть реальная жизнь смотрела на нас своими ясными глазами.

Митя полюбил эту картину с первого взгляда. Впоследствии каждый раз, стоя перед ней, он начинал механически ощупывать себя, находя сначала себя самого, а через какое-то время и платочек, чтобы утереть выступившие слезы.

Но в тот момент Мити рядом не было. Не было рядом и Флейты.

Это была последняя его картина.

Стрелки часов сомкнулись, предъявив миру тишину. Наступила полночь. Можно было бы сказать с пафосом: часы пробили полночь. Но часы висели на стене без признаков жизни. Они исполняли молчаливую полночь вот уже несколько лет. С того самого времени, как он в отчаянии грохнул их об пол. Под часами на тоненьком марселевом одеяле лежал, свернувшись, как эмбрион, Павел. Он не дышал…

Митя только что вернулся из Италии. Читал лекции в Венецианском университете. Он корил себя за то, что не возвратился раньше, хотя бы на месяц. Но разве такое можно предугадать? Теперь вот придется идти в первых рядах — и, к сожалению, не в выставочный зал, а возглавлять похоронную процессию. 

Шел мелкий дождь. Лица у всех были мокрыми. Очень удобно для тех, кто собирался выдавливать из себя слезы.
Проститься с Павлом пришли и его жены, все три. Флейта громко рыдала на груди у Мити. Айседора, расплывшаяся, отекшая от слез и вина, стояла  невдалеке, прижавшись к дереву, одна. Любка раскладывала на могиле еду. Людей было не много и не мало.

Небольшая группка, очертив собою узкий круг, вела поминальную дискуссию:

— У художника должна быть не жена, а сподвижница. Вспомните Достоевского, Дали, Солженицына, Чичибабина. Вслушайтесь, как звучат эти прекрасные имена: Анна, Гала, Наталья, Лиля.

— Женщина — приложение к тайне творчества, а не сама тайна.

— Обидно для женщины.

— Ну почему же. Она-то не знает о том, что она приложение. Она первенствует в своей миссии. Она ведет, а он идет, а никак не наоборот. Да. В этом случае на высоте оказываются все — он, она и человечество.

— Господи, опять это человечество, ну кто оно такое, чтобы о нем постоянно думать и ублажать его? Это что, Левиафан, чудище неопределенных размеров, готовое сожрать каждого, кто о нем помнит?..

— И все же у Павла была возможность выжить, была. Можно было расписывать рестораны, казино, иллюстрировать книги. Можно было писать иконы, наконец. 

— Ну да, конечно. Один твой знакомый уже написал светлый лик в виде собственного автопортрета, за что и поперли.

— Павел бы смог. Он чистый…

Началось прощание. Дождь внезапно усилился. Как по чьей-то команде, в воздух синхронно выстрелили зонты.
 

Вот, собственно, и все. Что можно еще добавить?.. 

У Павла был сводный брат — Петр. Они не испытывали родственных чувств друг к другу. Да и вряд ли тот мог бы вылечить душу. Ду̀ши перед встречей с ним всегда улетали. Петр работал в морге. Долгое время они не встречались, разругавшись по какому-то пустяку. 

— Ну вот мы и свиделись, брат. Не ожидал, не ожидал, что ты первым придешь мириться, — пробормотал Петр, а потом вопросил неизвестно к кому: —  Я ли убил тебя, брат, чтобы спокойно пасти мертвые стада свои?   

  

Интермеццо 

 

Вернемся, однако, в клуб. Было около одиннадцати вечера, а если точнее, 22 часа 43 минуты. К решению не удалось подобраться даже на десять процентов.

Но с чем справились на все сто, так это со столами. Столы в актовом зале  были уже сдвинуты, покрыты скатертью и сервированы. Приборы сверкали, еда звала. Мясные рулетики, канапэ разных видов, отварная телятина, пироги, пончики, нарезки из овощей и фруктов. Всего было вдоволь. Ну и горячительные напитки— как без них! — водочка разных сортов, вина для дам — от сухого до сладкого.
        

Все сидели на своих местах, ожидая сигнала.

Как на клейкой ленте для мух, в пространстве болтались одни и те же фразы.

— Деньги… Деньги поступили, и их надо разделить, и разделить правильно — это основное условие, — повторял, как заклинание, Юда. — И мы это сделаем.

—  Выпьем за перспективу!

Сигнал Председателя все приняли с воодушевлением. Руки вспорхнули над столом, как стая птиц. Каждому хотелось и петь, и дирижировать одновременно.

— Правильно — значит поровну, — Ленчик наполнил стакан. — Зачем тогда сидеть здесь столько времени? За пять минут разделили и разошлись. 

— И ты готов покинуть это пиршество без всякого сожаления? — засомневался Митя.

— Я этого не говорил.   

— Странные мы с вами люди, друзья! Конец света пережили, а деньги разделить не можем, — пропела Камелия, накалывая ломтик ветчины.  

—  В том-то и дело, — продолжил Митя, — равенство и братство — это мы уже проходили. Такие загадки судьба подбрасывает не часто. Поровну… Неужели мы все тут равны, а?

Митя затронул больную для многих тему, ожидая ее бурного развития. Но этого не произошло.

Минуты две все молчали, тщательно разжевывая пищу. Потом поняли, о чем речь, и стали вновь осматривать друг друга, как при первой встрече. Каждый про себя подумал: «Ну уж нет! Вы все бездари. Почему это Я равен вам?»

Подслушать, а затем и подтвердить их мысли мог только Тофи. Но его опередил Юда. Он предложил тост, который тут же уравнял всех.

— За Председателя! — выкрикнул Юда.

— Ура! — согласились присутствующие и застучали вилками.

Третий тост был, соответственно, за дам… 

 

Деньги любили все. Любили искренне, нежно, любили так, как только можно любить на расстоянии, то есть платонически, в общем, как не имели. К воображаемому не прикоснешься, даже если очень хочется. 

Грубо говоря, они не давались — эти деньги — и не отдавались, соответственно. А когда появлялись, то бывали почему-то грязными. А так хочется чистоты и радости обладания чем-то белым, нетронутым… чтобы его залапать, испачкать, очернить, а потом спрятать в свои глубокие рваные карманы и мять их, мять, вызывая испуганные взгляды молодых девушек, шарахающихся от странной потенции и отсутствующего взгляда на жизнь…

 

— Предлагаю разместить деньги в банк, создать фонд помощи нуждающимся, — Циркач разминался, жонглируя яблоками.

— Нуждающимся в чем? — поинтересовался Боксер. — Назови мне хоть одного человека, который ни в чем не нуждается? Я подброшу его к потолку и не забуду поймать при этом. 

— Да, — поддержал его мудрец Большая Борода. — Нужда — понятие философское, как, собственно, и равенство. К примеру, Музыкант и Танцовщик нуждаются в овациях. Наш фонд сможет их этим обеспечить?

Председатель, который три месяца назад бросил пить, наливал себе уже шестую стопку. Возле уха что-то зашуршало, и он услышал знакомый голос. Это был Тофи:

— Дарю формулу, Председатель. Решите задачку — дальше у вас все пойдет как по маслу: х=y.

Председатель написал формулу крупными буквами на лежащем перед ним листе бумаги и уронил голову на стол. Но уйти от ответственности ему так и не удалось. Тут же над ним склонился Парикмахер:

— Хy, — выдохнул он чем-то кислым. — Что это тут у вас, хромосомы?

— Сам ты хромосом. — Председатель поднял голову. — Это неизвестные. Все неизвестные равны. — И тут же опустил голову на прежнее место.

— Над чем мы здесь корпим? — Мудрец скосил взгляд на подаренную Председателю формулу. —  Теорией Дугласа—Макгрегора интересуетесь?    

Болтавший с Нюсей Краснодеревщик подумал, что без него сейчас решится что-то самое важное, подскочил к столу и потянул Председателя за рукав:  

— Ой, я прослушал. Вы говорили, что деньги у нас уже есть? А можно уточнить, у кого — у нас?

— У тебя, дурак.

Ответ получился емким, не требующим пояснений. Удовлетворенный Краснодеревщик вернулся к своей пассии. 

Остальные, как тараканы, по четыре-пять человек кучковались в разных углах зала.

Большая Борода прибился к Стоматологу и Боксеру. Они, кажется, созрели для застольного пения и требовали от Музыканта поддать жару. 

Мудрец взбодрил их многозначительным заявлением:    

— Ребята, я столько лет живу, а до сих пор не понял, что такое деньги. Но, поверьте, нам они нужны.

— Слушай, Аристотель, хватит ломать голову, отпусти ее, глядишь, умная мысль сама в нее и заскочит.

Музыкант уже разминал пальцы, разгуливая по клавиатуре. Но Мудрец не унимался  — то ли медведь на ухо наступил, то ли песни для него еще не написали.  

— Вот ты — музыкант, говоришь? А когда в последний раз ты видел ноту «до»? До нашего знакомства или после?

— Борода, это провокационный вопрос. — Музыкант почему-то занервничал. —  Попробуйте сегодня спеть хоть что-нибудь не в ля-миноре. Это будет рассматриваться как модерн, авангард или хуже того… Кто это будет слушать? Но если уж вам так хочется, я могу прям сейчас показать новую тему.

Он резко откинулся назад, а потом буквально лег на клавиатуру и заиграл. Играл недолго, всего пару минут, когда к группе присоединился Модельер:     

— Чем хвастаешься, Музыкант? Эту тему ты украл у композитора Паровозова.

Стало тихо. Музыкант демонстративно снял руки, а нога продолжала давить педаль. Затем он грациозно крутнулся на стульчике, налил себе водки и весело защебетал:

— К чему эти упреки, Модельер? В музыке всего семь нот — как не украсть. И все же ты глубоко ошибаешься. Ты хочешь сказать, что я взял его «ре»? Так это неправда — я взял свое «ре». У черного цвета сколько оттенков? Сорок, шестьдесят, сто, может, больше — ты должен знать это. У нот тоже есть свои оттенки — это знают мастера — не ремесленники, вроде тебя.

— Я не понял, ты учился живописи? — Модельер был несколько обескуражен. 

— Я учился жизни, дорогой.  

Но Музыканту сегодня не везло. Не его день, видать. Мирный до сего часа Стоматолог, минуту назад жаждущий громкого пения, вдруг решил обозначить, кто есть кто в его мировосприятии.  

А рассматривал он все, конечно, сквозь зубы. Мириады их, зубов, разбросанных во Вселенной. А людей вокруг… На каждого он имел свой индивидуальный зуб. Зубы лежали у него на полках. Но он всегда был сыт и спокоен. А тут вдруг заерзал. Приблизился к Музыканту на интимное расстояние и началось… Вспомнилось, что давно забылось:

— Слышишь, Музыкант, хороший ты мой, может, пришло уже время и ты, наконец, заплатишь мне за те клавиши, которые я тебе вставил?             

— Не понял, о каких клавишах речь?

— О керамических, конечно. Ты на меньшее не соглашался.

— Побойся Бога, ты же ходишь в филармонию, Стоматолог. И потом, ты сам сказал, что прощаешь мне все за талант.

— Хожу. До сих пор хожу. Дурная привычка. Но тебя я что-то там давно не встречал — ни на сцене, ни в зале.

— Истерия. Прекратите истерию. Боксер, бросьте в него рояль — вы сильный, вы съели все мясо на этом столе.

В это время за окном началась стрельба. Взрывались петарды.

Роберт, куривший у окна, стал всматриваться в темноту.

 

ЧАСТЬ 2

 

ЛЮБОВЬ, МОРКОВЬ и ТРАНСЦЕНДЕНТНОЕ

 

О том, как журналист и писатель Роберт изымал из себя зло. 

 

Их было двое. Они сидели друг против друга. Один был начальником отдела (и звали его Робертом), другой — его заместителем. А комната, в которой они сидели, была не камерой, хотя порой они и называли ее так, а редакторским кабинетом одной известной газеты.

Длилось это, правда, недолго. Но об этом позже.   

Начальник свою судьбу организовал сам. Конечно, не без помощи своей жены — Елизаветы Дмитриевны, увлекающейся эзотерикой, парапсихологией и прочей мирской чепухой. Да мало ли чем увлекалась его жена за долгие годы их совместной жизни, начнешь перечислять — помрешь от усердия. Но все эти увлечения не задевали Роберта ни за живые, ни за полуживые, ни за почившие его чувства, кроме последнего. Это последнее увлечение случилось не так давно и оказалось для него катастрофическим. Не в смысле разрушающим, а в смысле обрастающим — обрастающим многослойно новым незнакомым материалом — не совсем земным, а значит,  иллюзорным, нестойким, но в то же время непробиваемым никаким существующим на земле орудием. Оно, как вирус, проникло в него незаметно, то ли через рукопожатие (а это уже доказано учеными), то ли через дыхательные пути, через тот редкий поцелуй раз в неделю, которым он баловал свою супругу, ничего не требуя взамен.

Сначала проникло в голову, затем потихоньку переместилось в сердце и, наконец, стало обретаться в душе. То есть ЭТО стало совместным, общим, как все их имущество. Но они с супругой почему-то не стали ближе. Сыграв каждый свою роль, и вовсе перестали нуждаться друг в друге. Конечно, они оставались на общей территории, где их сосуществование было вполне мирным, но больше походили на добрых соседей, чем на мужа и жену.

И была это теория Лууле Виилмы.

Супруга как-то выбрала момент и подбросила на письменный стол одну из ее книжек «Душевный свет». То ли звезды так стали, как хотелось Елизавете Дмитриевне, то ли дух какой снизошел, но Роберт прочел ее. Раньше он не брал в руки никаких книг и брошюр, которыми заполняла Елизавета Дмитриевна свой личный книжный шкаф. Дома ему приходилось стряхивать с себя весь тот мусор, который он вынужден был перебирать без перчаток, голыми руками, на службе. Но здесь, похоже, она его обхитрила, оставив книжку открытой на странице сорок три, где ему бросился в глаза заголовок «Философия человеческого тела». И все. Он попался. Прочел.

Сверкнуло озарение, сердце забилось трепетно, по щекам катились слезы от осознания неспособности любить и глубокой потребности быть любимым. Страх, что тебя не любят, что ты один в этой пустыне мира, утробный страх нерожденного ребенка охватил все его естество. От полноты чувств можно было умереть, сместив разум в неизвестную параллель. Но он сумел собраться и стойко перенести все. Казалось, что прошла целая вечность, а это были лишь доли секунды — крупной тяжелой секунды вселенского времени.      

И он разлюбил себя, так как познал — в хорошем смысле этого слова, а потом полюбил снова. И решил бороться, уверовав, что и Лууле Виилма, и Господь наш всемилостивый обязательно помогут ему в этом. Он понял главное — нужно срочно выбросить из себя не только окаменевшие серые пласты, лежащие на поверхности, но и приступить к поискам глубоко укоренившихся черных алмазов.

 

Он не был бездарен, потому окружал себя только талантливыми людьми, хоть с ними бывало непросто. Непросто, но, черт возьми, интересно. Серые будни, серые люди, серые краски — это блестящее, но тупое лезвие судьбы — безжизненное и бескровное существование — порезаться невозможно, чтоб узнать, жив ли еще — его такая жизнь никогда не устраивала.

Устроила, правда, один раз, когда женился, но ненадолго. Тогда казалось, что это был лакомый кусочек жизни, со сдобой. А сдоба ссохлась, жизнь зачерствела, да быстро так, что и не понял, а для чего все было-то?

А было-то все хорошо, хоть и тесно поначалу, когда жили у его родителей. Но о такой тесноте отношений сейчас можно было только мечтать. В те ночи, когда он сжимал свою Лизоньку в объятиях, казалось, что сжимал он ее вместе с комнатой, очертания которой исчезали, стекла растворялись, да и сами они становились одной мизерной точкой, бликом, который, сверкнув где-то в лимбической системе, тут же растворялся в пространстве. Потом, когда родился их сын и они жили уже в своей собственной квартире, ему также было все равно, какой она величины. Ну не мерил он жизнь свою и судьбу квадратными метрами, хотя возможность такая у него была.           

Это он с возрастом полюбит свободу, когда она стремительно начнет уменьшаться в размерах — и шаг станет короче, и мысль мельче. А в середине девяностых он только осознал, что это вообще такое — и свобода, и широкие пространства, — когда стали его придавливать со всех сторон. Парадокс. Только разметил эти самые координаты внутри себя, построил график, как тут же все начало рассыпаться на глазах без всякой причины.

Какая свобода, если каждый день нужно ходить на службу. Над ним были владельцы этой газетенки. Название для нее Роберт придумал сам, а главный с удовольствием утвердил. «Все для всех». А какие пространства — вид из окна на помойку и террикон из тесного маленького кабинета.

— Зато какая зарплата, Роберт, радуйся! — говорил он сам себе, — компенсация за сужение личного пространства, за сдавливание смысла жизни, за унижение творческой потенции…

Он уже не замечал, что произносил все это вслух, с дрожащим от оптимизма голосом. Роберт долгое время причислял себя именно к этой категории граждан, к оптимистам. Но что-то не стыковалось в душе. Благосостояние росло, а благость убывала, улыбка теряла абрис, свойственный счастливому человеку, радость в глазах становилась бесцветной. Это многие замечали, не только Елизавета Дмитриевна, встречающая эти не очень приятные для нее перемены лицом к лицу.

Приходя на службу, Роберт гляделся  в зеркало и произносил известную всем фразу из «Золотого ключика»: «Пациент скорее мертв, чем жив». Затем причесывался, вглядывался в себя внимательнее и добавлял следующую: «Пациент скорее жив, чем мертв», и приступал к работе. Таковы свойства человеческой натуры. Даже при самых неблагоприятных обстоятельствах человек жив своими желаниями, неосуществленными мечтаниями, новыми идеями — это пища куда калорийнее, чем растительная, — она обогащена жирами — мечты всегда с маслом…
 

Писать Роберт начал поздно. Сначала рассказы, затем повести. Писал, бросал. Страдал из-за сравнения, сравнивал себя с великими и плакал от собственного несовершенства и несоответствия образцам. Это хорошее качество — адекватное понимание и ощущение себя в человеческой среде. Написанного стеснялся, никому не показывал, а потом поезд ушел… Вернее, не ушел, а пришел новый — постперестроечный — с кучей свободных мест, но садиться в него было дорого и опасно, к тому же некомфортно: попутчиков нужно было выбирать, иногда покупать. Отпал элемент случайности и божественности. Понятие комфорта ведь тоже для всех разное. И все-таки выбор был, и он его сделал. Работал самоотверженно.  

В начале нулевых коммерческая журналистика доводила до изнеможения и не приносила радости. Скачивание из Интернета посредственных статей, затем их переработка, угнетали. Поначалу он пробовал разбавлять их чем-то более серьезным и, на его взгляд, интересным. Но именно эти куски главный каким-то своим серым чутьем умудрялся отслеживать и вычеркивать. Он находил их невзрывными. Конечно, сейчас модно было взрывать сознание, встряхивать мозг, перекручивать извилины, чтоб не видеть главного — нависания оползня искусственной жизни над мирными земными поселениями, которые, к сожалению, никуда не эвакуируешь.

Сползание этого огромного аморфного теста, сдобренного разрыхлителями и ароматизаторами, на беззащитных людей, у которых потеряна вера в человека, в его возможность удерживать уровень совести, добра и любви на должной высоте, началось незаметно, но остановить его до сих пор не представляется возможным. Оно стремительно поглощает не только неживые объекты на своем пути, но и чистые пространства души.

И Роберт оказался не на стороне спасателей. Он сдался. А получите то, что хотите, а ешьте эту синтетическую дребедень, уничтожайте себя своими же стволовыми клетками. Сам себе режиссер. Сам себе джек-потрошитель, изымающий живое сердце и заменяющий его на искусственное. А что, можно и так: накладываешь на реальность копирки, и вперед. И ничего, что грубые линии. Где тонко, там рвется, говорят. А эту — искусственную ткань — не порвешь. Она, как пластик, тысячелетия пролежит на свалке и останется не тронутой временем. Пути развития общества неисповедимы. Трудись, Роберт! Лелей надежду на Бога, на его прощение и любовь.

Спасало то, что он умел иногда находить отдушину среди этой невыносимой духоты. Но случалось это не так часто, как хотелось. 

Вечером, когда не слишком перегружал себя на службе, ловко перераспределяя работу между сотрудниками, брал ночной тайм-аут от жены и писал для себя. Писал то, что хотел, насколько хватало сил. Но удовлетворения не получал, а сил становилось все меньше и меньше, а легкие дни постепенно исчезли. Он уже забывал, о чем писал и чего хотел. И его неоконченные творения, как брошенные дети-сироты или злые карлики, подвергшиеся мутации, сидели по разным папкам на разных дисках и ждали своего часа. Он думал, что они  вырастут сами, без подкормки. Короче, ожидал освобождения от оков службы и чистого вдохновения. Но оно так и не пришло. Дразнило, ходило где-то рядом, цеплялось иногда, оставляя нитки на рукаве, но душу не трусило.

Смирился, привык, ожесточился. И тогда главный поверил ему, передав в его ведение отбор и утверждение текстов. И теперь-то он изощрялся, как мог, — начальник отдела: черкал жестко, без жалости, все тонкое и живое, оставляя гламурный глянец замасленных рук. Подтексты вытаскивал на поверхность и препарировал их, как молодой биолог лягушек, отделяя безыскусный остов от живого текста.                 

Мстил, вероятно, судьбе, хотя и не умышленно. И унижал автора приличным гонораром при этом. В общем, платил за изнасилование. 

«Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие!» Авторы могли бы возмутиться. Но они эти деньги брали, их дети хотели есть. Были и такие, которые не поддавались. Одни объявляли голодовку, другие шли к мусорным бакам, третьи  выбрасывались из окон. Но в большинстве своем они были обычными людьми и отдавались Роберту в руки, позволяя мять свою божественную глину и вдувать в нее  чужую сущность. А Роберт был умен, он глубоко чувствовал этот мир. Он понимал, что вмешивается в программу, и что не это поручено ему свыше, что здесь он доброволец. А за добровольчество придется отвечать перед Богом.

Ох, как часто на него нападал страх. Каким-то образом проникал в голову, затем резко обрывался и горячим комком, стукнув в солнечное сплетение, падал в низ живота, обжигал этот центр, а затем растекался по ногам. Горячее резко остывало, леденели пальцы ног, и еще около двух часов он не мог согреть их. Иногда даже снились кошмары.

Страшный суд… Он готов отвечать, он ведал, что творил, но как и всякое человеческое существо, он ждет жалости от других, надеется на смягчающие обстоятельства. И вот суд идет, есть договор с адвокатом, но тот почему-то не приходит. Подсудимый ждет. Оглядывается на двери в первый раз — двери плотно закрыты, оглядывается во второй — они уже заколочены намертво. Защиты ждать не от кого. Он воздевает руки к потолку:

— Господи, может, все-таки ты?

— Ну почему всегда я? Чуть что, и сразу Господи!      

И он просыпается…

 

Почему Роберт так боялся остаться без денег? Из-за чего дрожал перед будущим? Если заглянуть в прошлое, то нищета никогда не угрожала ему. Роберт рос в благополучной небедной семье. Отец был главным инженером на шахте, мать товароведом.
Отец хотел, чтобы сын пошел по его стопам и стал инженером. Но Роберта преемственность мало интересовала. Однако обидеть отца не смог — после школы сразу поступил в Политехнический. Инженером, конечно, не стал.

По-прежнему собирался в писатели или актеры, но мечта сбылась лишь отчасти. В отместку неосуществленной мечте он часто актерствовал на работе и дома, пробуя себя в разных амплуа. Да и в товарищах у него было немало актеров.  

В театр Роберт ходил, но не с женой, а с Кариной — любимой женщиной, секретарем клуба. Ох, как однажды он чуть было не наделал глупостей: влюбился, готов был даже бросить свою драгоценную и покорную Елизавету Дмитриевну, но Карина отказала ему — не телом, не душой — словами «замуж я за тебя не пойду». Ну не захотела она стать разлучницей, не в ее это было правилах, а вот отказаться полностью от любимого мужчины не смогла. Эти дни любви, именно дни, потому что все ночи Роберт проводил дома, лежал рядом с женой, лежал, не обижал. Так вот, эти дни любви были незабываемы. Они и сейчас встречаются — в постели все реже, в клубе все чаще, в театре — иногда. Она по-прежнему верна ему.

 

И все же Лууле Виилма… Года через три Роберт забудет об этой методике. Но в то время… Шел, кажется, 2002-й… Он переосмыслил все, что мог. И зло, в том виде, в каком он его обнаружил внутри себя, уже было рассортировано и помечено к отбраковке. Поначалу оно ассоциировалось со смолой. Это был не жупел  — не то черное булькающее вещество, в котором кипели грешники в аду. Это была застывшая дробленая смола, разбросанная по организму. Как она туда попала? Он вспомнил, что в детстве любил смотреть, как варят смолу, прямо на улице, возле новостроек, в металлических чанах, удлиненных, похожих на гробы. А он стоял и вдыхал, стоял и вдыхал, а оно проникало внутрь, остывало, затем трескалось, превращаясь в мелкие рифы, которые впоследствии станут серьезным препятствием для живой крови — черные камни в почках и печени — мелкие и покрупнее — кораллы и алмазы, коричневые наросты на спине, темные пятна в глазах. Чистая кровь вынуждена будет искать обходные пути. Она ведь может и не справиться с этой трудной задачей. Он понял: срочно нужно что-то делать. С чего начать? Начнем, пожалуй, с крупного. С мелким злом можно пока и примириться. Так он планировал. Детство свое он просмотрел поверхностно, подробно решил не рассматривать, не было там никаких страшных событий. Юность он бы тоже проскочил, если б случайно не встретил старого друга по политехническому и не зашел к нему домой. Сначала все, как всегда: выпили, поболтали. А тут жена его альбом притащила. Полистайте, мол, молодость вспомните. 

Вспомнили:

— А вот и Галка твоя. Жаль девчонку.

И показывает фотку, которой у Роберта никогда и не было. Он хотел было сказать, ну почему моя, не было у нас с ней никаких отношений. А фотка об обратном свидетельствует. Стоят они с Галкой в обнимку, в парке, веселые такие, улыбаются. Ничего себе.

И тут акт ясновидения приключился — картинка перед ним встала, которой, казалось, давно не было места в его голове. Как они на вечеринке, как остаются ночевать у ее подруги. Как утром он просыпается и не понимает: произошло что-то очень серьезное, если не для него, так для нее уж точно. Как он хватается за голову и бежит домой, потому что в душе у него уже другая — Лизонька, минутная встреча с которой на прошлой неделе, как удар по остановившемуся сердцу, которое вдруг забилось радостно и весело (а жизнь-то, оказывается,  хороша).

Галка ходила за ним с первого курса. Он не придавал этому большого значения, потому как любви не было… с его стороны.

Потом этот ужас для всех, мимо которого Роберт прошел спокойно. Резаные вены, смерть. Цвета̀ крови и смерти не отразились в его глазах. Ему рассказали. Он даже не был на похоронах. Нужно было срочно уехать. Так в чем его вина? Не понимал. И вдруг сегодня, когда увидел ее на фото, к ушам прилила кровь — вино, видать, подействовало. Стало горячо, потом холодно, будто несколько сезонов сменилось в одну минуту. Подсознание, что ли, к себе подпустило. Он вдруг четко услышал свою фразу, сказанную ей на прощанье:

— Так пойди и утопись, если не знаешь, что делать.

Она повернулась и пошла. Потом через несколько шагов обернулась и прошептала:

— Хорошо.

И улыбнулась. Он давно забыл об этом, да и фразу ту он не считал существенной, выпалил ее от растерянности, просто чтоб отстала. А несущественных фраз не бывает. Роберт это понял совсем недавно. Пустые для одного — судьбоносные для другого.
Задумался: интересно, а где, в каких  хранилищах собраны все эти нелепые фразы, которые одних подняли, а других опустили? Как их изъять оттуда, чтоб разъять, размять, прочувствовать, понять. Скольких убил ты в своей жизни, скольких покалечил, а скольких возвысил? Нечаянно. Уместно ли здесь это слово? Да и был ли умысел? Если был, то чей? Разве способен человек силу в себе вместить такую, чтоб словом убить?           

Роберт испугался, но ненадолго. Во всех случаях он предпочитал действовать. Столько времени прошло… Куда теперь идти за прощением? От друга узнал также, что родители ее давно умерли, сестра живет где-то за границей. Осталось пережить все внутри себя, простить себя и проститься с иллюзией ясности своей жизни. Что он и сделал. Виноватым Роберт себя и теперь не чувствовал. Но это хорошо. Теория Виилмы учит избавляться от чувства вины, которое является губительным для жизни. Нельзя искать вину ни в себе, ни в других, и Роберт понял, почему… Потому что не найдешь ты ее там, потому что не во плоти она содержится, а где-то сбоку — звенит в ушах, покоя не дает. А может, и не она это вовсе звенит, а Господь камертоном душу настраивает.  

«Если кто-то сделал мне плохо, то я прощаю его за то, что он это сделал, и прощаю себя за то, что я вобрал в себя это плохое».

«Если я сам сделал кому-либо плохо, то прошу у него прощения за то, что я сделал, и прощаю себя за то, что я это сделал».

Можно и другие слова говорить. Это работает, поверьте. Главное, понять и почувствовать. Тогда прощать будет легко. Прощению можно научиться. А вот как научиться жить, не совершая ошибок? Роберт и раньше прогуливался с фонарем памяти по своей жизни: что-то исправлял, подчищал, анализировал. Но и тогда, и теперь ничего крамольного там не обнаруживал: врагов не имел, так пару недругов, которые жить не мешали, наоборот, даже вдохновляли на отдельные поступки. И вот Галка… Эта встреча с другом заставила заглянуть в прошлое еще раз и повнимательнее там оглядеться. Он потратил на это целый месяц. Упорно растворял и выводил из организма все темное, что накопилось в нем за долгие годы, и,  наконец, подобрался к двум главным для него темам —  к своей жизни с Елизаветой Дмитриевной и работе все в той же нелюбимой им газете «Все обо всем».
 

«Надо бы предложить главному поменять название. Времена уже не те, может, согласится», — подумал Роберт. Но главный ничего менять не собирался. И еще… «Пора бы уже разорвать свои отношения с Кариной».

Но какие такие отношения нужно было рвать? Их уже практически не осталось. Встречи на собраниях да подписание протоколов? Как это теперь может навредить Елизавете Дмитриевне, непонятно. Тут он вспомнил, как однажды супруга была у экстрасенса, и тот выдал ей заключение, в котором сообщались данные о состоянии и форме ее защитной биоэнергетической оболочки. К заключению прилагались графики — лента жизни и виды ауры спереди, сбоку — при рождении и в настоящий момент. Так вот, оболочка уже висела над бездной. Она была резко сдвинута влево, располовинив таким образом тело. Правая сторона оказывалась полностью беззащитной. Она находилась буквально за пределами жизни, в другом измерении, если хотите. 

И ему стало нестерпимо жаль ее.

Действительно, как ей прикажете жить после такого заключения? Если Роберт жил на две семьи, то ей приходилось жить на два мира. Чувствуете разницу? Можете взять гирю и взвесить напряжение души.  

 

Роберт вдохнул, выдохнул и сделал все, что требовало учение Виилмы: попросил прощения у обеих своих женщин за растраченную любовь и у главного за беспокойство. Ему сразу стало легко-легко, голова опустошилась, да так, что он даже забыл о ней. Но длилось это блаженство недолго. Неосторожно взглянув на солнце, Роберт чихнул несколько раз подряд, отплевался, разблокировав тем самым путь к совершенству, а может, и другие неизвестные ему ходы. Пустые головы ведь не могут висеть в пространстве, как воздушные шары. Некто всегда держит наготове наполнители различных свойств действия и веса. В голове Роберта потеплело, как после рюмки хорошего вина, и мысль весом в пятнадцать граммов вольготно расположилась где-то на границе левого и правого полушарий. Говорят, приблизительно столько может весить душа после прощания с телом. Роберт тут же обнаружил ее.

Оказалось, что сознательно и целенаправленно он не делал никаких добрых дел в своей жизни. Хотя фразы типа «добрый вы человек, Роберт Семенович» он слышал от окружающих неоднократно. Контекст, правда, не мог припомнить. Бессознательное добро, конечно, случалось. Вероятно, так Богу было угодно, но он его не помнил. И хорошо, что не помнил. Помнить добро не обязательно. Откладывать его в памяти  все равно, что деньги копить. Потом захочется увеличить его, положить под проценты. А это уже корысть, ожидание отплаты. А нарастающая масса этого ожидания — это же неотвратимое давление на мозг и на сердце. Может ли такое добро считаться истинным?.. Злых дел Роберт тоже не делал и не собирался. А вот подобреть почему-то решил. Мысль начала набирать вес.  

У него всегда был нюх на таланты. Уволил надоевшего сотрудника, стал принюхиваться к другим, чтоб не ошибиться. Три года назад унюхал и пригласил к себе талантливого редактора, голодного филолога Ромку с прекрасным чутьем и энциклопедическими знаниями не только литературы, а истории, философии, языков. Что называется, подфартило. У филолога только что родилась двойня, и работать за малую зарплату ему уже было невозможно. Роберт переманил его из университета к себе. Тот от безысходности согласился. А работать он умел. А подстраиваться под запросы руководства Роберт научил его быстро. И дело пошло. Вдвоем было, что называется, веселее. Было о чем поговорить. В общем, совратил он его, сделав своим заместителем…

Недавно Роберт получил письмо от старого приятеля из столицы. Тот звал покорять новые вершины. Есть, мол, сейчас для этого все условия, создан новый медиа-холдинг. Предлагал занять в нем довольно высокую должность исполнительного директора. Роберт улыбался, читая. Еще лет десять назад он, может, подхватился бы и поехал, не раздумывая. Столица, перспективы. А теперь…

 Ромка… Вот она, возможность перемениться самому и помочь другому. Раньше он на такое не пошел бы никогда. Бывали случаи, когда получал он любопытные предложения из разных столиц союзных республик, но ни одно из них не принял. Всегда находился нюансик, не позволяющий согласиться. Что-то не устраивало, мешала какая-то мелочь. То вдруг чувствовал подвох, то, разворачивая в голове перспективы и высчитывая выгоды, которые мог бы получить в чужих краях, почему-то решал, что не стоят они того, чтоб перемещать себя в необжитые сердцем пространства.

В общем, судьбе не доверял. Наслышан был о ее неоднозначности и непредсказуемости, не говоря уже о таком странном для трансцендентного объекта качестве, как ирония. Но обо всем этом он предпочитал молчать. Многие из его приятелей до сих пор не знают, что он получал подобные приглашения. Роберт поступал в этих случаях, как «собака на сене» — ни себе, ни другим. Никогда не делился полученной информацией. Не дай бог, вместо него поедет другой и достигнет там больших успехов, чем он сам. И судьба этого другого не будет ставить ему подножек, а будет за ручку водить и даже зонт раскрывать над ним в минуты непредвиденных ливней.

Зависть… Конечно, она, да еще какая — завидовать неслучившемуся   виртуальному чужому успеху. Грешно, Роберт, грешно.  

Он еще раз перечитал полученное послание и понял, что еще когда-нибудь такой случай вряд ли ему представится. Это единственная возможность запустить энергетический сгусток добра в нужном направлении, применить его, что называется, осознанно. Ну и что, что в конце карьеры. Разве плохо, что многие раскаиваются в тяжких преступлениях только перед смертью. Все же раскаиваются, не перекладывают свой грех на потомков. А здесь… всего лишь глупая зависть, без бикфордова шнура. Да и умирать Роберт пока еще не собирался. Это не исповедь перед смертью. А вовремя сошедшая с небес мысль.
 

И Роберт сел писать рекомендации Ромке и письмо другу…

Если бы он только знал, чем это заронившееся в сердце зерно добра сможет прорасти. Чем эта искренне сослуженная им служба способна завершиться.             

Не знал. Просто делал. Делал активно, в ущерб себе, решив пострадать за доброе дело, ведь без Ромки работы в его отделе прибавится. Многое придется делать самому. К тому же и поговорить по душам будет не с кем. Ничего. Главное, Ромка станет известным и, он в том был уверен, всегда будет помнить своего благодетеля.

Может, так и случилось бы. Интересно только, какое бюро разбирает заявки на добро, где сортируют их и где утверждают? Почему именно твоя заявка должна стать поворотной в чьей-то судьбе?          

Сначала все было замечательно. Ромка поехал устраиваться, за семьей собирался вернуться чуть позже. Успешно прошел испытательный срок. Друг забрасывал Роберта восторженными письмами, благодарил за такой щедрый подарок.

— Дружище, я тебе так благодарен — он умеет все. Слушай, и тебе не жалко было отдавать такое сокровище?

— Да жалко, жалко, не дергай струны.

— В общем, пока побегает в помощниках у директора по стратегическому маркетингу, а там… все от него самого зависит. Шансы огромны.

Но шансов у Ромки не оказалось. Ехал в такси с первой корпоративной вечеринки, и на Московском мосту в их машину врезался «Нисан». Машина слетела с дороги и прямо в столб. Энергия добра взорвалась, заклубилась и растаяла в воздухе. Не было у нее силы, способной обогнуть столб. Ромка какое-то время был еще жив, но в больницу его так и не довезли, он умер по дороге.

 

Что можно еще добавить?..

В Ромкином родном городе не было Московского моста…        

 

Интермеццо
 

Часы показывали ноль часов пятьдесят минут…  Решение, видно по всему, принято не было. Во всех помещениях клуба стояло жужжание. Оно было то ровным, то сходило на нет, то усиливалось, создавая впечатление, что этим оркестром насекомых все же руководят. Без дирижерской палочки создать такую гармоничную интерлюдию было невозможно. Но прочувствовать ее в полной мере в квадро-режиме можно было либо из коридора, либо из туалета, находящихся в самом центре этой артистической галактики. В самих комнатах такой стройности звучания не ощущалось.

Открыв дверь, находящуюся слева, а это был кабинет Юды, можно было увидеть вполне пристойную картину: Пекарь допивал очередной стакан и подбирался к известному всем состоянию. Появились предвестники. Он выбрал жертву (в этот раз ею оказался Юда), присел напротив и стал пристально смотреть ему в глаза.

— Блин, Роберт, нужно было спрятать от него бутылку, — зашипел Юда. — Сейчас начнется...

И действительно началось. Глаза Пекаря налились и покрылись какой-то непроницаемой пленкой. Казалось, что они вот-вот выкатятся из орбит. На самом деле у него были потрясающие глаза, обладающие редкими для человека свойствами. В моменты гнева они могли трижды менять цвет. Многие, чтоб увидеть это, специально дразнили Пекаря и доводили его до нужной кондиции. Никто в это время не слушал, о чем он говорит, все наблюдали за переключением кодов в его радужной оболочке.   

И зачем слушать, если все равно невозможно определить, говорит он серьезно или шутит… Похоже, и здесь не обошлось без Тофи. 

— Скажу вам правду, Юрий Иванович. Продукт, который вы производите, все эти ваши многостраничные истории, уж точно не из зерна, скорее, из г… — Пекарь недолго подбирал рифму.

Юда был тактичен и мягок до безобразия:

— Дорогой мой, даже зерно не всегда прорастает, ему для этого особые условия нужны.

Но мягкий голос Юды раздразнил Пекаря еще больше:

— Не тебе меня учить агрохимии. Зерно, между прочим, натурального происхождения, а не искусственного, в отличие от твоих книжек.

— Искусство всегда искусственно, — выпалил Юда в свое оправдание и спрятался за спину Роберта, который уже держал наготове сосуд с драгоценной жидкостью.

Пекарь попытался достать Юду, вытащить его из укрытия — ему даже удалось схватить его за рубашку и слегка надорвать карман.

— Все, с меня хватит! Чтоб я его здесь больше не видел. Сколько это можно терпеть?

Юда плюнул в его сторону, попал в дверь и, хлопнув ею, вышел в коридор. 

Роберт, наоборот, был абсолютно спокоен. Они с Пекарем были давними приятелями и своими наездами тот его редко когда задевал. Даже если это случалось, реакция Роберта была схожей с теперешней. Ритуально наполнив стакан, он присел рядом с возбудившимся товарищем и проследил, чтоб  жидкость поступила куда следует и хорошенько там усвоилась. Всё — Пекарь сдался без боя и даже согласился перебраться в кабинет Председателя.
Как говорится, дали контрольный стаканчик, уложили на диванчик, и он, передав право голоса и подписи всякому, кто будет на это способен, благополучно отрубился.

На самом деле Пекарь не был агрессивен, но подобные выпады с ним периодически случались. Как приступы, они длились ровно десять минут и заканчивались всегда одинаково.

 

В приемной ситуация казалась мирной. Свет был приглушен — горела только настольная лампа. 

— А что если создать серию книг «Жизнь замечательных людей нашего чудесного края»? — предложил Боксер. — Это будет достойно. Я уверен, что спонсор мою идею оценил бы.   

— А кто уровень этой замечательности будет определять? — поинтересовался Митя. — Ты, что ли?

Он уже давно вытеснил Краснодеревщика, уложив свою кудрявую голову на колени Нюсе.

— Не вижу, откуда звук. Когда я не вижу звук, меня начинает подташнивать. — Музыкант шел в правильном направлении, спотыкаясь о пустые стулья. — Митяня, ты?

— Слава богу, опо-знал-знал-знал. — Митя дотянул последний слог до второй октавы. — А ну признавайся, у тебя абсолютный слух? Какую ноту я сейчас взял?

— Слушай, отстань… Лучше скажи, что ты делаешь здесь, на коленях у мамочки?

— Я тебе сейчас покажу мамочку.

Нюся запустила в него огурцом, одиноко лежавшим справа от нее. Как ни странно, Музыкант поймал его.

— Надо же, реакции сохранены, — засмеялась Нюся.       

— Смейтесь, смейтесь. Я вообще-то насчет замечательных людей. Советую обратиться к Стругацким…

— Куда?

Музыкант оказался в фокусе сразу нескольких пар глаз.   

— Ну что уставились? Я имею в виду тексты. Помните «Хромую судьбу»? У них там был специальный приборчик для измерения писательского таланта.

— Так то ж фантастика, а у нас реальность.

— Главное создать, а там видно будет. Напишем обо всех. Вот скажите, кто о нас знает?

— Да, мы известны в очень узком кругу, — подтвердил Боксер.

— Это правда. Я, например, хорошо известен только маме и папе, — вздохнул Краснодеревщик. 

— А мой круг еще более узок, — напыщенно, с ноткой трагизма в голосе произнес Музыкант. — Мама с папой от меня отказались еще в детстве. Обо мне знает только Господь.

— Но Господен круг вряд ли можно назвать узким, — успокоил его Митя. — Может, он хранит тебя для более высоких целей, чем гаммы?..    

 

В зале уже никто не дремал. Все были в тонусе. Карина расставляла чистые тарелки. Аделаида с Камелией помогали ей раскладывать прогретую в микроволновке еду. Трапеза будто бы и не заканчивалась — у стола в течение последних двух часов постоянно кто-то крутился. Об этом свидетельствовали объедки на рояле и подоконнике. Временной отрезок, в который попали собравшиеся, казался  цельным. Но… атмосфера, запахи, дыхание Председателя говорили о том, что время, согласно календарю, таки было обрублено. Все эти вкусности, растворившиеся за ужином, канули в небытие, отделив вчера от завтра, как белок от желтка, оставив всех в каком-то категорийном «сегодня» — узеньком темном коридоре, который срочно нужно было проскочить. Но голодать при этом вовсе не обязательно. Так думали все присутствующие, снова опустив свои мысли в подложечное пространство. Оно уже подавало сигналы SOS.

— Друзья, приглашаю всех к завтраку. — Карина огласила меню, — время хотя и раннее, всего лишь начало второго, но желудок говорит «пора», не вижу смысла ему перечить… Кто «за»?..

«Против» никого не оказалось. Воздержавшиеся постепенно подтягивались из других комнат. Не пришел только Митя. Но этого не заметил никто.  

Председатель, как Штирлиц, проспал двадцать минут, опустив голову на стол для президиума. Потянувшись, как кот после сна, он попытался встать:

— Тофи, где мои тапочки?

Он всегда брал с собой вторую обувь. Подагра, извините. Уж очень уставали ноги.    

— Вы отдали их Мудрецу, а у этого теперь не отнимешь. Он обоснует.

— Ты знаешь, как это можно сделать.

— Председатель, с кем это вы там разговариваете? — поинтересовался Музыкант, не обнаружив с ним рядом визуального собеседника. 

— С кем надо. — Председатель знал ответы на все вопросы.

И Тофи знал. Он знал, как заставить Мудреца многозначительно молчать, как пресечь неуемное желание Парикмахера обкусывать ногти, а Музыканта — прекратить бесконечно напевать дешевый шлягер, периодически вскрикивать и дергать не в такт коленкой при этом.

Здорово держать в товарищах свой внутренний голос, представлявшийся то куклой, то домовёнком, то тамагочи — в общем, никем и всем одновременно. Неплохо и самому время от времени превращаться в куклу, игрушку, позволяя внутреннему голосу управлять собой, неожиданно слушаясь и соглашаясь с его советами. 

К слову, тапочки были найдены, сигнал к началу трапезы подан, места хватало всем.
 

— То, о чем ты пишешь, было известно еще до нашей эры. Ты что, «Царя Эдипа» не читал? — Режиссер отчитывал Парикмахера, а по совместительству драматурга, не забывая при этом наполнять до краев его стакан.   

— И что теперь? Было, да сплыло. — Осушив стакан, Парикмахер крякнул от удовольствия и продолжил: — а благодаря мне выплыло. Положи-ка мне лучше рыбки.

— Согласен, — поддержал Парикмахера Циркач. — Очень даже интересно открывать уже открытое, потому как только оно истинное. Его открыли, потом закрыли, к примеру, в огромный деревянный ящик, а щель осталась. А ты эту щель обнаружил. Палец туда засунул, затем ладонь… — Циркач потянулся через весь стол за хлебом.  

— Да-да, а ее взяли и отрезали…— Карина легонько стукнула его салфеткой. — Куда руку суешь, вилку возьми.

— Не встревай, когда умные люди разговаривают. — Засунул, значит, руку, пошевелил, поддается. Постоял пару минут, скрип послушал, вывод сделал.

— Какой?

— Простой — истина просится наружу. Она вылезла. Сама. Не нравится ей сидеть взаперти.

— А ее раз… и закрыли снова, — припечатал Кузнец.

— Вот-вот. Гоняем ее туда-сюда. Не узнаем. Некрасивая, наглая, старая. Утопить бы на дне морском. Топим. Каких-нибудь двести лет проходит — и надо же! — кладоискатели вытаскивают ее на поверхность.

— Ага. — Ищут золото — находят истину. — Историка тема кладоискательства не оставляла с самого детства. 

— Да нет, истины не существует. Ее невозможно увидеть, пощупать, — тоскливо протянул Танцовщик.

Грусть его была беспредельна. Танцовщик сидел на диете — на его тарелке одиноко лежал капустный лист.

— Просто она изменчива, как вирус, мутирует постоянно, — подключился к разговору Большая Борода. — А за мутациями не угонишься, пока сам мутантом не станешь. Ха-ха.

— Послушайте, я что-то не пойму. А зачем она вам? Разве в ней счастье?

Камелия на слове «счастье» сделала неудачный глоток и закашлялась. Председатель тут же постучал ей по спине. Она подалась вперед, как от толчка, и замахала руками.  

— Смотри, шею ей не сломай, — забеспокоилась Нюся, наливая подруге воды. — Держи, дорогая. 

— Ну вот, проглотила ты свое счастье вместе с картошкой. — Председатель по-отечески погладил Камелию по голове. — Как же ты теперь жизни радоваться будешь?

— Ничего, ничего, спасибо за сочувствие. — Камелия сделала еще несколько глотков и глубоко вздохнула. — Радость жизни рядом с жизнью. Она вплотную к человеку никогда не подступается, боится ушибить.      

Артист подал Камелии салфетку и заговорил о главном:     

— А я убежден, что денег этих нет и быть не может. Это чья-то глупая шутка или розыгрыш. Зачем забивать себе мозги? Даю команду: пьем, поем, веселимся, раз Председателю нашему так угодно. Подумайте, если еще есть чем, — какому дурачку просто так захочется отдавать свои деньги?  

— Послушайте, Артист, — Геолог за вечер первый раз подал голос, — непробиваемая убежденность граничит с тупостью. Вы же изучали Станиславского. Мы сейчас о чем с вами говорим, а? Об истине. А вы — деньги, деньги… Попробуйте спуститься в шахту, в шурф своей души. Не мне вас учить техникам перевоплощения. Да отбойный молоток не забудьте прихватить. Не на экскурсию приглашаю. Вонзитесь в породу, выдайте
на-гора все ее напластования. И не отбрасывайте сразу. Наткнетесь на бурый уголь, рассмотрите сколы. Именно там могут прятаться тайны. Лист древнего дерева, например. Смотрите на сохранившиеся линии, как на линии судьбы. А что? Та же хиромантия, дружище. Отпечаток формы черепа вашего  далекого предка поможет вам найти себя. Попробуйте. Может, придется по пути даже искупаться в торфяном болоте, в этой черной жирной липкой грязи. Не страшно. Это же все свое — самый обычный душевный мул. Он вас не сильно измажет. Это даже хорошо в каком-то смысле. Если это вонючее пюре еще не спрессовалось, значит, вы счастливый человек. И именно вам выпал редкий шанс отмыться с наименьшими затратами сил.

— Это же больно. — Артист пытался пошутить.  

— Да, может быть больно, пробираться к сути — это как шкуру сдирать — всегда больно. Главное, не бойтесь… Найдете ли то, что вас удивит — не знаю. Но увлекательное путешествие гарантирую.

— А мне и так неплохо. На вас поглядишь, и мыться не захочешь. Извините, но мне будет неуютно сидеть среди вас чистым, белым вороном. Ха-ха!

Но собеседники не поддержали его смех, он так и завис где-то под люстрой. Люстра многозначительно мигала. Непризнанный Артист хотел было налить себе водки, но не успел. Увидев направляющуюся к выходу фигуру Редактора, он выскочил из-за стола и побежал следом, успев подхватить его под руку.      

— Редактор, могу я с тобой поговорить?

— Отчего ж не поговорить с приятным человеком.

— Вот тут я бы не спешил с комплиментами, потому что речь пойдет не о приятном, а о моем творчестве. Вот скажи, на хрена тебе в последнем номере нужно было печатать эту Митькину чепуху. Ведь чепуха же?

— А что тогда не чепуха?

— Мои рассказы не чепуха.

— Но я же не могу все номера забивать твоими рассказами. Это же убийство читателя медленно действующим ядом. А я все-таки гуманист, пацифист, реалист, наконец.

—  Вы случайно не обо мне говорите? — Навстречу им из темного коридора выдвинулась фигура Ленчика.

— Да нет. Обсуждаем последний номер журнала.

— Хороший номер, есть за что зацепиться. Кстати, уже скоро два часа. Может, поставим подписи и согласимся на все, что предложит Председатель?.. 

 

ЧАСТЬ 3

 

ЛЕНЧИК и ЕГО ОБНАЖЕННЫЙ ТАЛАНТ

 

О том, как художник-карикатурист Ленчик открывал полог чужих тайн и находил там свои.  

 

Начнем традиционно. Ленчик рос нелюдимым ребенком. Хотя это не было изначальным свойством его натуры. В деревне, где родился, друзей для него не нашлось. Его воспитывала бабушка. Некрасивый, с крупным носом и ушибленным позвоночником, он часто убегал в лес, где мог часами бродить между деревьями и кустарниками, как медведь, срывая с кустов ягоды и орехи. Что интересно, никогда не терялся. Не было такого случая, чтоб он заблудился, потревожив тем самым покой обитателей родной деревни.

Мать его была красавицей, об этом свидетельствовало единственное сохранившееся в доме фото, которое Ленчик нашел случайно в бабушкином сундуке и прикнопил над своею кроватью.

— Вот, мать нашлась, — сообщил он бабке. 

Черты ее лица уже давно трансформировались в его детской памяти, ведь с того времени, как мать сбежала с каким-то корреспондентом на север, в страну таинственной Снежной королевы и сказочного Северного сияния, прошло восемь лет. Его отец-пьяница в тот же год утонул в реке. Кстати, это по его вине Ленчик стал калекой. Потихоньку все разговоры о матери в деревне умолкли, их обрывки изредка вырывались из ребячьих уст во время уличных игрищ и кулачных боев, в которых он часто оказывался не равноценным участником, а мячиком — когда его перебрасывали по кругу, или боксерской грушей — когда прижимали к стене какой-нибудь постройки. Доставалось ему от пацанов, в основном, за странность характера, за чудаковатость, неприемлемую в пространстве черной земли и желтого солнца. Бит он был за неадекватное понимание дружбы. Когда ему хотелось подружиться с кем-либо, он швырял в него камень, легонько, с точным прицелом в ботинок (причинять боль никогда не входило в его планы), или воровал одежду на берегу, когда тот входил в речку. Он как бы зачинал игру, а в ответ вместо ее продолжения получал грубую реальность — яму, глубина которой была равна глубине его странного юмора и мере непонимания его сверстниками. Закапывали его неоднократно, пугали. Он не плакал, недоумевал, разговаривая сам с собой: как же так, я вас выделил, выбрал, а вы… Отходить приходилось по нескольку дней. Но он не был злопамятен. Свойства его памяти фиксировались на частоте, которая ограничивала диапазон частиц, доставляющих в мозг экскременты непереваренной боли и унижений, регулировала количество обид, способное отрицательно воздействовать на массу тела и деформировать субстанцию души. Застревания не происходило. Все лишнее автоматически стиралось.

Бабка, замазывая ему раны зеленкой, причитала:

— Вот только справлюсь, пойду волосы повыдираю.

— У кого? — спрашивал он автоматически, зная, что никаких разборок бабка устраивать не будет, разве что шпульнет, не таясь, в проходящего мимо хулигана картофелиной или яблоком, в зависимости от сезона, и успокоится.    

Он немножко тянул ногу, но рахитом не страдал, живота, наполненного обидами, у него не замечалось. Да это было и невозможно для человека, проводящего большую часть дня под открытым солнцем. Но бабушка в раннем детстве, на всякий случай, все же пичкала его рыбьим жиром.

Ленчик многое прощал своим обидчикам. Но однажды они закрыли его в погребе нежилого дома на окраине деревни, и он просидел там целые сутки, при том что ужасно боялся замкнутых пространств. Невозможно вообразить, что он там передумал и перечувствовал после того, как устал взывать о помощи. Спасибо бабуле — она, в конце концов, разгадала стратегию малых злоумышленников, иродов царя небесного, как она их называла. Только после этого случая Ленчик надолго замкнулся, притих, старался обходить стороной всех — и познанных, и не исследованных им человеческих сущностей. Но это не помогло. Его уже зафиксировали в коллективном сознании как зверька… Ключевой сигнал из ниоткуда, провоцирующий атаку, и… пошло-поехало — его выслеживают, гоняют, травят, дразнят, будто закрепляя навыки перед большой взрослой охотой.

Но он уже не молчит — сначала огрызается, деликатно так, мол, еще ответите за все, —  затем кусается, а его снова бьют. Замкнутый круг. Своим внутренним, и вправду звериным, чутьем он чувствует, что попал в некое агрессивное поле, нечеловеческое поле, и что выйти за его пределы не всякому удается. Но он также знает, что для него выход будет найден, только когда… 

И вот приходит день. Тот день. Выплюнув в ладошку два зуба, утерев рукавом кровь, он ощутил неизвестный ему доселе прилив энергии. Удар кулака — сродни удару молнии. У одних открываются магические способности, у других — творческие. Он прибегает домой, берет в руки карандаш и весь вечер рисует. Рисует отца, мать, своих обидчиков, учителей. Они получаются такими серыми, смешными и ненастоящими, что бояться их уже никогда он больше не будет. Они – карикатура. Он прорвал круг…

Через несколько дней за ним приезжает тетка, родная сестра матери, и забирает к себе, в другой город. А там — новая реальность… Художественная школа и те же земные круги жизни, но уже не такие агрессивные, как раньше, хоть и вполне динамичные, живые.    

 

И в школе, и позже в художественном училище Ленчику было легко. Ему нравилось учиться, ведь он нашел то самое свое дело, единственное, предназначенное именно ему, он был уверен в этом. Улыбка почти никогда не сходила с его лица. Он улыбался даже в моменты усталости, нездоровья, как будто понял, наконец, что печаль обратима, что она и не печаль вовсе, а ступень, наступая на которую босыми ногами и отдавая ей тепло своей крови, можно распознать через определенные точки на подошве, а может, просто через кожу, все ее составляющие. 

Как ни странно, если в деревне его дефект (хромота) вызывал у всех злобу и агрессию, то здесь, наоборот, дарил внимание и заботу. Появились друзья, смешливые девчонки. И радость жизни, первые ощущения полнокровной гармонии влились в его душу теплым сладким молоком, давним, но незабываемым ощущением.

«Меня любят», — шептал он сам себе перед сном. Память клеток вернула ему состояние, которое возникло при первом прикосновении к соску матери. Ему на миг показалось, что он вспомнил это. Вот он, отделившийся от матери, красный, орущий комок, втягивающий в себя все проблемы мира, возмущенный своей оторванностью, испускающий звуковые волны, сжимающие все слои воздуха. Потерявшийся, чтоб найтись:   

«Я здесь, я еще здесь, в пространстве вашего сознания. Я удаляющаяся точка, остановите меня, верните меня мне». И действительно, кто-то слышит его, осторожно берет и кладет на руки матери.

Те смешанные с эфиром движения и чувства исчезнут через какое-то мгновение. Все перемещения, замирания, выпадение в другое измерение, остановка сердец в комнате и, наконец-то, знакомое тепло и он, первый глоток счастья… 

 

Влюбляться Ленчику пока не приходилось. Девчонок он уважал. Одну больше, другую меньше, но любить… нет, не познал он еще этого чувства. Оно где-то томило внутри, взрастало само по себе, просилось наружу, но он не давал ему воли. Что если вырвется да рассеется в воздухе, не зацепив ни единой близкой души. Боялся этого.     

Тетка разными способами пыталась выведать у него хоть что-нибудь, но он предпочитал молчать, только улыбался. Правда, с друзьями поболтать на эту тему не отказывался.

Тетка была заботливой и доброй женщиной.

«Сестру милосердия не видели?» — и по этой фразе сразу было понятно, о ком речь. Иначе ее соседи и не называли. Ухаживать — было ее стихией — воздухом, который поднимал и нес ее каждое утро в находящуюся за несколько кварталов районную больницу, где она долгие годы работала медсестрой. Своих детей у нее не было. Муж умер. Он был намного старше ее. Воевал. Был неоднократно ранен, оперирован. Не все осколки во время операции дали знать о себе, некоторые глубоко затаились, проявившись много позднее, на рентгене. Но они оказались в таких местах, что трогать их ни один хирург не решился. Поселившись навсегда в его теле, они прижились, заняв там свои боевые позиции. Тетка внимательно изучила снимки, знала расположение каждого из осколков, их вероятный вес и объем. И следила за ними, как за нерожденными детьми, контролируя ежегодно их вероятные отклонения. Муж подчинялся беспрекословно, как старшему по званию: сдавал анализы, делал контрольные снимки, чтоб, не дай бог, чего не вышло. Но оно вышло. Как? Почему? Однажды он резко закашлялся, и на платке тетка увидела красные знаки беды. Кровь. Она сразу поняла серьезность происходящего и вызвала скорую. Оказалось, что вокруг осколка в легких по неизвестным причинам образовалась жидкость. Нужна была срочная операция, что, собственно, и было сделано… в лучшем виде, в лучшей клинике, у лучших врачей. И всё. Они действительно сделали все, что могли. Но сердце не выдержало и остановилось. На мониторе кардиографа появилась прямая линия теткиной вдовьей судьбы… 

Именно после смерти мужа у нее созрело желание забрать к себе Ленчика. Бабка перечить не стала. Она много молилась о его будущем.

— Наконец-то нашего мальчика заметил Бог, — сообщила она дочери и, отвернувшись, заплакала.

Так тетка заменила ему мать. И не просто заменила — она ею стала.

 

После училища его пригласили работать в областную газету. Там он познакомился с Председателем. А позже именно Председатель пригласил Ленчика в знаменитый клуб любителей жизни и искусства. Он вошел в клуб, как в собственный дом: радостно обошел все комнаты, не забыв оценить вид из окна в каждой из них, отметив по ходу его особенности — живую и неживую природу и превалирование последней у некоторых окон. Затем сел в приглянувшееся кресло, которое тут же ответило ему поскрипывающим приветствием. Впоследствии оно еще долгое время не прощалось с ним, сохраняя на драпировке линии его эфирного тела. Во время ремонта кресло, правда, выбросили, но с этим можно было смириться.

В клубе Ленчику всегда было легко и комфортно, и он сразу же стал его завсегдатаем. Председателя он любил, потому что тот часто подбрасывал ему работу — оформление сборничков иронических стихов, а то и альбомов. В общем, они понимали и никогда не обижали друг друга. На зов Председателя Ленчик откликался мгновенно, как волк на приглашение к трапезе. А после развода с женой вообще и дневал, и ночевал в клубе. Нужно же ему было как-то перераспределять свою накопившуюся энергию.   

 

Но вернемся назад, в его доклубное прошлое. До окончания училища Ленчику оставался год, как вдруг он не на шутку заставил разволноваться свою тетушку. С чего все началось, даже трудно сейчас представить. Откуда-то появились новые приятели, с которыми у него и общего-то ничего не было. Они не работали и не учились, а деньги на бары-рестораны всегда имелись, выскакивали из карманов — внешних и нагрудных — как цветные платки у фокусников. Это настораживало. Начал поздно приходить домой — полбеды. Полной бедой было то, что домой его приносили — сдавали тетушке под расписку, тут же у двери переводили из горизонтального положения в вертикальное и ставили у порога. Почувствовав опору, Ленчик осознавал себя, после чего ни о каком сне не могло быть и речи. Он беспрерывно смеялся, позволяя при этом тетке обшаривать карманы на предмет обнаружения там всякой дури.

Каждый раз по утрам она читала ему лекции о трезвом образе жизни и его преимуществах, но ее темные доводы в пользу его ясности отвергались без обсуждения.

— Ты знаешь, что такое абстинентный синдром, я тебя спрашиваю?

— Муся, успокойся. Что за бредовые идеи? Кстати, говорят, что твой Синаев неплохой психиатр? — Ленчик старался перевести все в шутку.

Психиатр Синаев уже второй год ухаживал за теткой, но безуспешно. Его личность была слишком закрытой для нее. Проникнуть к нему в душу через те короткие диалоги, которые случались между ними, и запахи полевых цветов, которые он оставлял на ее столе в периоды их буйного цветения, было нереально. Они ни о чем конкретном не говорили. А она предпочитала четкость и ясность, чтоб легко можно было сориентироваться по карте жизни в случае обнаружения мест дислокации предполагаемого противника.  Синаев же передвигался тихо, как дух, не прикрепленный к основе, говорил коротко и невнятно. Как его можно было обозначить в сознании?

А прикоснуться к ней ему почему-то не удавалось. А как иначе измерить вероятность проникновения чувственной энергии? 

Насчет Ленчика тетка недаром боялась. Отец его был алкоголиком, а всем известно — доктора подтверждают, — что зависимость эта не сама по себе возникает: наследственность редко кому перехитрить удается. Как тут не бить тревогу. Она долго не могла понять, с чего бы это ему, человеку не депрессивному, веселому, разогревать свою душу огнем, явно похищенным не на Олимпе, а привнесенным в мир из не поддающихся исследованиям глубин. Здесь что-то не то. Нужно было срочно разобраться с его дружками. И она пошла самым прямым путем из кривых — шпионским. И ей это удалось. Слежка была в моде во все времена. В наше время ей, конечно, было бы проще. Электронный шпионаж куда продуктивнее. Скачиваешь себе программу типа neospy, ставишь какого-нибудь клавиатурного шпиона, и вперед. А тогда затраты времени были эквивалентны потерям калорий, растраченных не только в процессе погони за длинноногой молодостью, но и калорий, не поступивших в организм в силу полной теткиной отрешенности от кухни. Она в то время в буквальном смысле не ела, не пила. Ленчик оказался в числе пострадавших поневоле и несколько дней вынужден был питаться в студенческой столовке, а то и у друзей-подружек.

Тетка так увлеклась своими похождениями, что даже не заметила, что пока она следила за своими объектами, кое-кто из соседей уже начал присматривать за ней самой, однажды застукав ее с биноклем за этим неоднозначным занятием.

По улице вместе с ветром пронесся слушок с едковатым запахом. Некоторые соседи впустили его через открытые окна, другие, наоборот, в меру своей брезгливости, окна прикрыли и даже задернули занавески. Первые, по воле воображения, заподозрили тетку в нездоровом интересе, представьте, не к заблудшей душе одного из дружков ее племянника, а к его молодому спортивному телу. Но этих мыслей в теткиной голове Всевышним отмечено не было.

Периодические выбросы адреналина, проветривающие мозг, давали ей возможность каждый день по-иному смотреть на происходящее и менять тактику своей борьбы.

— Завтра меня не ищи, — сообщала она Ленчику перед сном вместо «спокойной ночи».

Это бодрило. Пытаясь понять, что с ней происходит, Ленчик неожиданно для самого себя стал приходить домой трезвым. Но она даже не заметила этого.

Вскоре, правда, все благополучно разрешилось. Выведав связи и явки, сопоставив все и умозаключив, тетка изложила свой план участковому. Пару часов они просидели в засаде вдвоем, развернув линии судеб нескольких человек сразу. Мальчишки оказались обычными фарцовщиками. Их бурная деятельность тут же была прервана, а отношения с будущим художником-карикатуристом разорваны, как фирменная рубашка, за которую тетка уцепилась, как питбуль, мертвой хваткой. И несмотря на высокое качество ниток, кусок рукава ей удалось-таки отодрать и приобщить к делу в качестве вещдока.   

 

Вообще-то тетка могла бы быть и поснисходительней. Ленчик — молодой и счастливый — познавал мир — тусклый и яркий. И его пребывание то на одной, то на другой его стороне давало ощущение присутствия в нем (мире)  божественного. Добро и зло, цвет и оттенок, свет и тень. Зло, как известно, тени не отбрасывает. Алкоголь на какое-то время заставил его поверить в возможность особого расцвечивания мира. Начались поиски — рывки в запредельное в надежде создать новую радугу, втянуть через приоткрывшийся черный портал светящееся разноцветье. Но из этого ничего не вышло. Болели глаза. Он пошел в универмаг и на отложенные деньги купил себе синий пиджак и бордовые брюки. На этом игры с цветом закончились. Графика опять вышла на первое место. Ночами, не уставая, он листал альбомы Бидструпа, журналы «Крокодил» и «Перец» и мечтал, что когда-нибудь и он станет желанным автором любимых изданий.                    

 

Пить Ленчик бросил, но выпивать не прекратил. Не мог он себя лишать этой радости. Он любил большие компании и отдельных индивидуумов, широта взглядов которых у одних раздувала щеки, у других удлиняла поверхность лба, у третьих — подбородок. И чем глобальней, круглее, что ли, казалась выносимая на обсуждение идея, тем сильнее у продуцирующего ее сужалось поле зрения, да и сам он мельчал на глазах. Где, как ни здесь, можно было черпать вдохновенные образы для новых своих работ?

Питие было всего лишь актом творчества в коллективе приятных и неприятных людей.

Проанализировав себя и окружающих, он решил, что главное — это научиться договариваться с организмом. И он научился. Теперь в нужное время в мозг поступает сигнал в виде легкого спазма под ложечкой.

— Слышу-слышу, понял, — шепчет Ленчик, поглаживая себя по животу.  

Этот сигнал он уже никогда ни с чем не спутает и не пропустит. Он нисколько не раздражает и не лишает его удовольствия от уже вкушенных напитков. Наоборот, даже в какой-то степени продлевает блаженство, умиротворяет. После сигнала попридержанный где-то внутри градус с новой силой выбрасывается в кровь и растекается медленно горячим приятным теплом.            

 

С женитьбой Ленчику повезло. Как раз в то время, когда тетка устроила охоту на фарцовщиков, он и познакомился со своей будущей женой — у одной из своих однокурсниц, к которой как-то зашел поужинать. Сначала он не придал значения этому знакомству и даже, как ему казалось, забыл о той встрече. Но не тут-то было. Вследствие случайных разговоров с однокурсниками он периодически проходился пунктиром по архиву памяти, вспоминая отдельные части разбросанного в сознании образа. А ровно через год этот образ вдруг сам собрался и, материализовавшись, предстал пред ним вплотную в виде цельного, мягкого и волнующего женского тела. Они столкнулись лицом к лицу в трамвае. Хотя нет, не лицом, лица их отстояли друг от друга на расстоянии ее пышной и в то же время крепкой груди. Трамвай был переполнен. Смотреть в глаза было страшно, а тела уже познавали друг друга. И этот процесс невозможно было остановить.

Он так взволновался, что механически попытался отодвинуть ее, но руки, предательски цепляясь за формы, будто специально притягивали ее обратно:

— Извини, я не хотел, — пролепетал Ленчик пересохшими губами.

— Хотел, — эхом ответила она.

Судьба решила все вместо них, выдав тут же обоснование их совместного  будущего, подкрепленное невесомыми чувственными аргументами, вполне достаточными для гипотетического счастья.    

Судьба сыграла свою роль — организовала встречу. А свадьбу пришлось организовывать уже тетке…

 

Красивая, неглупая, податливая, мягкая,  маленькая, кругленькая, причем с детства. Лидочка. Иначе он ее и не называл. Лидочка обожала готовить, а Ленчик есть. Ел он много, но на его внешности это не отражалось. Организм, возможно, еще с рождения отрегулировал скорость расщепления жиров и углеводов, и уменьшать ее не собирался.

Нет, чтоб жене достался такой метаболизм. Но от избытка тела она не страдала. Диетами не интересовалась. Избыток души дарила Ленчику, сослуживцам, соседям, да многим перепадало. Характер — золото.

Работала в доме творчества, распределившись туда после окончания  культпросветучилища, руководила детским кружком декоративно-прикладного искусства: плетение макраме, поделки из бисера и не только. Да так ловко у нее все получалось, что почти весь антураж в квартире был делом ее рук. И это было логично. Не украшать же квартиру Ленчикиными шаржами. Такое искусство не всякому понятно. Некоторые вообще часто принимают усмешку за насмешку, не вдаваясь в нюансы. А Лидочка стремилась к полной гармонии. Умела многое, успевала все. Мужа любила. А главное, понимала и помогала в его работе. Никогда не обижалась. Он ее обожал. В этом, наверное, и состоял секрет успеха их пятнадцатилетней совместной жизни.

Все сотрудники, и ее, и его, своей зависти никогда не скрывали, рассыпая периодически, как семечки, сомнительные комплименты. Пока, наконец, не сглазили.

А случилось вот что. Детей у Ленчика с Лидочкой за долгие годы так и не получилось, хотя очень хотели, старались, как могли.
Долгое время ее материнский инстинкт удовлетворялся заботой о муже. Но тело протестовало. Все анализы подтверждали его готовность к плодоношению.

Да она и сама чувствовала, что пора. Что это ее последняя пора. Уверена была, что изъян не в ее теле таится.              

Как-то в город приехал из столицы в командировку однокурсник Ленчика Игорь. Разыскал его. Встретились. Он познакомил старого товарища с женой. А через неделю Игорь с Лидочкой уже уехали в столицу, не извинившись, не разъяснив ситуацию, хотя что там было разъяснять? Просто сели в поезд и поехали, помахав ручкой на прощание. От неожиданности Ленчик даже проводил их на вокзал и поучаствовал в прощальной церемонии — держал руку на уровне плеча и двигал ею, как Леонид Ильич, то вправо, то влево. Поезд вильнул хвостом, затем и хвост растворился в пространстве, а он все стоял и махал, как заводная игрушка. Не помнил, как пришел домой, как заходил по дороге в магазин, как покупал там водку. Обнаружил он себя уже поздно вечером сидящим за столом перед закупоренной бутылкой. Открыл. Подошел к холодильнику. Холодильник встретил его светло и радостно. Он был полон. Лидочка перед отъездом постаралась. В нем было все, чего душе угодно: борщик, котлетки, сырнички его любимые, голубцы, не говоря уже о таких простых вещах, как сальцо и колбаска. Да что там перечислять. Лидочка наготовила на неделю, есть не переесть. Ленчик не мог смотреть на все это изобилие. Он постоял еще некоторое время и, не выдержав, заплакал. Учтите, он еще не пил. Есть почему-то не хотелось. А это плохой симптом. Заглянув в коробку с овощами, он достал два огурца и захлопнул дразнящую дверцу. Наполнив стакан водкой, опять подумал. Наверное, смысл искал. Не обнаружив его на поверхности, большими глотками стал отправлять в себя это иллюзорное лекарство. Шло плохо. Стакан опустошить не удалось. Откусив от огурца большой кусок, он еще долго жевал его, потом, уложив руки на стол, а на них голову, заснул, так и не поужинав.              

Это было что-то ужасное. Ленчик остался один. Как же так. Смотрел-смотрел и не видел. Выходит, жену выбрал неправильно, не на всю жизнь. Внутреннюю ее суть так и не рассмотрел. Значит, правду говорят: «лицом к лицу лица не увидать». А он особо и не вглядывался, просто слепо верил, что его жена бессрочна, а любовь вечна. Ну как он мог впустить в себя мысль, что его жена, как аспирин, действительна до двухтысячного года. Катаклизм какой-то, апокалипсис полный или как там еще?..

Целый год Ленчик был в депрессии, из дому выходил редко. Говорили, запил. На письма Лидочки не отвечал. А она писала систематически, раз в неделю обязательно, даже посылки посылала. Постепенно ему все же удалось выбраться из депрессии. Лидочка продолжала писать, но все реже и реже, то раз в месяц, затем раз в полгода. Потихоньку он стал отвечать ей. А когда появился сайт «Одноклассники», Лидочка разместила там много своих фотографий с Игорем и детьми. Их у нее было уже трое. И предложила Ленчику подружиться с ней. Так он стал другом своей бывшей жены.

После развода Ленчик так и не женился, хотя прошло уже двенадцать лет.

Он участвовал во всех мероприятиях клуба — плановых, внеплановых и стихийных. Он захватывал жизнь в свои объятия, сжимал до боли и боялся отпустить, потерять. Потому, наверное, сжатая, затисканная, вытянутая или укороченная, но, главное, восторженная, представала она в его универсальных карикатурах. Он обожал застольные беседы, споры, даже драки, чем бы они для него ни заканчивались; потому что драки эти были не такие, как в детстве, они были не стихийно бестолковыми, а  философски обоснованными. И что важно, в результате этих столкновений, крохотных взрывов происходило преображение хаоса, рождалась новая звездочка, лучи которой, засветившись в голове, тут же оказывались на бумаге. Зарождалась новая жизнь.

 

Что можно еще добавить?.. В «Одноклассниках» Лидочка значилась у него лучшим другом и единственной женщиной в этой категории.     

 

***

Интермеццо

 

Председатель посмотрел на часы. Было два часа ровно.

— Ну, что ж, не все так плохо, как казалось. Я принял к сведению все ваши предложения, и все же лучшим я считаю свое. Это будет Галерея искусств. Подземный комплекс промелькнувшего века.

Роберт протер глаза, затем очки:

— Не пугайте, Председатель. Неужели там столько денег?

— А что будем выставлять? — поинтересовался Ленчик.

— Перестаньте беспокоиться о себе, Леонид Андреевич. Это, в конце концов, неприлично, — одернула его Карина. — Галерея не погреб, там всем хватит места. И потом, комплекс, как я полагаю, будет включать в себя не только галерею. Я правильно вас поняла, Председатель?

— Разумеется.

— А почему подземный? Я чего-то не догоняю, — разнервничался Ленчик. — Если век ушел, его что… тут же надо и захоронить?  

— Потому, — четко ответил Председатель на первую половину вопроса.  

— А мне нравится. — Стоматолог повеселел и принялся, не откладывая, строить далеко идущие планы, прекрасно понимая, что его произведениям в галерее вряд ли найдется место. — Председатель, предлагаю там же, в подземелье, открыть частный стоматологический кабинет. Уверяю, вам это ничего не будет стоить. И потом, он окупится гораздо быстрее, чем вековая история искусства.

— Не примазывайтесь к великому, Стоматолог, не пломбируйте нам мозги. — Музыкант открыл крышку рояля, постучал ладонью по контроктаве, снова  закрыл ее и продолжил: — Перекошенные лица ваших пациентов будут мешать посетителям воспринимать прекрасное. А вот о чем стоит подумать, Председатель, так это о качественной фонотеке.

— Да не беспокойтесь вы так. Будет вам и фонотека, и фильмотека, и библиотека…

Тут его взгляд уперся в стену, и он замолчал… Где-то совсем рядом уже чувствовалось присутствие Тофи. Председатель не ошибся в своих ощущениях.   

— Вот-вот, смотри, Председатель. — Тофи запищал от удовольствия и, как насекомое, стал быстро перемещаться по стене. — Птху на вас! И на ваши стены! — Он не на шутку разошелся: то поднимался и забивался в угол, то опускался, скользил, катаясь по стене, обращая внимание на отдельные ее части. Угол оставался белым, нетронутым, чистым. Ничто — ни слезы, ни пот не задевали этого пространства. — Смотрите, так и вы не оставите следов в искусстве, потому что все вы сухие, искусственные гомункулусы. Ну о чем вы сейчас думаете? О каких-то деньгах, причем о чужих…

У Председателя заболели глаза и вытянулись щеки. 

Все находящиеся в комнате продолжали следить за глазами Председателя, гулявшими вверх-вниз по обоям.

— Забыли, что ищете, Председатель? — Тофи, как муха, продолжал веселиться, от его вопроса у Председателя зазвенело в ухе. — Это случайно не исчезнувшие автографы, апокрифы, заклинания и прочие неканонические настенные обращения к потомкам?

Председатель молчал. Да, во время ремонта от многих вещей, имеющих явную, но не подтвержденную документально, ценность, пришлось отказаться. Некоторые из них он с удовольствием вернул бы обратно. Но такой власти, оборачивающей вспять время, у него, к сожалению, не было.

— Ладно, не переживайте, Председатель, это я так, к историческому моменту. — Тофи соскочил со стены и, как всегда, устроился у Председателя на плече. — Стену вам все равно не перетащить в катакомбы, к чему волноваться, — зашептал он успокаивающе.

Но Председателя это мало утешило…         

— Иван Васильевич, все, что касается подземных работ, будет сделано в лучшем виде.

Геолог знал, что говорил. Зять у него ходил в больших людях. Но Председатель об этом меньше всего волновался. Он смотрел в себя.

 

Боксер сидел за компьютером. Его совсем не занимало обсуждение деталей вхождения в чужое бессмертие. Спать не хотелось, есть тоже. На место за компьютером никто не претендовал. Сынок подсадил его как-то на одну популярную игру «Танки», и он решил развлечь себя именно этим занятием. Периодически вскрикивая, он громко матерился, но ему никто не сочувствовал. Все ждали председательского резюме.       

Историк вообще не прозревал исторической значимости этих мгновений. В беседе не участвовал, но какие-то заметки в своем блокноте все же делал.

 

Вдруг открылась дверь, и в зале появился заспанный Митя.

— Выспался, наконец. — Председатель осуждающе посмотрел на него: — А мы, между прочим, обсуждали решенную мной проблему. А всех уклонившихся лишим причитающихся им льгот.

— Я все подпишу, только отстаньте. — Митя явно еще не проснулся.

— И что это нам приснилось? — подала голос Нюся.

— Фрейд, разумеется, — поддразнил его Юда.

Все знали, что Митя уважает Фрейда и часто видит его во сне. А может, так болтает, для интереса.  

  — Да, мне опять снился Фрейд, и мы с ним во сне обсуждали мои сны. И что в этом плохого?

Митя стал нервно размахивать руками. Похоже, его пребывание здесь достигло уже критической точки. Нужна была разрядка.

— Да собственно, ничего. Просто, Митя, держите себя в руках… и онанируйте сколько угодно в ритме ваших стихов.

Вторую половину фразы Юда произнес почти шепотом, так что ее могли слышать только сидящие рядом с ним Модельер и Парикмахер. Они громко захохотали, заглушая суть фразы, которая при отсутствии их радости вполне могла бы достичь Митиных ушей. Но этого не произошло. Фраза разбилась вдребезги, едва выпав из Юдиного рта. Но смех, как известно, заразителен, и его подхватили все. Митя тоже смеялся. Он, кажется, уже пришел в чувство.

— Может, кто-нибудь даст мне выпить? — Это была вполне здоровая реакция.  

 

Через весь зал мягкой кошачьей походкой продефилировала Камелия. В руках она держала довольно большой кусок неопознанной белой материи.    

— Стой, куда тащишь простынь? — остановил ее Председатель.

— Это не простынь, это скатерть.

— Хорошо, пусть скатерть. И зачем нам скатерть?

— Ну как зачем? Чтобы стало светлее. Не понимаете? «Скатерть белая залита вином…» — пропела бесстрастно Камелия. — Ну нельзя же бесконечно болтать. Может, помолчим продуктивно?..  

— Зачем молчать? Давайте поговорим о женщинах. — Митя приобнял Камелию. — Да брось ты эти тряпки, давай лучше выпьем.

— Отстань, сколько уже можно.  

— А что о них говорить — видишь, и так все ясно. 

Режиссер впал в уныние. Это была не его пьеса. Здесь главным был Председатель, так что режиссировать происходящее не было никакого желания. Все с нетерпением ждали развязки.

— Друзья мои, а что вы можете нового сказать об Аделаиде?

Аделаида тут же подмигнула Режиссеру, но это для него не представляло никакой опасности. Она не была актрисой.

Возникла продолжительная пауза. Говорить об Аделаиде никто из мужчин не рискнул. Да и сама она, выстрелив этим вопросом в пространство, уже отложила оружие и атаковала зеркало, вертясь перед ним на стульчике для фортепиано. Парикмахер вертелся вокруг нее, периодически меняя направление и без того, казалось, послушного локона, то отправляя его за ухо, то возвращая на прежнее место.    — Дорогая Аделаида, прическа должна открывать ваш внутренний мир, состояние, настроение.

— Простите, а о каком состоянии идет речь? 

— О душевном, разумеется.

— Послушайте, Парикмахер, — отозвалась Камелия, — имея дело с волосами, не обязательно думать о голове и ее содержимом. Волосы — это все же что-то отдельное.

— Именно, — поддержала ее Нюся, — высокая прическа не всегда говорит о  высоком. Она может скрывать на корнях вшей, например, или дюжину мелких дурных мыслишек.

— Фу! Вши! — Аделаида попыталась скривить свои пухлые губы восьмеркой, но не смогла, просто задвигала ими, как пойманная рыба. 

— Ну какие вши в наше чистое время…

Любопытно, что ее подписи под готовящимся документом не требовалось, ей не звонили, ее не приглашали, но она пришла.

                

Нюся, Карина и Камелия были главными женщинами клуба. Они не расставались с ним и его обитателями уже долгие годы. 

Камелия не всегда понимала, зачем ей этот клуб, как и не до конца понимала, зачем ей эта жизнь. А если из жизни уходить не нужно, то зачем уходить из клуба.

Вот и сегодня. Когда ей позвонили, она также не понимала, зачем их всех так срочно собрали вместе. Но нутром чуяла — будут кормить. И пришла. И не ошиблась. Для чего же еще подобные клубы существуют?
 

Нюся, наоборот, вопреки своему отцветающему возрасту, смотрела на мир оптимистично и радостно. Как-то на вопрос Камелии «Для чего жить?» она ответила: «Если не знаешь для чего жить, живи для людей, которые не знают, для чего жить». 

Вот и сейчас она перемещалась из комнаты в комнату, перенося за собой, как цветок, давно распустившуюся, но еще не увядшую фразу:

— Друзья мои, боже мой, как я рада вас видеть.

Далее текст менялся в зависимости от обстоятельств. В данный момент он звучал так:

— Мы вместе вот уже тридцать лет. Наше правление не переизбиралось, не каралось и, что особенно радует, — в нем никому не умиралось. Такая стабильность, по-моему, нигде в окружающем мире больше не зарегистрирована. Она та самая, о которой мечтают многие искусственные формирования, но достигают ее, как оргазма, не все.

— Нюся, вам здесь не постель. Здесь поле деятельности, — остановил ее Юда. — Стоматолог, пощупайте ей пульс. Надеюсь, вы не разучились делать это? 

— Что, пульс? Да, да… Она теплая. Она непривычно теплая.

 

ЧАСТЬ 4


У ЖЕНЩИН — ВСЕ СЕРДЦЕ, ДАЖЕ ГОЛОВА (Жан Поль Рихтер)

 

О том, как члены клуба Нюся, Камелия и Карина превращались в женщин и обратно в членов клуба.    

    

Как вы уже поняли, постоянных женщин в клубе было три плюс Аделаида.

Из них первой была отличающаяся неимоверным постоянством Карина — секретарь клуба. Она работала здесь уже около тридцати лет.

 

КАРИНА

 

Карина попала в клуб случайно. Тогда ей только исполнилось тридцать. Прошел ровно год, как она потеряла мужа. Муж ее был шахтером. А в шахтерских семьях такое периодически случается. Муж, сын, отец, брат...

Замуж она вышла рано, как в этих случаях говорят, выскочила… Так и проскакала, как девчонка, целых десять счастливых лет, не потеряв любви и не растратив сердца. Познакомились они с Борькой, когда Каринка училась в техникуме на отделении «финансы и кредит». Второе слово этого весомого словосочетания ей было знакомо не понаслышке еще со школы. Тогда мать ее приобрела в кредит холодильник «Донбасс», за три года до этого — телевизор «Электрон», а незадолго до «Электрона», чтоб удерживать теплоту души своей, — зимнее пальто с песцовым воротником, которое предполагалось носить еще несколько лет, прежде чем передать его по наследству Карине. У Карины пальто было поскромнее — из дешевого драпа, без пояса и воротника. Кредит для него вовсе не требовался. Слово «финансы» в свой лексикон Карина ввела совсем недавно, так что в сознании его еще не зафиксировала, лишь обозначила осторожно, как далекую жирную точку, к которой нужно было двигаться по касательной.

А Борька ее был красавцем — высоким, крепким, с густой черной шевелюрой, в общем, тем мужчиной, встретиться с которым глазами, чтоб выжечь из них искру интереса, мечтали многие девчонки.

Он был старше Карины на целых шесть лет. Тогда ей казалось, что это много. Работал на одной престижной шахте и к ее техникуму никакого отношения не имел. Просто встретил друга, а тот потащил его за собой на вечер встречи выпускников. Туда волею судьбы была отправлена и Карина. Их романтическая встреча в курилке под лестницей решила все.

— Привет!

— Привет!

— Что куришь?

— «Родопи».

Это была любовь с первого взгляда и до гроба, в прямом смысле этого слова. Свадьбу сыграли через месяц. Каринку нельзя было узнать. Девочка из бедной семьи, которая годами прикрывала колени одной и той же юбкой,  которой едва хватало денег на завтраки, превратилась в принцессу. Ну и что, что принц был без коня? Зато дал прикурить… и не только ей, а и всем крутившимся вокруг нее поклонникам.

Шахта, где работал Борька, была особенной, доходной — платили там раза в три больше, чем на других. Можно было баловать свою кроху, сколько угодно, одевать ее, как самую дорогую «Барби». Тогда, правда, таких кукол дети нашего города и не видывали. 

Но у Каринки был врожденный художественный вкус, доставшийся ей от неизвестного предка, и быть просто куклой она себе не позволяла. Свои густые волнистые волосы, наоборот, все время пыталась распрямить, тушью не пользовалась. Хлопать неестественно огромными кукольными ресницами считала стыдным. Яркой помады в ее косметичке замечено не было.
Но частые поездки в Москву за шмотками и заграничные экскурсионные туры себе все-таки позволяла, и уже скоро прослыла первой модницей в районе.

— Настоящие? Не подделка? — подружки раскручивали Каринку, как юлу, рассматривая привезенные из-за бугра джинсовые сокровища.

— Ты на лейбл посмотри. Видишь?

— Дай примерить. 

— Ну и везет же тебе, Каринка.

Джинсы «Левис», а затем и «Монтана», сначала все видели  на ней, и лишь потом они появлялись у других студентов. Но она не была гордячкой, не была жадиной, и двум своим близким подругам Рите и Рае любила делать дорогие подарки — модные батнички, пояса, бижутерию. Эти подарки были от легкого сердца, потому и не смогли перевесить предательства, от которого трудно бывает уберечься, имея помимо бесспорных достоинств души один маленький недостаток, доставшийся ей в наследство от матери: Карина была наивна.

Она даже не заметила, что Рита однажды положила тяжелый взгляд своих желто-зеленых глаз на Борьку. Как только ей выпадала хоть малейшая возможность остаться с ним наедине, она метала в него, как ядра, мощные сигналы своей готовности заместить Карину. У другого бы задрожали колени и подкосились ноги. Но Борька был силен. Он мог не только отбивать мячи, но и жонглировать гирями, причем весом поболее, чем этот накручивающийся сам на себя клубок чуждой ему энергии — полу-любви, полу-ненависти. В общем, все пять ее попыток оказались безуспешными.

Последняя была самой примитивной. Она решила навестить Борьку в тот самый момент, когда Карина уехала к матери и заночевала там.   

— Ой, а Каринки нет? Я, кажется, перепутала числа. Я думала, что она завтра уедет. Похоже, у меня что-то с головой.

Правдивой в этом ее сумбуре была только последняя фраза.  

А Борька был джентльменом. Он пригласил ее войти и предложил чаю. 

Подождав, пока чай немного остынет, неестественно взмахнув руками, как напуганная птица, она опрокинула на себя «неиспитую чашу» и с причитаниями: «Боже, это мое любимое платье. Что же теперь будет?» — бросилась в ванную. А что будет?.. Это придуманное ею ближайшее будущее она представляла себе так: вот она выходит из ванной в нижнем белье, Борька бросается осматривать ее розовые чайные коленки. Естественная реакция — жалость — заставит его прикоснуться, далее касание переходит в поглаживание, а потом уже дело техники, в действенности которой она не сомневалась, применяя ее с другими мужчинами. Но Борька был не из тех, других, у которых притуплено обоняние и которые слышат только одну ноту выделяемого полового секрета, животный мускус, характерный для мифологической Лилит, без оттенков, раскрывающихся постепенно, в первые минуты испарения, когда решается все. От нее он слышал легкий аромат знакомого ему чая, который перекрывала амбра неотчетливых агрессивных оттенков и  резкий тяжелый запах ее духов. Скажем так, она не благоухала. Запах был чужим.       

Поэтому, вероятно, Борька и отреагировал не по-мужски. Никакой жалости, никаких поглаживаний. Открыл шкаф и абсолютно спокойно произнес:

 — А в чем, собственно, проблема? Вот, выбирай. Бери любое Каринкино платье. Сама знаешь, она не будет против.

Каринка действительно не пожалела бы платья для лучшей подруги, но муж — это не платье, чтоб примеривать его без учета тонкости  душевной материи. А если сказать проще: «Во что ты пытаешься влезть, дура, неужели не видишь, что не твой это фасон, не пойдет он тебе».                

И правда, муж всегда был поглощен своей любимой женой и не совсем любимой работой, а подружек жены воспринимал как сестер — в другом качестве он их даже не рассматривал.

Когда Карина родила сына, их семейное счастье сразу утроилось. В честь новорожденного Борька купил жене золотой перстень и сережки, блеск которых так поразил Риту, что у нее резко упало зрение, даже пришлось заказывать очки.
— Ритка, срочно прочти «Сто лет одиночества» Маркеса.
— Он там что, обо мне пишет?
— И о тебе тоже. Да, и предупреди Раю — завтра мы идем в театр.   

Каринка любила театр, музыку, стихи и романы, стараясь быть в центре культурной жизни города. В то время это было модно не только в интеллигентских кругах. Не пропускала она и спектакли гастролеров. Как-то ей принесли билеты на спектакль московского театра Советской Армии.

— Девчонки, идем смотреть на самого Зельдина в роли Альдемаро в «Учителе танцев».

Концерты, встречи с писателями и артистами всегда восхищали ее — один раз даже вдохновили и саму поучаствовать в конкурсе молодых поэтов на лучшее стихотворение о родном городе, где ей досталось почетное третье место. Муж не сопровождал ее, но никогда и не запрещал этих походов. Он знал, что Карина бросила работу ради него и сына, и был благодарен ей за это. Но работа души — совсем другое. Отстранить от работы родную ему душу, лишить ее воздуха, нет, на такое он не был способен. Он понимал. А такое встречается не часто. Но и за понимание и за тихое семейное счастье, которое, казалось, должно длиться вечно, Карине пришлось заплатить.

Эта страшная авария, этот газ метан, резко ударивший в голову и перекрывший дыхание, отравивший будущее и уничтоживший все ее надежды. Она была контужена страшной новостью. Любимого больше нет. Как такое возможно? Несколько дней она слышала внутри себя какой-то монотонный звук, но разбить его на слоги и собрать из них знакомые слова у нее никак не получалось. — У-у-а-му-и-ма — слоги склеивались и  вытягивались в одну линию. Звук не исчезал даже ночью. Потом внезапно пропал, но ненадолго. Периодически возвращался, напоминая об оглушившем ее одиночестве. Речь вскоре вернулась, но еще год она ходила, как сомнамбула, выпавшая из всего мирского. Рая утешала и помогала, как могла. Борькины друзья забрасывали сына подарками, да и вообще откликались на любой зов. А деньги, которые они вместе откладывали на сберкнижку, долгое время позволяли им с сыном жить спокойно. Ко всему, она получала еще небольшое пособие как вдова, утратившая кормильца.

Но разве это могло заменить счастье? Душа, которая долгие годы была легкой и упругой, как шар, в одно мгновение сдулась и никак не хотела вновь наполняться жизнью. Ничто не питало ее, не расширяло и не поднимало над трагедией. Пустота так и звенела в ушах одной нотой.

 

И вот однажды в парке, когда они возвращались вместе с сыном из школы, она встретила Роберта. С этой минуты в ее жизнь вернулась музыка. К одной ноте вдруг прибавилось еще две, и благозвучный аккорд успокоил возвращением в мир гармонии.

Что удивительно, Роберт сам окликнул ее. Они, оказалось, были знакомы, но Карина не могла даже предположить, что известный в городе журналист тогда, на встрече с писателями города, заметил и запомнил ее. Она задавала, как ей казалось, глупые вопросы, а он внимательно и подробно отвечал на них. А теперь он так скоро назначил ей свидание, сообщив, что в тот день ей за лучшие вопросы полагался приз — его книга с автографом.

— А я искал вас. Вы так внезапно исчезли. Знаете, я готов восполнить тот давний пробел. Жаль, книги с собой у меня нет. Но мы можем встретиться завтра или в любой другой день, и я с удовольствием сделаю это.

И Карина согласилась. А через месяц он пригласил ее на презентацию своей новой книги. И она совсем растаяла. Тогда она еще не знала, что Роберт был женат, да и спрашивать о таком ей просто не приходило в голову. Что поделаешь, наследственность… она рано или поздно проявится, как ты от нее не скрывайся. Ее наивная маменька родила свою дочь от женатого мужчины, узнав о том, что у него есть два сына, только на шестом месяце беременности. Теперь представляете, как она радовалась, когда Каринка вышла за Борьку и родила ей внука в браке. Но судьба ловит всех своих рыбок, только каждую в свое время.

Когда Роберт узнал о трагедии, которая случилась с мужем Карины, он тут же предложил ей работу. Как раз уходила на пенсию и уезжала в Россию к дочери секретарша клуба. Все сложилось.

С тех пор прошло тридцать лет.                         

 

КАМЕЛИЯ

 

Вторая — Камелия — писательница, добившаяся небольших, но значительных успехов. У нее вышло две поэтических книжки. И не потому, что она была бесталанна, а потому что не понимала интриг и не признавала мужчин. Как подружек, как братьев, как домашних животных, она их не отвергала, но чтоб кто-то из них мог безосновательно вторгаться в ее женские глубины… Такое, извините, нет. Разве что по большой любви. А она все не приходила и не приходила. Ей даже, в конце концов, пришлось перейти на прозу. Какая, скажите, поэзия без любви? А в советское время не признавать мужчин было не то что глупо — было недальновидно. Они, за редким исключением, были агрессивны, чрезвычайно мстительны и имели долгую память. Так что Камелии приходилось выстаивать длинные честные очереди в издательствах, но не изменять своей сущности, своим правилам и принципам, что было практически одно и то же.

Хрупкая, небольшого роста, с завязанными в хвост волосами, негромким голосом, она казалась слабой, не представляющей ни для кого опасности. Хотя слабой она, конечно, не была — внутренне. Но человек разглядывается  чаще всего поверхностно — анфас, в профиль. Сердца ее никто не видел и не слышал. Стучало оно само по себе. Иногда давало сбои — незначительная аритмия. Но кому была интересна эта азбука Морзе? Для интриг она не  годилась, потому в них и не приглашалась. 

Часто страдала меланхолией:

— С чего ты решила, что я скучаю? — говорила она Нюсе. — Я пребываю в своем внутреннем мире. А внутри меня все спокойно. Там нет войн, смерти, там вирус любви не опасен для жизни.
 

Отец Камелии был родом из Нижегородской области, мать местная,  работала в одной химической лаборатории, умерла от тяжелой формы пневмонии, когда Камелии было всего восемь. Отец был биолог, отсюда и цветочное имя дочери. И потом, он всегда знал, что она рождена не простой девочкой, что она обязательно будет или певицей, или поэтессой. И что звучать ее имя будет чудесно, и не нужно будет брать никакого псевдонима, — Камелия Вильская.

И в этом он оказался прав.

 

Он был хорошим отцом. Никогда не позволял себе приводить в дом никаких женщин — боялся напугать этим Камелию и случайно лишить ее творческих способностей. Они начали проявляться уже через несколько месяцев после смерти матери. Он делал все, чтоб смягчить ее детское горе.

Чтоб его девочка не столь трагично ощущала потерю, он копировал все действия ее матери — манеру ходить, пить чай из блюдца. Даже книжки читал с ее интонациями. И длилось это довольно долго, что стало пугать уже и его самого, особенно когда искусство представления стало плавно перетекать в искусство переживания до полного перевоплощения в образ. Камелия почувствовала эту грань как-то утром. Споткнувшись об нее, она решила не рисковать больше ни своей, ни папиной жизнью и дать понять, что с головой у нее все в порядке. Его нелепое переодевание в одно из маминых платьев поставило, наконец, точку в этой многосерийной пьесе.   

— Мама, — обратилась она к нему, — а где папа? Он что, бросил нас? — Камелия постаралась произнести эти фразы наигранно, неестественно воздев руки к потолку и закатив глаза.

Это подействовало. «Девочка моя, кажется, повзрослела», — подумал папа.

Занавес опустился. Семейный театр был закрыт…
 

Несмотря на то, что мамы не стало, их в семье все равно оставалось трое. Любимый мамин кот Мурчик трансформировал колебания всех видов энергии, превращая их в любовь, которая, казалось, никогда не сможет покинуть этот дом. Но ничто не вечно под Луной, знаете ли. Прошло девять лет. Камелия поступила в университет, а папа скоропостижно женился и уехал далеко на Север. Именно там жили  родители его новой супруги. Это была трагедия. Духовная пуповина, которая соединяла ее с отцом, была не просто обрезана, а жестко оборвана. Лучше, наверное, если бы он сделал это раньше, лет на десять. Пусть бы была мачеха. А вдруг бы повезло, и она стала бы ей хорошей матерью. Но нет, в те годы он ужасно боялся, что дочь будет рассматривать такой шаг как предательство. Но что, собственно, изменилось по прошествии этих десяти лет? Повзрослевшая дочь все равно считала его предателем, и потрясение ее достигло небывалых размеров. Оно было недетским. И взращивала она его соответственно —  пустила глубоко в душу, удобряла слезами, прятала ото всех, не давая ему выхода. И обличье у этого потрясения было мужское, хотя и не совсем папино.

— Нет, ты не мой отец. Ты чужой. Ты даже улыбаться разучился у меня в голове.

Душа мучительно составляла фоторобот из имеющихся в житейском арсенале средств. Как в калейдоскопе, перед ней мелькали множественные варианты губ, бровей, глаз. Но не было среди них тех самых единственных — любимых

Любовь была разорвана, как подаренное отцом платье, которое сделалось тряпкой и лежало у порога, при высыхании напоминая о том, как из этого дома испаряется счастье. Все цветы в доме завяли — это были его цветы. Они хотели жить, но она не дала им такой возможности. Она бросала на них  испепеляющие взгляды, и они виновато склонили головки, умоляя о прощении. Не простила. Они еще долгое время надеялись, издавая призывные потрескивающие звуки, пока невидимая гильотина не отсекла им головы окончательно.  

Конечно, отец не бросил ее на произвол судьбы, деньги присылал регулярно, часто писал, сообщил и о том, что в далеком северном краю у нее появился братик. Правда, после этого сообщения ее одиночество мгновенно возросло, как ВВП в развивающейся стране. Она опять замкнулась, но, к счастью, замкнутость эта не переросла в болезнь, а превратилась в новый вид энергии. Ее одиночество легко и свободно разместилось на белых листах бумаги, где чувствовало себя вполне комфортно. Она улыбнулась ему. Это были стихи, первая радость свету после долгого затмения. Возможно, ее глубокая тоска и недоверие к мужчинам в скором времени растворились бы, как сахар, которым она подслащивала свое разочарование, добавляя его в чай по три полных ложки с горкой, но не тут-то было.
 

Прошел год. Закон парных случаев помните? Она влюбилась. Это было так неожиданно. Влюбиться на лекции в студента, который просто попросил переписать конспект, а потом забыл вернуть, а потом позвал к себе, чтоб отдать. Но отдавать пришлось не ему, и не конспект, а ей — причем всю себя без остатка. Она даже не смогла сообразить, что, собственно, произошло. Сообразила только через два месяца, когда поняла, что беременна. Поделиться своими новыми ощущениями было не с кем. С однокурсницами отношения были дружескими, но не близкими.

И она пошла к нему. Вот тут-то этот нигде не пропечатанный закон и сработал.

— А что ты хочешь от меня?

Вопрос подействовал на Камелию, как анестезия, — у нее сразу онемел язык, и шевелить им стало неимоверно трудно:

— Ничего.

Это было единственное слово, которое она смогла сразу произнести и которое, как ей казалось, вытекало из логики заданного вопроса. Она и вправду не знала, чего хотеть. И что делать дальше — тоже не знала. Ночью не спала — плакала, днем не ела, на занятия не ходила. И так несколько дней. Это было оно, предательство. Подобные чувства она испытывала после отъезда отца. Отчаяние. Вспомним формулу превращения массы в энергию e = mc2. Так вот, ее энергия отчаяния (e) была равна массе беды (m), помноженной на скорость тяжелой мысли (c) в квадрате. Такая энергия может разорвать тебя изнутри, как яйцо в микроволновке.

Своим горем ей пришлось-таки поделиться с одной из однокурсниц. Она слышала, что ее мать работала в больнице. Избавляться от ребенка Камелия не хотела, но индекс сопротивления, отягощенный плохим самочувствием, депрессией и предстоящими экзаменами, был чрезвычайно низким. И она согласилась. 

С тех пор ее отношение к мужчинам переменилось. Она признавала их вынужденное соседство, но отвергала их притязания на ее любовь.

Позже эти переживания отразились в первом цикле ее стихов «Гора по имени Предательство».
 

Как-то в филармонии она познакомилась с Нюсей, которая тогда училась в консерватории. Это знакомство произвело на нее такое сильное впечатление, будто ее пересадили в другую почву и вынесли на свет, где увядшая Камелия расцвела. Нюся звуками своей неимоверно многообразной жизни внесла в существование Камелии столько энергии, что та вихрем подхватила ее и понесла по миру, но ее отношение к мужчинам Нюсе, несмотря на все ее старания, так и не удалось изменить.

Дом свой Камелия, хоть и любила, немножко запустила после отъезда отца, но с приходом в ее жизнь Нюси в нем началось возрождение. На подоконниках, на балконе вновь появились цветы, а это означало, что отца своего она все-таки простила, как и возлюбленного, хоть и не говорила об этом…

 

После университета Камелия, долго не думая, пошла в школу — учить детей языку, литературе и жизни. А через несколько лет амфора ее души, переполнившись увиденным и прочитанным, выплеснула это все вовне, в написанное. Душа, обильно смоченная слюной и слезами — живым биоматериалом, где выделенная ДНК свидетельствовала  об авторском праве гораздо надежнее, чем ВААП, просилась наружу. Наконец, почувствовав себя достойной, Камелия рискнула показать свои творения в литобъединении при клубе любителей искусства.

Там к ней поначалу отнеслись не очень приветливо. Ей говорили, что она пишет так же плохо, как поздняя Цветаева и поздний Вознесенский, но это ее нисколько не расстраивало и не удивляло. Она только улыбалась смиренно. Ее приняли. И взяли шефство.

— Пишешь ты, дорогая, неправильно. Неровно как-то.

— А как правильно?

— Пойми, все эти выкрутасы… Зачем? Ни одно издательство такого не примет. Ладно, дадим тебе телефончик одного редактора. Будешь слушаться — поможет.    

Но слушаться Камелия не стала. Редактор, прочитав всего одно стихотворение, сразу стал проситься под юбку. Камелия умоляла прочесть хотя бы еще один стих, но он, похоже, плохо слышал. К тому же глаза его помутнели — он уже и текста не различал, только шептал с придыханием: «Потом, дорогая, потом…» Подвергать себя подобной редактуре Камелия не собиралась, а потому резко оборвала его, залепив пощечину.
Слепой прозрел, немой заговорил:

— Запомни, никто и никогда тебя больше не напечатает.

Она запомнила. И правда, несколько лет вход в это издательство для нее был закрыт. Но потом редактор случайно умер, а у Камелии приняли в производство два ее поэтических сборника.  

Через время стихи писать она перестала, но в искусстве по-прежнему оставалось большое разнообразие не освоенных ею жанров. И она начала сразу с крупного. Решила написать роман.

Быстренько набросала сюжет:

«Отчаявшаяся женщина однажды попала под влияние «Великого Белого Братства». Ее вдохновили речи Марии Дэви Христос, да так, что она глубоко прониклась ее мыслью, что «Бог — Есть Мать. А Женщина — Священница и, одновременно, — Возлюбленная Супруга, Сестра, и Космическая Союзница своего мужа». «Боже мой, как все это возвышает женщину, — подумала она и срочно вышла замуж за одного из сектантов. Муж сразу же показал ей место, где должна находиться его Космическая Союзница. Оно мало чем отличалось от тех мест, на которые указывали своим женам и обычные непросветленные мужья. И неизвестно, чем бы все это закончилось, если б вовремя не вмешался друг ее сестры: «Какая Христос? Это ж Маринка Мамонова. Мой сосед с ней в одном классе учился». И просветил, как смог, без благоговения и патетики. Развод длился несколько лет…»
 

Ну и, как говорится, на описание перипетий с включением всех прелестей судебных разборок Камелия собиралась потратить ровно столько же времени.

Форму своего повествования она представила в виде большого трехэтажного дома с огромным количеством комнат, где волей воображения она собиралась расселить всех своих героев. Выбора у них не было.

Лучшие в их собственном представлении люди оказались, безусловно, на самом верху, то есть на чердаке.

На чердак хотят все. Там неуютно, нечисто и некомфортно, но там прячется тайна, как маленькая музыкальная шкатулочка, найдя которую и нажав заветную кнопку, можно целых две минуты слушать легкую музыку в кукольном исполнении. Почему эта неживая музыка так влечет? Почему все карабкаются вверх, к хламу, не к Храму, чтоб зарыть в нем свою душу?

Нижние обитатели на чердаке не бывали никогда, но имели там влиятельные  знакомства, которыми, правда, вряд ли когда могли воспользоваться.

Чердак, этот волшебный чердак — вершина ограниченного Богом мироздания. Дальше идти некуда, дальше крыша, а еще дальше — небо. С чердака можно только упасть — вверх или вниз. Выбор за героем или за автором. Но автор не хочет крайностей. Автор начинает с этого волшебного чердака осторожненько, чтоб не поломать ноги ни себе, ни своим героям, спускать их вниз.
Оговоримся сразу: низ и верх в глазах у Бога иные, нежели у человека. Глаза, видать, иной оптикой снабжены.

 

Дописать роман Камелии долго не удавалось. Никак не получалось найти общий язык с героями. Они так устали, что уже не хотели ни жить, ни любить, ни умирать.    

И она, как кукушка, решила отказаться от них, приступив к написанию заказного сценария к сериалу о психбольнице. Конечно, Кеном Кизи она себя не считала, но свить себе гнездо в этом жанре все же попыталась.

На ее письменном столе можно было увидеть разбросанные листки бумаги с карандашными набросками, которые еще не были занесены в компьютер. Там можно было прочесть следующее:
   

На приеме у психиатра:

Пациент. Есть ли место у Христа за пазухой?

Доктор. Это вам не ячейку в банке открыть. Для вас пока нет.

Пациент. Неужели все занято?

Доктор. Ну почему же? Избранные тоже уходят. Бог снимает рубашку, выворачивает ее и полощет во Вселенной. Свято место пусто не бывает. Главное — успеть.

 

У Камелии нигде — ни в душе, ни в доме тоже не было пустых мест. Все, что с ней происходило, имело вес, место и назначение, складываясь в судьбу последовательно и аккуратно, как белье в большом платяном шкафу.       

После того как умер ее кот Мурчик, а это случилось сразу после отъезда отца, животных в доме несколько лет не было. Потом они появились даже в избытке. Ее ученики, почувствовав любовь учительницы ко всякой живности, буквально забрасывали ее живыми подарками. Так у нее в квартире появились попугаи, рыбки, а через некоторое время и коты, которые, скажем, не всегда уживались со своими соседями, особенно когда ими оказывались мужчины.
 

Мужчины с Камелией не жили — они у нее квартировали. (Своеобразная  компенсация энергии ин для взаимодействия с противоположной стихией.) Это был ее неосознанный выбор. Потенциальные квартиранты, как комары, кружили вокруг ее теплого тела. Каким-то непонятным чутьем обнаруживая ее, они пристраивались уверенно, будто заранее знали, что махать руками, отгоняя их, она не будет.

По течению ее жизни можно было даже рассматривать причинно-следственные связи.

Пошла как-то сдавать бутылки, а вернулась домой без бутылок, без денег, но не одна. Как выстрел в спину из пистолета с глушителем — тихий голос:

— Слышь, мам, забери меня домой, плохо мне.

Обернулась. Не старый, лежит, подняться не может, а голову неплохо так держит и глазами мир прощупывает, как младенец. «Что делать?» — сама себе вопрос задает. — «Что — что? — отвечает. — На ноги ставить надо, опору человеку дать. Может, и обнаружит мир его, потерявшегося».  

Привела, отмыла, накормила, комнату выделила, ключи от квартиры дала.

Нюся была в ужасе, но понимала, что ее ужас в Камелию не проникнет, будет отскакивать, как пуля от бронированной двери.
Нюся так и рассказывала впоследствии: «Странно, он за целый месяц, сколько жил у нее, ничего из квартиры не вынес…» 

Он был тихим и пушистым, как большой кот, особого ухода не требовал, не мешал, не гадил где попадя.

Это может показаться странным, но у него была хорошая, как сейчас говорят, энергетика. Ее мощность была даже сильнее, чем у котов. И главное, Муза признавала его. Она как никогда была щедра в его присутствии. Входя в дом, как обычно, ночью, сначала она склонялась над его постелью, поправляла сползшее на пол одеяло и лишь потом приближалась к Камелии, даря ей вдохновение особо насыщенное и возвышенное.

Как долго продлилась бы их совместная жизнь — неизвестно, если бы у молодого алкоголика не объявилась жена, которая, выйдя из месячного запоя, внезапно обнаружила пропажу. А добрые старушки подсказали, где проживает теперь ее пропащий супруг. Та думала недолго. Днем, когда никого в доме не было, просто взяла и подожгла ненавистную ей квартиру с двух сторон — сначала у дверей, потом забросила горящий факел на балкон, где у Камелии валялись доски и стояли картонные ящики. Соседи вызвали Камелию и пожарных.

Пожарник оказался очень внимательным, неженатым, правда, горячим.

Он поселился у Камелии через несколько дней после пожара. Он не пил, это был плюс, но всегда кричал. Кричал громко и на всех, включая Камелию и котов. Коты оккупировали поддиванное пространство. Единственной, на кого он не мог накричать, была Муза, ее он просто не видел, хотя она невольно касалась его своими воздушными пальцами. Пожарник помог Камелии выписать кульминацию одного из ее рассказов, которая  была очень острой, хотя и затяжной, что несколько непрофессионально для писателя. Нельзя держать читателя на острие, но и поджаривать его, как шашлык, на медленном огне, тоже не совсем правильно. В общем, пожарник у Камелии подзадержался. Вскоре ему с ней стало скучно, и он стал водить в дом друзей, которые сначала приходили сами, потом стали приходить с вещами и претендовать на территорию. Особей мужского пола в доме стало трое. А кульминацию Камелия уже выписала, пожар был потушен. Что делает в доме пожарник? Вот в чем вопрос. И тут естественно появилась Нюся. Она забила тревогу. Сначала она повела себя громко, взяв такие высокие ноты, каких не брала никогда ни на одной из репетиций. Не помогло. Тогда она тихо забросила крючки в омут ее заблуждений, пытаясь зацепить, вытащить наружу и показать ей все коряги и водоросли, препятствующие чистому течению жизни. Не подействовало.

Тогда она решила вопрос кардинально. Просто выставила пожарника вместе с огнетушителем, сбросив вдогонку с балкона сушившиеся на веревке трусы.
  

Нюся не первый раз помогала Камелии выгонять зажившихся квартирантов. После каждого она обязательно переставляла мебель.

Чужие трагедии и мебель она переносила очень мужественно. Но когда увидела, что мебель стала в той самой конфигурации, в которой оставил ее отец Камелии, поняла, что варианты уже исчерпались.               

 

НЮСЯ

 

Нюсе недавно исполнилось пятьдесят семь. Она была полной противоположностью Камелии. Совпадали они разве что в одном — обе были не замужем. Нюся была пианисткой. Жила одна, но мужчин  у нее было столько, что Камелия отказалась бы считать. Нюся всегда была весела, болтлива, порой ее невозможно было остановить. Она рассыпала вокруг себя пословицы, поговорки, цитаты. Скорее всего, это и было основной причиной того, что ни один из ее любовников ни разу не стал ее мужем, кроме самого первого, который женился по неосторожности. Ну кто, скажите, хотел быть зацитированным до смерти, замурованным и зашпатлеванным в одной из стен ее интеллектуального мира? Находиться с ней долгое время на одной территории мог бы разве что немой или члены нашего клуба. Им это было по силам. Нюся готова была охватить собой весь мир. Камелия, наоборот, спрятаться от него. И тем не менее они были похожи. Они были две противоположности, плюс и минус, и потому гармонично смотрелись рядом. Камелия терпеть не могла алкоголиков, а они липли к ней, как мухи. Она не могла себе позволить ругнуться матом, даже когда очень этого хотела, — вместо нее это делала Нюся, легко и без сожаления, чем поддерживала в ней дух принадлежности к сообществу. 

Нюся всегда звучала, даже когда не прикасалась к клавишам. Ее речь можно было облекать в партитуру и получать этюд, ноктюрн, кантату, в зависимости от окружения и обстоятельств. Удивительно, но она умела слушать не только себя. Обожала классику и джаз, к року относилась спокойно — рока в ее судьбе и так было предостаточно. 

Что интересно, в судьбах многих известных музыкантов родители играли роль церберов, не дававших возможности выйти из дому, пока не будут выучены гаммы, не повторено старое и не разобрано новое. Их наказывали, даже били. И за все это многозвучное буйное детство они, став известными, а некоторые и богатыми, были несказанно благодарны своим ясновидящим предкам. Не всем, правда, везло. Некоторые, несмотря на свой талант, умудрялись умирать в нищете. Нюся часто цитировала стихотворение своей любимой поэтессы Натальи Хаткиной:

 

Когда я слышу гаммы за стеной,

я мучусь неизжитою виной.

Мне мама в детстве говорила с чувством:

коль я не овладею сим искусством,

то стану бедной, старой и больной.

 

И это все произошло со мной.

 

Нюся овладела сим искусством, но богатой не стала. Недавно она вернулась из гастрольной поездки в Италию. А что, скажите, оставалось делать? От единственного и неповторимого мужа у Нюси был сын. Он быстро вырос и начал, не переставая, жениться. В отличие от своей матери, он не признавал отношений вне брака. Он их просто не понимал. Нюся лелеяла надежду, что вот-вот, ну годок-другой, и сынок все поймет и сможет остановиться, но надежда эта была им глубоко и надежно захоронена. От четвертой жены у сыночка месяц назад родилась девочка — Софийка, четвертая Нюсина внучка. И всех их нужно было одевать и кормить. Нюся везде успевала. Она преподавала в консерватории, давала частные уроки, играла в ресторане. Да, да. Может быть, вы думаете, что нельзя нести в жующие массы классику? Очень даже можно, если у тебя есть талант. Она создала трио — флейта, скрипка и фортепиано. И это трио давало такого жару, что у публики повышались одновременно аппетит с интеллектом. Прекрасное, как известно, возбуждает. Отдельные посетители вообще разучились есть без музыкального сопровождения, даже дома. Мужчины давили на своих жен, требуя изысканной приправы к домашним блюдам. Они так прямо и заявляли: без Шопена и Моцарта я это есть не буду. От Гершвина и Пьяццоллы, кстати, тоже не отказывались. Ресторан получил новый виток популярности. Клиенты надевали бабочки и шли в ресторан, как в филармонию. 
 

Когда-то в детстве, когда ей было десять, она убежала из дому. Это был обыкновенный протест, вызов родителям, если хотите. На заявление о том, что она не пойдет ни в какую музыкальную школу, мать отреагировала спокойно — просто отшлепала и закрыла в комнате. Нюся долго стучала в дверь — руками, затем ногами — никто на нее не обращал внимания. 

«Ах, так? — подумала она. — Вы еще пожалеете об этом».

А жили они всего-то на втором этаже, а окна никто и не думал закрывать, а железная лесенка, по которой можно было спуститься вниз, находилась справа, в одном шаге от Нюсиного окна. И какое решение могла она принять? Конечно, единственно верное: убегу, куда глаза глядят, и больше вы меня никогда не увидите. Такой вот романтизм. Никакого плана у нее не было. Все, что с ней происходило впоследствии, было обусловлено случайными, или скорее спонтанными действиями.

Как только она спустилась вниз, глаза ее увидели автобус под номером 28, которым она не раз ездила с мамой в гости к ее брату Саше — Нюсиному дяде. Лучшего нельзя было и ожидать. К сожалению, дяди дома не оказалось, но это нисколько не смутило беглянку. Она точно знала, где его можно будет отыскать. Дядя Саша был театрал, работал режиссером в районном Дворце культуры, руководил театром глухонемых. Это было совсем рядом, в двух кварталах от его дома. В его театре Нюся уже бывала, и ей там нравилось. Незаметно пробравшись в зал, она погрузилась в темноту задних рядов и затаилась. Репетиция была в разгаре. Ставилась «Женитьба» Гоголя.  Пьесы Нюся не знала, но то, что происходило на сцене, так захватило ее, что она чуть не запела от восторга. Это было как раз то, чего ей так не хватало в последнее время, —  тишина, волшебная пластичная и в то же время музыкальная тишина. В ее жизни было слишком много резких шумов и звуков, и это, пусть и короткое, отрешение от них было несомненным благом. Три часа прошли как один миг. Пока шло такое же тихое, как и спектакль, обсуждение, Нюся неожиданно заснула. Дядя, попрощавшись с актерами, уже направился к выходу, а Нюся так и осталась бы незамеченной, если бы не костюмерша. Она выходила последней и на лежащих на кресле костюмах увидела спящую Нюсю.  

Конечно, ее в тот же вечер вернули маме.

А наутро, проснувшись в хорошем настроении, она позавтракала, сложила ноты в папку, и весело напевая «Антошка, Антошка, пойдем копать картошку», как ни в чем не бывало, отправилась в музыкальную школу…  

 

Нюся много читала. Это вошло в привычку. Она была уже совсем взрослой, когда в руки ей попал Ницше. Удивить ее он, конечно, смог, но влюбить в себя, как некоторых из ее приятелей, — нет. Она находила много интересного в его высказываниях, но использовала в жизни всего пару цитат.

Когда кто-то из писателей просил ее оценить новый роман, она гордо произносила:       

«Из всего написанного я люблю только то, что кто-либо написал своею собственною кровью. Пиши кровью: и ты постигнешь, что кровь есть дух. Так говорил Заратустра».

Она часто пользовалась ею в клубе. Но писать кровью никто из ее одноклубников так и не вдохновился, кроме разве что Аделаиды, которая восприняла это как прямое руководство к действию. Сразу вспомнила, как когда-то в детстве она поклялась в вечной дружбе своей соседке по парте, скрепив их союз кровью.

Многие из ее одноклассников, разбившись на однополые пары, поступали так же: брали лезвие, делали надрез на коже руки несколько выше ладони, а потом всасывали выступившую кровь друга, свидетельствуя о своей преданности и вечном родстве.
После окончания школы с породнившейся одноклассницей она так ни разу и не увиделась. О совершенном таинстве напоминал иногда маленький белый шрам в виде тонкой линии размером в полтора сантиметра.

Но Нюся вернула ее кровеносную систему в возбужденное состояние. Кровь, что называется, взыграла. Аделаида решила побрататься не с какой-то там одноклассницей, а с великими, пусть опосредованно, не через разрез живой ткани, а через книги. У нее была неплохая библиотека, собранная еще родителями мужа. И Аделаида решила заказать одному знакомому графику экслибрис, где был бы вензель с ее инициалами, который она планировала окроплять драгоценной каплей своей живой крови. Что, собственно, и сделала, не откладывая. Благо дело это не представляло для нее никаких трудностей. Недавно у нее обнаружился диабет второго типа. Пришлось приобрести глюкометр.

Это превратилось в ритуал. Аделаида брала из шкафа книжку, клала ее рядом с глюкометром. После того как глюкометр втягивал каплю крови, на пальце еще оставался след, который она тут же прикладывала к экслибрису. По типу: здесь был Вася, или здесь наследила Аделаида. След иногда имел нечеткие очертания, напоминая жирное пятно —  немой упрек ее сытой жизни. Хотя так, возможно, его воспринимали только обедневшие слои населения, случайно прикоснувшиеся в клубе к забытой ею книге.    

 

Но больше, чем Заратустру, Нюся уважала Баха, Бетховена и Моцарта.

Когда кто-то безудержно восхищался талантом приглашенного пианиста, она говорила:

—  «В этом нет совершенно ничего удивительного. Нужно только стараться всегда вовремя ударять по нужной клавише, и тогда инструмент сам по себе играет». Так говорил Бах.

Когда после панихиды, скорбя по мастеру скрипичного искусства, ушедшего в мир таинственного покоя в возрасте девяносто трех лет, кто-то произносил: «Несчастный, ему бы жить да жить», — Нюся парировала:  

—  «Смерть — ключ, который отпирает дверь в наше истинное счастье». Так говорил Моцарт. 

 

В девяностые, да и в нулевые годы ей приходилось заниматься работой, которую немного позже стали называть менеджерской. Она организовывала концерты, встречи, лекции, привлекая к участию как профессионалов, так и любителей.

Запросы зрителей удивляли, поднимая выщипанные Нюсины брови до середины лба. Многие музыканты, как ни старались, так и не научились играть плохо. Происходил искусственный отбор. Одни могли приспособиться к чуждой среде обитания, другие не хотели играть по нотам, из которых нельзя было извлечь божественную музыку. 

Хоть сама Нюся была классной пианисткой, ее все чаще атаковали люди вроде и со слухом, но тугие на ухо. Они требовали от нее каких-то странных мероприятий, полного удовлетворения больной души за отдельную плату.  Нюся удовлетворяла. А как иначе? Ее внучки не только хотели есть, но и требовали гламурного к себе отношения.

Одно такое мероприятие стало триумфальным. По городу были развешаны афиши.

Дискуссия на тему «Нужен ли композитору слух» собрала полный зал. Во Дворце культуры вот уже несколько лет шел капитальный ремонт. В зале не было ни одного музыкального инструмента, отсутствовали кресла и нормальная акустика.

Открыть вечер было поручено камерному хору. Зрители, которые вынужденно стояли, восприняли свою участь как миссию и стали подпевать хору. Здесь все и началось. Звуки прыгали, как мячики,  и разлетались в разные стороны, собрать их в созвучие было невозможно. Хору мешал ор — фоновое соучастие публики. Попытки разъять шум и, поверив алгеброй гармонию, выделить из него что-либо еще, так и не увенчались успехом. Никто ничего не понимал.

Потом в один прекрасный момент все вдруг  почувствовали, как что-то сдвинулось — то ли в пространстве, то ли в головах, и закачалось, как лодка на волнах. И эта лодка накренилась… Вываливаться за борт никому не хотелось, так как за все было уплачено. Слава богу, длилось это раскачивание недолго, всего одну песню. Появились активисты, которые  согласились установить равновесие и вернуть публике привычное для нее состояние. В зал притащили гармошку, тем самым опрокинув все на свои места. Орущие стали в круг, и начались танцы. О хоре забыли. Откуда-то появилось шампанское. Все весело скакали и громко смеялись. Вино лилось рекой. Время замедлило ход. Частушки никак не кончались, гармошку невозможно было остановить.

Радость иссякла, ее место начала заполнять усталость. В одиночку справиться с гармонистом не представлялось возможным. Требовалась срочная смена жанра. Часть отяжелевших слушателей, сгруппировавшись, пошла «свиньей» на гармошку. Угловой врезался в меха, и послышался вздох облегчения. Гармошку порвали. Кто-то хрипло под Высоцкого прокричал: «Парус! Порвали парус, каюсь, каюсь, каюсь». Центр зала опустел, все разбрелись по углам. Гармонист в шоке еще некоторое время продолжал петь, потом вдруг куда-то исчез.

И сразу же в дело вступил шансон. Он нежно душил в своих объятиях и старых, и малых. Все тихо сползали на пол и плакали. Одна барышня потом клялась, что сквозь слезы видела, как висевшие на стенах портреты мужиков в париках подмигивали ей. Особенно тот, который Шопен, — она признала его. Видать, ему все понравилось, а то с чего бы он стал выныривать из прошлого да еще и подмигивать …

 

Несмотря на свою кричащую активность, Нюся была сентиментальна. Втайне от всех она посещала детские дома, даже когда бывала на гастролях. Дарила детям подарки, но больших денег у нее никогда не было, поэтому чаще всего она делилась с ними своим вдохновением — устраивала музыкальные посиделки. Играла классику: «Картинки с выставки» Мусоргского, фрагменты из сказочных прокофьевских балетов и с удовольствием, превратившись в девчонку, пела вместе со всеми песни Шаинского.

 

Что можно еще добавить?..

И Карина, и Камелия, и Нюся, да и все приходящие в клуб мужчины, как ни парадоксально, не могли друг без друга жить, возможно, даже любили друг друга. Но любовь эта была замешена на всеобщей любовной недостаточности, всесветном одиночестве, а это неестественное состояние человека, пришедшего в мир за счастьем, — вынужденное, что ли.

Ну что это такое. Встаешь утром, умываешься и идешь за любовью к чужим тебе людям…

 

Интермеццо
 

Было уже два часа двадцать минут, когда Председатель после небольшой речи, обращенной к сидящим в зале, открыл портфель и положил туда папку с бумагами:

— Решение принято. Подписи собраны. Я никого не держу. Кому хочется домой — пожалуйста, — сказал он в завершение. 

Действительно, все нужные подписи он собрал.

На заседание, правда, пришли не все. Не было Павла, и это неудивительно — его не видели в клубе уже несколько лет. Ожидаемым было и отсутствие его брата Петра. Он не явился в силу своей профессии, был чрезвычайно занят. Как понимаете, у акушеров в наше время гораздо меньше работы, чем у патологоанатомов.

Председатель, однако, нашелся, как выйти из положения. 

И художника Павла и брата его Петра он исключил из клуба задним числом. Но немножко ошибся, что простительно человеку, не обладающему ясновидением. Ну откуда он мог знать, что Павел умер за две недели до той даты, которая стояла на штампе клуба, удостоверяющем документ и свидетельствующем об его исключении. Получается, исключил он не самого Павла, а душу его, которая вряд ли была против такого решения.  

 

Сейчас под документом не стоят только две подписи. Но это не опасно. Они станут под ним в то самое мгновение, как важный гость переступит порог этого дома. Это подпись самого Председателя и, как вы уже догадались, долгожданный автограф таинственного спонсора. Председатель намеренно не стал торопиться и ставить свой вместе с другими членами правления, он хотел ощутить значимость, сопричастность, единение с людьми другого ранга, умеющими отдавать.

 

Захватив с собой портфель, он покинул зал и отправился в свой кабинет. Юда засеменил следом. Кабинет все это время был открыт. На всех входящих туда обреченно печально смотрел с портрета Тарас Григорьевич.

Что удивительно, на свернувшегося калачиком и спящего на диванчике Пекаря он взирал с некоторой долей теплоты и даже нежности. 

Иван Франко, переполненный ночными думами, смотрел в окно —  в темную безмерную ночь.   

 

— Садись, Юрий Иванович, — обратился Председатель к Юде, — пора и отдохнуть перед последним рывком.

Оба кресла, стоявшие у окна, оказались свободными. Их недавно покинули Нюся с Камелией, переместившись в кабинет Юды.

— Понимаешь, — продолжил Председатель, — я получил сигнал, что ровно через сорок минут раздастся тот самый телефонный звонок.

Председатель прикрыл дверь… 

 

Домой никто уходить не спешил. Остались даже те, кто жил неподалеку от клуба. Несколько человек толкались в приемной: то заглядывали к Председателю, то возвращались обратно, то навещали одноклубников в других комнатах.     

— Так ночь на дворе. А денег на такси у меня нет, — волновался Танцовщик.

— Никто никуда не поедет. Подождем, недолго уже осталось. Уж больно хочется на спонсора посмотреть.

Геолог не просто мечтал взглянуть на этого чудо-спонсора, а хотел оценить его, как редкий камень, к примеру, турмалин, и желательно в поперечном сечении, чтоб лучше понять.

Боксер молчал. Оторвать его от компьютера можно было только операционным путем. Он продолжал играть в свои «Танки».    

 

Атмосфера во всех комнатах была дружеской. Оттого, видно, что силы иссякли. Спорили, но не до драки, подшучивали друг над другом, но не злостно. Чаще всего отъединившиеся на время группы собирались в зале за большим столом, хотя уже к половине третьего всеобщее застолье с тостами пошло на спад. Столы, пусть и небольшие, а также стулья и кресла, были во всех комнатах. Пить, есть и спать можно было на ходу. Порой казалось, что некоторые из присутствующих находились в четырех местах сразу, включая кабинет Председателя.
  

В комнате, находящейся слева от входа, было рабочее место Юды. Там располагался его стол, ящички которого всегда запирались на ключ. За этим столом Юда обычно не творил — сочинял он дома. А здесь занимался чистой канцелярщиной, правда, иногда все же консультировал творческую молодежь под портретами Гоголя, Пушкина и Достоевского.  

Сейчас вокруг стола расположились Режиссер, Историк и Камелия с Нюсей. 

Нюся разливала кипяток, предлагая присутствующим на выбор несколько сортов чая и кофе. Напротив, под карикатурами Ленчика, за высоким журнальным столиком сидели сам Ленчик, Редактор и Стоматолог. 

Говорить было уже не о чем — пришлось говорить об искусстве.

Когда в комнату за банкой кофе заглянул Краснодеревщик, солировал Режиссер. Отхлебнув чай, он многозначительно вещал: 

— Гении бывают двух видов: первый — это тот, который не знает, что он гений,  второй — который знает.

— Что, значит, не знает? — Стоматолог требовал уточнения.

— А то и значит: живет внутри у него этот дух, этот гений, и не мешает. Сыт ли, голоден ли — всегда умиротворен и доволен. А у второго он вечно голоден — жратвы ему подавай изысканной, ласки, любви, внимания требует не уставая. А постоянный прикорм — он ведь как наркотик, действует недолго, а  злобу взращивает.

Нюся встряла в диалог, прикрывшись цитатой:  

— «Ни высокая степень интеллекта, ни воображение, ни оба вместе не создают гения. Любовь, любовь, любовь, это душа гения». Так говорил Моцарт.

— Ну где вы сегодня видели гения? — в вопросе Историка прозвучали скептические нотки, а скепсис, как известно, двигатель прогресса. — Выхватить из толпы лицо чрезвычайно трудно.

Он вытер салфеткой губы, щека его подернулась легкой судорогой. Затем он сделал небольшую паузу, склонил голову набок, как бы прислушиваясь к чему-то: «Давай, говори, не стесняйся, — услышал он поддерживающий шепот Тофи. — Мол, писатели множатся, как саранча, их теперь больше, чем читателей. Ну прям нашествие какое-то…»

Историк брезгливо повторил надиктованную ему фразу.  

— И кто виноват? —  спросил Ленчик.

— Кто, кто? Пушкин.

Ответ был предсказуем. Фразу эту мог произнести любой из присутствующих. Но выпорхнула она из уст Стоматолога.   

Все сочувственно посмотрели на Александра Сергеевича.

Через небольшую паузу в его защиту выступила Камелия. Прожевав кусок пирога, она молвила:

—  «Подите прочь — какое дело поэту мирному до вас!» Во времена Пушкина, между прочим, писали только те, кто умеет. А таких было немного.

— Тогда Крупская. Издержки всеобщей грамотности. — Ленчик завелся — казалось, Тофи подобрался уже и к его уху. — Еще читать не научились, а уже пишут. Точно, грядет апокалипсис. В годы, когда рождается большое количество мальчиков, начинаются войны. А тут писатели… Тряхнет хорошенько, и все сгорит, не только рукописи.

— Нет, что-нибудь да останется, — с категоричным оптимизмом заявила Нюся. 

В комнату тихо вошел Юда. Все тут же засуетились.

— Присаживайтесь, Юрий Иванович, кофейку попейте.

Нюся налила Юде кофе, уступив ему центральное место за его же столом. Юда от кофе не отказался, но садиться не стал:

— Я на минутку, не хочу оставлять Председателя одного…

Ленчик продолжил свою мысль, уже откровенно смеясь:

— Представляю картинку: пепел кругом и две слегка обгоревшие рукописи колышет ветер. Как думаете, чьи?

— Ну ты садист! — усмехнулась Нюся.  

— Конечно, — подал, наконец, свой голос Редактор, — из всей тысячелетней истории случай выберет не самое лучшее…

— Например, роман Стоматолога, — заключил Режиссер. — Ему-то и суждено будет стать нетленкой. Юрий Иванович, — обратился он к Юде, — вы хотя бы подредактировали его на случай непредвиденного падения какой-нибудь кометы, раз Редактор отказался. 

— Последнюю неделю я как раз этим и занимаюсь, — ответил Юда и быстро вышел из комнаты.

 

Юда говорил правду. Буквально на днях, здесь, в своем кабинете он гневно потрясал рукописью перед лицом Стоматолога:

— Вот что ты написал?

— Как что, роман.

— Но так же нельзя. Ты залез слишком глубоко в свою личную жизнь. Весь этот интим. Опоздал, дружок, опоздал. Ты же не Эдик Лимонов, зачем? И потом, ты до сих пор старше его на десять лет. Эти все откровения. Читать стыдно, неловко, хотя…интересно…

 

Камелия допила чай и встала из-за стола:

—  Бескровный сухой кокон никогда не станет бабочкой.

Нюся тут же добавила:

— «Лучше вода из живота, чем из-под пера». Так говорил Бетховен…

 

В зале в это время расположились Митя, Мудрец, Музыкант, Аделаида и Модельер.

Циркач, Артист и Кузнец были сторонниками передвижного театра — они меняли свое местоположение каждые десять минут.

Собравшиеся здесь, казалось, затрагивали совсем иные темы, чем обитатели соседней комнаты, но это было не совсем так. 

 

— Никто не хочет работать. Мир вымрет от непрофессионализма. — Митя давно размышлял над этой проблемой, а тут как раз появилась возможность опробовать ее на публике, разболтать, как морскую соль для полоскания горла. — Раньше стать детективом-следователем мальчишки мечтали так же, как стать космонавтом или водолазом. Это же так интересно: погружаешься в тайну, как в Марианский жёлоб. Там, в глубине, где, кажется, уже нет жизни, ты находишь маленькую живую зацепку, и никакие тонны воды не способны лишить тебя мысли. А нынешние… — Митя махнул рукой.

— А что ты хочешь? Расслабление мозгов — ориентировка на деньги, а не на действие. — Кузнец знал, о чем говорил, его зять работал в милиции. — Есть преступление. Его срочно нужно раскрыть. А как? Ищем того, кто может сойти за преступника. Зачем ломать мозги, искать улики, сопоставлять, думать, решать нелогические задачи? Можно все сделать гораздо проще. Просто сесть и сочинить расследование.

— Абсолютно в точку, — согласился с ним Митя. — Создать виртуальное  пространство. Поменять фигуры местами. Какая разница, кто у нас сегодня будет преступником. Сегодня не повезет тебе, завтра мне. Ну выпадет из этой искусственной игры несколько фигур: кого-то убьют в процессе допроса, кого-то в тюрьме. Кто пожалеет об этом? А убьют-то, ребята, по-настоящему. И убьют человека случайного, просто попавшегося под руку, не входящего в материальное поле этого события, а выхваченного злым роком из своей неустойчивой судьбы. 

— Так кто все же убил? — очнувшись от своих глубоких мыслей, поинтересовалась Аделаида.

Все это время она пребывала внутри увлекшего ее романа «Белочка во сне и наяву».    

— Свидетель. — Тут же ответил Митя. — Тот, кто сидел у окна и видел того, кто убил.

— Бедняга. — Посочувствовал Циркач.

— А нечего было курить по ночам. Дети давно ему говорили: «Бросай, папа, бросай, это до добра не доведет». И как в воду глядели.

«Вот гады, сочинители, аферисты, убийцы», — кричал Тофи, но его никто не захотел озвучить.

— День завтрашний вряд ли принесет хотя бы малейшее утешение в этом вопросе, — отозвался Мудрец. — Искусство аферы за последние годы вытеснило все другие виды искусств…

«О, здесь, я думаю, меня будут цитировать без купюр», — обрадовался Тофи. И следующий текст Мудрец произносил уже своим голосом:

— В головах зреют деньги, растут животы, прорастают рожки, деятелей финансового искусства все время пучит. Народ задыхается от газов. Экологи, конечно, бьют в колокола, но для денежных магнатов звук колокола — пустой звук — антинародные валютные беруши и антифоны непробиваемы.  

— Скажите, Мудрец, именно эту мысль вы сегодня выводите на подиум? А на какой, интересно, доход вы рассчитываете?

— Мысли, идеи — они бесценны, Модельер. Облаченному в слепящую материю это вряд ли будет понятно. И потом, зачем вам одна мысль — вы же ни с чем не сможете ее стачать. Трансцендентное невозможно приметать к имманентному, а уж тем более пристрочить. Пространство не терпит грубых швов. А если говорить о дилетантизме, то пекарь, швец, кузнец, боксер в искусстве дилетанты, но они умеют всё. Спеть — пожалуйста. Станцевать, стишок сочинить, на баяне сыграть, известного политика спародировать, пейзаж маслом — пожалуйста. Всё понемножку и без претензий. А профессионалы в законе — ни шить, ни печь, от компьютера  не оторвешь, а замечание сделаешь — огрызаться будут, а под горячую руку попадешь — покусают.

— Согласен, — Митя выразительно посмотрел на Музыканта. — Иногда то, что делает этот профессионал, еще больший дилетантизм, чем любительское пение в одной октаве.  

 

Приемная находилась справа от входа. Сделаем небольшой акцент и на ней, а не только на ее обитателях.

Это была довольно большая комната с несколькими топчанами и креслами, между которыми в больших горшках, украшенных мозаикой, стояли цветы. Она соединялась с кабинетом Председателя.

Над столом Карины висела подаренная кем-то из художников картина. Осенний пейзаж, напоминающий Левитана. Остальные стены были чистыми, на них ничего не висело, кроме одного зеркала в металлической узорной раме. 

Карина сидела за своим столом, поправляя макияж. Боксер оставался за компьютером — ни в какие дискуссии не вступал. Роберт сидел в кресле напротив и разгадывал брошенный Митей кроссворд. 

 

— Знаешь, говорят, «Титаник» — это символ нашей планеты.

Танцовщик подскочил к Боксеру, пытаясь привлечь к себе его внимание. Он не мог усидеть на месте — то присаживался на стульчик рядом с Кариной, то заглядывал в компьютер, хотя электронные  игры его мало интересовали.

 — Надо только рассчитать ритмы и узнать, когда это с ней произойдет.

Он уже склонился над Робертом. Роберт молчал. В кроссворде вопроса о «Титанике» не было.

— Но утешает, что погибнут не все. — Танцовщик уже разминался в центре комнаты, сделав парочку па с подъемом на полупальцы и опусканием в плие.  — Пусть меньшая часть человечества, но все же останется.

— И ты будешь в этот раз в меньшинстве? — рассмеялась Карина.

— Надеюсь. Странная штука, друзья. — Танцовщик остановился перед зеркалом, пытаясь засечь в нем отражение вчерашнего дня, потом вернулся в центр. — Я вот все думаю: когда цунами в Индонезии накрыло тысячи людей, для них ведь это и был конец света? Представьте, огромная волна идет на тебя... ты ведь не можешь знать, что такой же волны нет на другом конце планеты? Правда ведь? Они все подумали, что это конец света.

— Я думаю, что они ничего не успели подумать, — наконец откликнулся Боксер.

— Как знать, как знать.

Танцовщик обернулся вокруг себя в пируэте и таинственно усмехнулся, растянув рот в легкой улыбке.    

 

В коридоре, прижавшись к стене, стояли Артист и Кузнец. Они курили. В приемную доносились отголоски их речи: 

— Слышишь, ты будешь смеяться, — рассказывал Артист. — Шли они как-то по улице Свободы, а гость его спрашивает:

«А чьей свободы улица? В честь кого она названа?» «А хрен его знает, — отвечает. — Мечтатели какие-то прикололись. Видишь на углу здание?»  «Ну». «Это тюрьма…»

 

Тут открылась дверь, и на пороге приемной появился Председатель, за ним следом показался нос Юды.  Он, как сиамский близнец, приклеившийся однажды, боялся остаться наедине с собой. Председатель входил в зал — он шел следом. Председатель шел в свой кабинет — Юда шел туда же. Потеряв его из виду, казалось, что он тут же терял равновесие и вопрошал пустоту: «А где же, где Иван Васильевич?» Ответ был незамедлителен: «Поищите его у сливного бачка». Он искал и находил, ожидая нетерпеливо возле уборной, даже тогда, когда ему самому находиться в данной плоскости было незачем. 

Перемещался Юда всегда незаметно — как кот, терся о пиджак Председателя, оставляя на нем свои волосы в знак любви и преданности; оттого, вероятно, и облысел. Потом он гладил плечо Председателя. Эдакий предпоцелуй,  рудиментарная нежность к власть предержащему.

 

Часть 5

 

ПИСАТЕЛЬ ЮДА и ЕГО ПЛЕМЯННИЦА МАШКА

 

О том, как детский прозаик и драматург Юда предавал детей и в искусстве, и в жизни.

 

Одиночество женщины сродни одиночеству Земли, сродни одиночеству Бога. Бог, как брошенная женщина, бродит звездной ночью, светится, а его (ее) не замечает никто. Кроме, конечно, Машки, потому что ей больше некого замечать.

Машка зачалась случайно, родилась без радости и жила от случая к случаю. Родители ее были студентами. Это обещало перспективу. Но обещания не всегда выполняются даже теми, кто имеет неограниченные возможности…

 

Было темно. Машка не знала, который сейчас час. Она чувствовала, как внутри нее шевелится мир. И этот мир хочет явить себя ночью. Девятый месяц был на исходе.

«Мама, — обратилась она к Господу, — у меня нет одеяла», — заскулила беззвучно и пошла уверенным шагом к ближайшей помойке. Остановилась и увидела сверток. Наклонилась — большое теплое старое одеяло. То, что ей сейчас было нужно…

 

Ее дядя Юда — писатель. Первый раз они встретились случайно, когда мама привела ее в кукольный театр на премьеру дядиной пьесы «Волки при овцах».

— Ой, какая хорошая девочка, — заблеял дядя тоненько, как козлик, а потом резко зарычал: — А вот я тебя сейчас съем.

И захохотал. Это были пугающие животные звуки…

Машка поверила. Она всегда верила в силу искусства. Закрыв глаза ладошками, она закричала во всю свою малую мощь:

— Спасите, помогите, здесь волк... настоящий… у него зубы.

У дяди Юды действительно были крупные передние зубы с резко удлиненными и тонкими, как у вампира, резцами. Особенно страшно становилось, когда дядя смеялся, забрасывая голову назад.    

— Успокойся, доченька, — мама, улыбнувшись, прижала ее к себе и затем, обжигая взглядом Юду, продолжила: — Я же тебе рассказывала — это театр, здесь только куклы и люди. И дядя этот вовсе не  волк. Он даже не заяц, а твой родной дядя — он писатель. Познакомься, Юра, это твоя племянница Маша.

Повисла глубокая актерская пауза. И хотя дядя Юда был писателем, а не актером, он хорошо знал, что сила актерского искусства, его глубина, зависит от умения актера держать паузу. Его мимическая актерская маска, которой он только что щеголял перед ребенком, на время застыла как гипсовая. В какой-то момент Машке даже захотелось ущипнуть его, раз он не волк, и посмотреть, что будет. Но этого делать не пришлось. Кожа лица его вдруг сама распрямилась, разгладилась и даже натянулась. Сообщение о существовании племянницы подействовало на него, как инъекция ботокса. Он перестал быть страшным и живым. Он стал красивым и мертвым. Он стал памятником известного в городе писателя.

— Ах, это Маша? Ма-ша. Ма-ри-я. — холодно напирая на слоги, отчеканил памятник.

— Здастствуй, дя-дя Ю-да, — будто передразнивая его, четко произнося невыговариваемые ею буквы, отозвалась на игру Машка, и как припечатала. С тех пор его иначе как  Юдой не звали.

— Хорошо, очень хорошо, значит, Юда, — добавил он коротко и сухо. — Извини, Надя, — обратился он к Машкиной маме, —  мне надо идти. 

Что хорошо — Машка так никогда и не узнает.

 

Юда, конечно, не ожидал этой встречи. Он до сих пор не был женат с тех самых пор, как его предали брат и любимая, которая тогда даже не предполагала, что она — любимая. Надя училась в университете на истфаке,  некоторое время писала стихи, и когда ее однокурсник Лешка сказал, что его старший брат по отцу — известный писатель — завизжала от восторга и в тот же день потребовала аудиенции, где с удовольствием раскрыла перед мастером все свои внутренние сомнения.

Это была любовь с первого взгляда. Но односторонняя любовь. Юда перестал спать. Он звонил ей три раза в день, приглашал в гости, конечно, без брата. А она все принимала как должное — и конфеты, и походы в театр. Это ведь милая забота маститого писателя о молодых. А мастеру было уже за сорок. Длилось все это, правда, недолго. 

Жила Надя в общежитии. Скорее, не жила, а проживала. Ела у Юды, спала с Лешкой. Потом ела у Лешки, спала с Юдой и была бесконечно счастлива. А счастье имеет свойство расти.

— Я беременна, — произнесла взрастившая свое счастье до четырех месяцев Надя.

И ее, счастливую, оба брата возненавидели единодушно. Их многообещающий союз распался. Лешка бросил университет и уехал куда-то на север. Надя бросила университет и уехала к маме в маленький городок  Торез. Юда бросил окурок на пол и чуть было не спалил свою новую рукопись. Писать он, разумеется, не бросил. Слегка подгоревшие листки его даже воодушевили.

«Рукописи не горят!» — возбужденно произнес Юда и сел за стол. Из-под его пера несколько месяцев кряду выскакивали какие-то гномы и уродцы женского полу, которые совершали непристойности и мешали жить и развиваться нормальному мужскому роду.

Постепенно он, конечно, отошел, потеплел, вернулся к серым людям и добрым сказкам. У него даже повысился аппетит. А женщин в себя теперь пускал только по пригласительному билету с указанием места и времени действия от и до.
   

Мать встретила Надю без радости, а отчим и подавно. Они разрешили ей переночевать, а наутро отправили познавать сюрреалистический мир на ощупь.

И пошла она, солнцем палимая… 

Сначала поселилась у своей школьной подруги. К счастью, стеснять подругу пришлось недолго. Где-то месяца через три ее отчима по пьянке убили, а мать исчезла. Говорят, ее видели потом где-то в России, но не факт, что это была правда. А тогда Надя вернулась в их умирающий дом, чтоб отыскать в нем хоть какие-то признаки жизни. Искала долго —  мусор вывозили тремя машинами. Подружки детства помогали, как могли.

А признаки жизни обнаружились сами, как только она занесла в дом Машку. Машка была громким ребенком. Она не соглашалась молчать, когда ее не кормили или оставляли одну. Потом кричала уже и будучи сытой и в присутствии маминых подруг.

— Вот вредина! — поддразнивали они ее.

Но это было не так. Ей хотелось как можно прочнее зафиксировать свое существование в этом мире, чтоб у ее матери, Нади, не оставалось в этом ни капли сомнения. Постепенно все к этому привыкли. И когда она на какое-то время умолкала, пугались и немедленно совали ей под мышку градусник.

Надя нигде не работала — в школу ее не брали, не было диплома — она так и не получила его. Да и за такие деньги, какие там платили в месяц, ни одна уважающая себя путана не вышла бы на вечерний променад.

Но таланты у нее, разумеется, были: она умела хорошо стричь, шить, хоть никогда и не обучалась этому. Подружки, пропадающие у нее дома, были все как одна модно стрижеными и обшитыми ею по лекалам немецкого журнала «Бурда моден». Живая реклама. Они поставляли ей клиенток, а она помогала им в их маленьком бизнесе — торговле на рынке.

Когда Машке исполнилось пять, она уже не боялась оставаться дома одна. Прочно зафиксировать себя в сознании других людей ей так и не удалось. Она все равно ощущала себя одиночкой, а иногда — страшно подумать — и вовсе призраком. Вроде она есть, а вроде и нет ее. Это чувство поддерживали в ней и частые сны, которые периодически повторялись и заставляли ее детский мозг решать нерешаемые задачи. Об этих снах она никому не рассказывала, но часто переносила увиденное из царства Морфея в реальность. Вот ходит она по сну, а ее никто не видит и не слышит. К кому ни прикасается — никто не чувствует ее прикосновений. Так и в жизни — ходит она по миру, а никому и дела нет до ее ощущений и мыслей.
     

А через несколько лет с севера вернулся Лешка. Жил он там с одной женщиной, которая была вдвое старше его.

— Но к Надюхе все эти годы тянуло, — разоткровенничался он по приезду с одной из Надиных подруг. — Хотел забыть — не смог.

Он предложил ей снова жить вместе, и она согласилась.

Лешка похудел, выглядел больным и немножко пришибленным.

Оказалось, что на севере он работал недолго — попал в неприятную историю и несколько лет сидел в тюрьме. Ирония судьбы. Оказался в ненужное время в ненужном месте. Обычное дело. Шел мимо магазина в момент его  ограбления… Как в кино. Услышал крики: «Атас, смываемся!» — и побежал. Поймали. Что было дальше — тоже не новость. Доказать свою непричастность к этому делу так и не удалось. Били, разумеется. Больно били. Сначала резиновой дубинкой, а затем пластиковой бутылкой, наполненной водой. Вначале он реально не понимал, чего от него хотели. Рассказывал все, как было в действительности: детально описывал грабителей (а он видел их). И только после того как следователь достал газовый баллончик и направил струю ему в глаза, а затем набросил на лицо скомканную куртку и стал душить ею, как подушкой, сообразительность, долго дремавшая в организме, тут же обнаружилась. И когда тот, отпустив, спросил:

— Ну теперь понял? 

— Теперь понял.

Да, он так и сказал следователю. Он, и правда, понял, но не понял, как жить с этим дальше.  

Защитить его было некому, а защищать себя сам он не умел. Ну не дано ему было таких талантов. И в ходе судебного заседания он признался во всем, в чем его просили признаться, и даже раскаялся в содеянном.

Получив срок, он полностью отбыл его в колонии строгого режима. Конечно, это его подкосило. Особым здоровьем он с детства не отличался. А тут еще эта тюремная зараза — туберкулез, избежать которого, к сожалению, не удалось…

Так у Машки появился отец. И она полюбила его всем своим детским сердцем. Лишь ему она могла доверить свои странные сны и потаенные мысли.

— А призраки существуют?

— Существуют.

— А ты не призрак?

— А что, похож?

— Да нет. Но сначала, как только ты появился, я подумала, что призрак. А потом, когда ты взял меня на руки и покружил, я поняла — призраки так не умеют.  

Машка ухаживала за отцом с того самого момента, как они встретились. Они были нужны друг другу.
 

Шло время. О том, что его брат вернулся, Юда не знал. Узнал, когда Лешка позвонил ему и сообщил о пропаже Нади — поехала с подружками в Турцию за товаром и пропала. Искали ее всем миром, даже в передачу «Жди меня» писали. Не помогло.
Не стало у Лешки жены, а у Машки матери.   

К тому времени отцовскую квартиру Юда продал, а деньги положил в банк под проценты. Делиться доходами с братом желания не возникало. Но навестить его все же рискнул. Разведать, так сказать, обстановку.

За последние годы он растолстел и подавал свое тело как важный объект, подступаться к которому без четко прописанных правил не рекомендовалось.

Он долго топтался по всем комнатам и даже заходил в Надину. Постоянно что-то бубнил себе под нос — то взвизгивал, то переходил на шепот, потом, шурша тапочками, уплывал на кухню, потом возвращался, и при этом не переставая учил Лешку жизни. Лешка не протестовал. Во всем угождая брату, ходил за ним следом. Машка наблюдала за их передвижениями равнодушно.

Вдруг, как бы между делом, Юда попросил Лешку продать дом и переехать в другую область. Тогда Машка не понимала, зачем. Это позже до нее дойдет — мешали они ему, портили благородную биографию, которую он составлял для очередной энциклопедии. «Братьев и сестер, — писал Юда, — не имеется». 

Да и приехал он сюда не из сочувствия к брату, а привез бумаги на подпись: Лешка, дескать, не имеет претензий на имущество, принадлежащее их общему родителю. И Лешка подписал, так как претензий он в самом деле не имел. Зачем ему имущество без Нади? А дом у них с Машкой есть — не  пропадут. И Юда уехал домой довольный и счастливый. А Машку за все время своего пребывания он так и не заметил, даже когда она сидела рядом, в соседнем кресле.  

 

— Зачем нужны скучные книги, которые пишет дядя Юда?

— Так устроен мир. Вёе зачем-то да нужно. Скучные книги, говорят, нужны для того, чтоб понимать, что есть книги нескучные, настоящие.

— А эти, значит, поддельные?

— А эти поддельные.

— Значит, у нас здесь два мира — настоящий и поддельный?

— Выходит, так.

— А как же тогда их различить?  

— Для этого мы и появляемся на свет.

— Чтоб научиться различать миры?

— Да ты сама все знаешь, ты ведь у меня умничка. 

 

Когда хоронили отца — Машка видела дядю в третий раз.

Он подошел к гробу проститься, а Машка закричала:

— Не надо, не трогай его!

Она думала, что он снова начнет кричать на папу, заставлять его подписывать новые бумаги, а папе это будет неприятно. Но дядя молчал. Потом тихонько подошел к Машке, погладил ее по голове и сказал:

— Ты можешь рассчитывать на меня.

Но он никогда больше не приезжал и не звонил. Последнее, что она запомнила, — это сидящий за папиным столом дядя и шуршащие бумаги, которые он подписывал в присутствии неизвестной женщины. К тому же без согласия папы, подтверждая тем самым, что он, жирный Юда, не против, чтобы его племянница Мария была отправлена в детский дом. А папа был против. И дядя знал об этом. Лешка снился ему три ночи подряд. Но это его не испугало. Дядя сходил в церковь, перекрестился, поставил свечку за упокой и пошел смотреть футбол. Дело было сделано и утверждено органами опеки и попечительства над детьми-сиротами. Так Машка стала официальной сиротой. 

 

Любящая и воспринимающая свободу как нечто естественное и неотделимое от человека, Машка долго не могла привыкнуть и научиться подчиняться правилам. Она нарушала все, что только могла. Ее ненавидели за это и учителя, и воспитатели. Несколько раз она убегала, но ее силой возвращали на место, как собачонку — назад, в будку. Однажды ей было так плохо, что она даже вспомнила о существовании своего дяди.

Их учитель физкультуры был молодым, крепким, грубым. На уроках гонял всех, а девчонок особенно: специально отклонялся от нормативов, усложняя задания и увеличивая нагрузки. На переменках хватал старшеклассниц за выпуклые места. Не справившихся с заданиями оставлял после уроков для отработок. Однажды Машка случайно подслушала, как плакала Верка из девятого, рассказывая подружке в туалете весь незнакомый Машке стыдный ужас. Так вот, Машка не могла даже и предположить, что этот самый ужас может случиться и с ней самой, такой сильной и независимой. И когда, несмотря на все ее предосторожности, это произошло, перед глазами Машки возник образ дяди. Он был аморфный, рыхлый, как разорванное облако, и в то же время липкий, как сладкая вата. Машка облизала пальцы и тут же стерла это видение из своей памяти. Ей стало стыдно. Как она могла его побеспокоить? Как могла отвлечь от добра, перемещая в свой страшный недетский мир. Ведь дядя Юда писал трогательные повести о детях и животных и веселые пьесы о животных и детях. Его дети ели сладости, бегали по зоопарку, спали в теплой постели, их не били, не насиловали — дядя не любил грубого реализма. Его жизненные впечатления дезинфицировались и помещались в барокамеру, создавая стерильное счастье, где надежда, любовь и добро отделялись от грязной реальности. Территория стерильного счастья тщательно охранялась. Совесть в барокамере отсутствовала, она рассматривалась как рассадник инфекции. Фигурки, олицетворяющие отдельные человеческие качества, не соприкасались друг с другом. Через стекло можно было наблюдать, как без участия совести возрастают добро и любовь. Время просмотров не ограничивалось…

Виниловый мир кукол-реборнов вполне удовлетворял дядю. Он соблюдал правила. Главное, никаких эмоций. Винил нельзя разогревать, иначе реборны уничтожат своего создателя ядовитыми испражнениями.
 

А Машка была на другой территории — на территории нелюбви...

 

Она подняла сверток, развернула его, и желанное тепло пробежало по ее телу. Это было действительно одеяло. Нужно было спешить. Схваток еще не было, но она ощутила текущую по ногам горячую жидкость. О том, что это было отхождение вод, Машка не догадывалась, но догадывалась о другом: что сейчас с ней будет происходить нечто более интимное, чем грубый секс в интернатском спортзале, и что этот акт не потерпит ничьей укоризны, потому что он освящен Богом. Добежав до подвала, в котором она обитала последнее время, едва успев расстелить одеяло, она почувствовала нестерпимую боль. Таких болей она еще не знала. Боль то отпускала, то приходила вновь. Лежать Машка не могла. Она то прижималась к холодной стене, то ходила взад-вперед по подвалу. Когда боль стала нестерпимой, она схватила лежащие на земле железки, тяжелые, которые в любое другое время поднять ей было бы не по силам, и стала бить их друг о друга, высекая то высокие, то низкие звуки. Она пыталась призвать на помощь колокол, способный развеять все страхи, скопившиеся  внутри ее маленького щуплого тельца. Но они не были похожи на колокольные. Они были менее протяженны, более отрывисты — они были такими же глухими, как мир, в который она попала без любви и согласия. Это была музыка одиночества, согласованная с криками роженицы, — музыка, которую никогда никто не услышит и не внесет в свою партитуру.

Каким таким знанием могла обладать эта девочка, родившая еще одну не согласованную с миром девочку, но она с точностью бабки-повитухи последовательно произвела все действия, необходимые для полного завершения акта рождения, для отделения неизвестного ей существа от своего мира. Отрезала пуповину, завязала ее и уснула.  Ребенок пискнул и затих. Эти звуки уже не раздражали ее. У нее не было никаких материнских чувств. Она так долго не спала, что прикрывшись одеялом, уснула намертво, и даже не заметила, как подмяла под себя новорожденную. А когда пришла в себя, в подвале уже кроме нее были трое — ее друг, живший здесь, рядом, и двое милиционеров.

— Это не я, это она убила ребенка, —  кричал перепуганный пацан, такой же малолетка, как сама Машка.  

Машка долго не понимала, что вообще происходит. Какой ребенок? Почему здесь милиция? Постепенно она очнулась от тяжелого сна и стала вспоминать вчерашние события.

Почему умер ребенок — не знаю.

Почему не обратилась в больницу — не знаю.

Где твои близкие — не знаю.

Я не убивала ее.

 

Эти ответы помогли ей впоследствии, когда дядя Юда, спасая ее от колонии, определил в психиатрическую лечебницу.

Конечно, он был страшно недоволен, что его побеспокоили, что ему пришлось подсуетиться. Оторвали от дел большого писателя, работающего над фундаментальным трудом — романом о счастливой жизни детей губернатора, спонсирующего этот самый труд. К тому же Юда совсем недавно женился на уважаемой в городе женщине, сотруднице отдела культуры. Удручающая дисгармония закралась к нему в душу — прямо джаз какой-то. Так все это было неудобно. Конечно, он постарался, чтоб меньшее количество людей узнало о существовании его племянницы. Но шило, как известно, утаить не удается, даже за большие деньги. Слухи ползали, как змеи, кусая его душу. Он даже вынужден был принимать сердечные капли. Такая вот беда.                     

 

— Ты не будешь страдать, ты — ангел, — шептала Машка, сидя на больничной койке. — Ангелам лучше в небе — в мире, который невозможно подделать.

Машка уставилась в стену, обнаружив на ней черную точку. Точка начала расширяться, превратившись сначала в кляксу, потом в дыру, сквозь которую можно было видеть, как в это самое время в незнакомый таинственный мир отправилось еще несколько человек:

авария на дороге — молодые байкеры разбились насмерть;

стрельба в центре города — убит бизнесмен;

внезапное отключение электроэнергии — младенцы погибли в роддоме.

Души их встретились в полете. Если бы кто-то еще, кроме Машки, смог тогда заглянуть выше неба, то увидел бы, как три светящихся ангелочка парили над миром, как миниатюрные птички, лишь изредка взмахивая своими ажурными крыльями.

Почувствовав ауру банка, в который бизнесмен вошел беспрепятственно, они не преминули последовать за ним, не боясь подхватить вирус золотой лихорадки. Они не имели ни малейшего представления обо всех осложнениях, сопутствующих этой смертельной болезни. Там внутри кружились, как листья, пожелтевшие странные купюры без опознавательных знаков. Затем банк, вдруг потеряв свои очертания, исчез, а деньги все продолжали кружиться, не привлекая к себе ничьего внимания. Да и кому была нужна неконвертируемая валюта? Ценности, к которым нужно стремиться, за горизонтом не просматривались.      

Увидев эгрегоры мотоциклов и приветствие байкеров, ангелочки не удержались, чтоб не прокатиться. Им было так весело, что их серебристый дробный смех разбивал облака и летел свободно — то поднимаясь вверх и растворяясь в неведомом, — то падая вниз, где, подхваченный звуками зовущего к молебну колокола, этот смех могли слышать идущие на службу миряне…        

 

Что можно еще добавить?..

Юда — это случайность, он случайный предатель. Он мог им и не быть. Иуда — закономерность. Его Бог выбрал в предатели. Как ему было отказаться? Не мог же он стать безбожником, ослушавшись ЕГО? Хотя мог, выбор у него был — два пути перед ним открылись в одно мгновение — не предать, а значит, поставить себя выше Бога, и предать, исполнив волю ЕГО. И он выбрал Богов путь — Бог лучше знает — зачем!

 

Интермеццо
 

В два часа тридцать минут в окно постучали. Мальчики из ночного ресторана принесли несколько блюд с запиской от спонсора: «Свиной сычуг, пулярка жареная и кулебяка на четыре угла. Привет от Николая Васильевича».

Слух тут же разнесся по всему клубу, долетев до ушей каждого. Все, кто не спал, потянулись в зал. Не попробовать этого было невозможно.

 

Председатель объявил о приближении развязки.

 

— Жаль, Председатель, жаль, — протянул Музыкант, придвигаясь к столу. — Что такое развязка, как не смерть идеи? Может, нам стоит уйти, чтоб продлить ей жизнь? Пусть все само завершится — без нас.

— Не морочьте голову, Музыкант.

Председатель считал свою миссию практически выполненной. Удобно расположившись за столом, предназначенным для президиума, он достал из портфеля папки с бумагами и положил их перед собой. Затем приблизил к себе пустой стакан, выдохнул в него и зачем-то поставил на край.

— Я уже всех давно отпустил. И что? Кто-нибудь покинул наше замечательное собрание? Нет. Всем интересно на спонсора поглазеть, даже если он с рогами. То-то и оно. Так что сидите на своем месте и ждите.

На этой фразе в комнату вошли Нюся с Камелией. За ними со смехом ввалились Ленчик, Режиссер со Стоматологом, Роберт, Геолог и другие. Даже Боксер, проголодавшись, оставил, наконец,  компьютерную игру и присоединился к остальным. Стоявшие у стен кресла оказались уже занятыми, пришлось рассаживаться вокруг полупустого стола. Послышался обреченный вздох стульев.  

— Музыкант, дорогой, я слышала, тебе порекомендовали сидеть на месте?  Неужели ты знаешь свое место в жизни? — поинтересовалась Камелия.

— Я что, собака, чтоб знать свое место?

— Да нет у него ни места, ни жизни, — Стоматолог знал о Музыканте многое, если не все.

О деньгах уже никто не вспоминал. Их безусловные достоинства и недостатки были оговорены и заговорены до стирания всех смыслов. Сейчас в ожидании спонсора болтать разрешалось о чем угодно, лишь бы не заснуть.  

 — Свое место в жизни узнаешь после смерти. Вот только занять этот коврик уже не сможешь, — захихикал Танцовщик раздвоившимся голосом.

Вторил ему, без сомнения, Тофи. Можем поспорить, но вторая фраза была точно его.  

— Иллюзия. Перестаньте беспокоить смерть раньше времени. — Мудрец выковыривал зубочисткой вчерашнее мясо. Он был категоричен в этом вопросе. — Умирать нельзя. Поверьте, вас забудут раньше, чем Господь найдет в Гугле ваше имя.

Вальяжно развалившись в кресле, он не спешил подходить к столу, тем более что обещанных блюд доставлено еще не было. На столе стояли пустые граненые стаканы да в двух глубоких мисках покоились остатки обветренных бутербродов с колбасой и овощами.

— Почему нельзя, Мудрец? Иногда очень даже нужно. И это будет не жертва, а естественное участие в биотическом круговороте веществ, — сообщил Геолог о своих познаниях, выкопанных им в одной из увлекших его теорий.

Далее он доставал из себя одну за другой противоречащие друг другу фразы, облеченные во вполне понятные слова. Столкнувшись, они звенели, как хрустальные рюмки. (В клубе, кстати, хрусталя отродясь не было — ненадежный материал потому что.)

Собравшимся ничего не оставалось, как только слушать этот звон и не претендовать на какое бы то ни было понимание. Но тут вмешался Тофи. Геолог сразу замолчал — все сказанное внезапно выпало из его памяти. Мысленно он, конечно, продолжал ораторствовать. Ему даже казалось, что речь его течет плавно и ладно, и что его слушают и даже отвечают. Но это было не так. Через минуту он осознал, что ошибался, а ошибок, даже своих, он не терпел. Потому, слегка смутившись и замешкавшись, он агрессивно тряхнул головой и, приведя мысли в соответствие с созданной им ранее логикой, продолжил:

— Нужно лечь в землю вовремя, чтобы не погубить планету. Поймите, излишне долго на земле могут пребывать только бездумные существователи с неразвившимися органами чувств. Смерть — это ведь интимное, личное — важно чаще прислушиваться к себе, чтоб услышать — когда, в какой день природе, чтоб выжить, потребуется именно твой бионабор.

Перебивать Геолога никто не спешил. Были это его мысли или еще чьи — гадать не будем.

— Организм не обманет, он точно знает, когда. И сопротивляться этому, по-моему, некрасиво, — наконец резюмировал Геолог и умолк.

Через минуту послышался глубокий вздох Мити:

— И что это было?

— Что было, то сплыло, — утешила его Камелия. — Срочно налейте Геологу водки.

Ленчик тут же кинулся выполнять. Нужно было нейтрализовать обстановку и вернуть Геолога к жизни. Но налил он не только себе и Геологу, но и всем желающим: 

—  Не понял, Председатель, а где обещанные закуски?

— Довольствуйтесь тем, что есть, раз невтерпеж.
А всё эксклюзивное будем дегустировать только в присутствии дорогого гостя. Заинтересованным рекомендую дождаться.

— А я вот люблю запахи жизни, восторга. — Нюся неожиданно мягко повернула разговор в другое русло. — И всегда чувствую его приближение. — Она вдруг рассмеялась, обернувшись к Мите: — А ты, Митяня, чувствуешь?

— И не просто чувствую, а чую.

Митя повел ноздрями, вдыхая тянущийся из соседней комнаты аромат. И тут же в зал вошел Пекарь с подносом горячего мяса в горшочках:

— Потерпите, это только начало. Презентованные спонсором блюда тоже готовятся к выносу. — Пекарь хорошо выспался, успел умыться и предложить Карине свои услуги в качестве официанта. — Господа-товарищи, вы бы помогли убрать со стола этот второсортный товар, — взгляд его упал на потерявшие товарный вид бутерброды.

— Товарищи, конечно, могут подсуетиться, — съязвил Мудрец, — а вот господам это совсем ни к чему.  

Все, считавшие себя товарищами, тут же откликнулись, утащили со стола съедобные тарелки, и уже через минуту обладающие абсолютным слухом могли слышать непревзойденную чавкающую рапсодию. 

— И все же запах жизни и смерти один и тот же, Нюся. Все восторги пахнут одинаково. Это ситуации бывают разными. — Митя хотел приблизить к себе горшочек с мясом, но увидев беспокойство Пекаря, поставил его на место. — Возьмем, к примеру, грибы. Кстати, Пекарь, а грибочки будут?

— Ядовитые? — огрызнулся тот.

— Ну почему сразу ядовитые? Обычные. Обожаю лисички. — Митя вошел в раж. — Поджарил на маслице, вдохнул — обалдел. Ты ощутил тихую радость жизни, а кто-то превысил уровень восхищения, слишком глубоко вдохнул вместе с грибом — умер от восторга.   

  — Отстаньте, наконец, от смерти, что вы к ней прицепились? Больше не о чем поговорить? — Нюся не хотела пускать пессимистические мысли даже в сон, не то что в жизнь.  

— А о жизни мы уже говорили.

В комнату с чистыми тарелками вошла Карина.

— О, Кариночка, трудяжечка наша. —  Все дружно зааплодировали.

Дремавшие вздрогнули, но не все. Забравшаяся с ногами в кресло Аделаида на минуту оторвала от него голову, мутными глазами проследив за тем, как грациозно и бодро, несмотря на столь поздний час, Карина приступила к сервировке стола. Историк головы от кресла не отрывал. История писалась без него. А Юда вообще спал во властном кабинете на диване Председателя, обняв его астральное тело.

— А я поддерживаю Нюсю, — заявил Ленчик. — Давайте говорить о жизни, а еще лучше — о ее атрибутах, — стакане, например.

Это был тот вид посуды, которым Ленчик никогда в своей жизни не пренебрегал.

— А что о нем, пустом, говорить? — Геолог вертел в руках недавно еще полный стакан. 

— Правильно, — поддержал его Кузнец, доставая из-за шкафа припрятанную бутылочку красного, а из-за рояля бутылочку беленькой.

Все сразу же оживились.

— Не скажи. Глубокое, можно сказать, философское знание о стакане было зафиксировано уже в работе Ленина «Ещё раз о профсоюзах, о текущем моменте и об ошибках тт. Троцкого и Бухарина», — подключился к разговору Роберт.

Совсем недавно он откопал статейку в одном журнале и просто не мог не поделиться с друзьями веселой информацией.

— Ребятки, вот скажите, кто-нибудь из вас отмечал юбилей граненого стакана? — перебил его Ленчик. — А мы с Робертом отметили. — Он радовался, как ребенок. — По первому каналу прелюбопытнейший был сюжетец. Говорят, его придумала Мухина.

— Кого, стакан?

Аделаида проснулась окончательно. Она думала, что ее разыгрывают. 

— Хотя об этом можно поспорить. «Утренний натюрморт» Петрова-Водкина помните? — Ленчика было не остановить. —  Можете глянуть в Интернете, освежить мозги. Это восемнадцатый год, клянусь. И у Водкина он был предназначен не для водки, а, как это ни печально, для чая.

— Вот-вот. Владимир Ильич как раз и писал об этом самом предназначении. Минуточку, сейчас найду. — Роберт порылся в шкафу, куда недавно сунул глянцевый журнальчик. Нашел, открыл нужную страницу и с выражением зачитал: «Стакан есть, бесспорно, и стеклянный цилиндр, и инструмент для питья. Но стакан имеет не только эти два свойства, или качества, или стороны, а бесконечное количество других свойств, качеств, сторон, взаимоотношений и «опосредствований» со всем остальным миром. Стакан есть тяжёлый предмет, который может быть инструментом для бросания».

— О, Боксер, это он о тебе писал. Какая прозорливость.

Ленчик искренне веселился. Боксер молча жевал.

— Не перебивай. — Роберт продолжил чтение: — 
«Стакан может служить как пресс-папье, как помещение для пойманной бабочки, стакан может иметь ценность как предмет с художественной резьбой или рисунком, совершенно независимо от того, годен ли он для питья, сделан ли он из стекла, является ли форма его цилиндрической или не совсем, и так далее и тому подобное...» — Каково?

— А про бабочку это он тонко подметил. Зачем ходить на природу с сачком, можно и со стаканом, — отозвался из дальнего угла Циркач. 

— Большая Борода, тебе с твоей глобальной философией до таких открытий еще расти и расти, — Режиссер похлопал Мудреца по плечу.  

— А ну, дай-ка мне свой стакан. — Мудрец взял у Режиссера стакан, покрутил его в руке, приблизил к глазам: — Вот это как раз мухинский стакан. Видишь ободок, Режиссер? А теперь посчитай грани. Их должно быть шестнадцать, по числу тогдашних союзных республик.

— Ты чо, серьезно? — Циркач вскочил и забегал вокруг стола в поисках похожих стаканов. — Ура, нашел! — И он тут же принялся жонглировать ими.

— А ну поставь стаканы на место. — Ленчик сделал ударение на последнем слоге. — Вы что, это же раритет. Их ни у кого почти не осталось. А у нас всех видов и размеров, и целей для них не счесть. Ильич знал, что говорил.   

— Жаль, что пьющие из граненых стаканов народы до таких глубоких познаний допущены не были, — резюмировал Историк.

— Но счастливы были неоднократно. Счастью незнание не помеха. 

Председатель постучал по стакану:

— Хватит дурака валять.

— А мы не валяем. Мы ждем, — ответил за всех Роберт.

 

ЧАСТЬ 6

 

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ и ЕГО НЕГЛАМУРНАЯ ЖИЗНЬ

 

О том, как председатель клуба Иван Васильевич добывал себе славу.  

 

Председатель был хороший человек. Так о нем всегда говорили. В делах, порочащих его, замечен не был, так как был тих. В общем, делал все тихо, себе во благо. И талант у него, разумеется, был, пусть небольшой. Он обладал прекрасным чувством ритма. Танцевать любил с детства. Ноги сами шли за гармошкой. Он и стихи писал по закону этого жанра. Ну, так случилось. Все мы рождаемся, наделенные определенными склонностями, генетически обусловленными. Ваня родился с генетическим страхом, Возможно, невротического характера, а может быть, даже экзистенциального, потому танцевал всегда ритмично и схематично, без выпадов, ровно, чтоб никому не мешать. 

Детство его пришлось на войну, где, вероятно, и произошло повышение градуса этого самого страха, его расширение и накопление. Но любопытно, что страх в нем не имел видимой формы. Он научился виртуозно управлять им и глубоко прятать. Чувство самосохранения, понимаете ли. А в мечтах был силен. Мечтал о бесстрашии, дарующем славу и любовь поклонников. Но, извините, чего не дано, того не дано.

В зрелые годы ему удалось, хоть и не без применения альпинистского снаряжения — ледоруба с регулируемой рукояткой, зажимов, страховочной веревки — добраться до самой высокой своей вершины и стать Председателем закрытого, но уважаемого в городе клуба. Случилось это, конечно, не так быстро, как хотелось. Но все же… 

Во времена, когда отец был на фронте, Ване с мамой пришлось многое испытать: бомбежки, голод, когда шли в обозе беженцев из Украины в Смоленскую область, где жили мамины родственники. Ваня тогда сильно боялся — и разрывающихся бомб и самих немцев. И хотя бомбы были близко, а немцы далеко — бомб Ваня боялся меньше, потому что сверкающие на солнце бомбы падали с неба, а немцы ходили по земле. А небу Ваня доверял. Помнил бабушкины слова: небо злым не бывает, в небе Бог проживает. Шли два с половиной месяца. За это время Ваня ни разу не заплакал, даже когда ему было совсем плохо. Видно, от страха голос потерял. Шли-то все с надеждой, без нее такой путь одолеть невозможно. Правильно говорят, что надежда умирает последней. Так оно и было. Вспыхнула она и погасла, превратившись в пепел в конце пути. Деревня, где жили родственники, тепло встретила дорогих гостей — черным горячим пейзажем — сгоревшие хаты или то, что от них осталось: гордые печные трубы да притаившаяся тьма в проемах окон. А в уцелевших домах уже хозяйничали немцы. Те из прибывших, кто оказался пошустрее, попрятались в лесу да чащобах. А кого немцы приметили — особенно молодых да крепких — тех сразу же погрузили в машины, резко развернув их судьбы на северо-запад, в сторону пугающей своей непредсказуемостью страны — Великой, как они сами ее называли, Германии. Не повезло и Ваниной сестре Людочке, не смогли они с мамой  уберечь ее от этой страшной участи. Мама часто плакала. Еще долго в мире не было ничего такого, чтоб могло ее утешить.

Многое в воспоминаниях Вани осталось ярким, а многое забылось, стерлось или залегло в глубинах памяти. Говорят, что наш мозг фиксирует все. Просто, чтоб не убить человека бомбой воспоминаний, страшное и ненужное он предпочитает немедленно архивировать, изолировать и прятать где-нибудь на островке Рейля, откуда его уже никогда не достать, разве что с привлечением подсознания, в особых случаях.

Например, много лет спустя, когда дети дарили ему поделки из желудей, его тут же начинало подташнивать, голова кружилась, и если он стоял, то ему тотчас нужно было присесть.

А через несколько лет после войны он напрочь забыл, чем кормила его мать в те тяжкие годы. Она сумела сгладить его детские страдания добротой и любовью, простой, но вкусной едой, которая постепенно вытеснила из памяти все неприятные ощущения. Вдобавок из своего лексикона тупым  кухонным ножом она удалила слова: желуди, лебеда, жмых, заметим, ни в чем неповинные. Ну ладно там тошнотики, гнилушки, затируха — без этих и вправду можно было бы обойтись.

Отец с войны не вернулся. Мама работала учительницей младших классов. Через какое-то время за ней стал ухаживать местный завмаг Семен Иванович.

— Повезло тебе, Ванюша, — тискала его в объятиях баба Нюра, мамина тетка, — скоро будешь сыт да гладок, скоро отчимом у тебя важный человек станет, наш завмаг.   

Отчима Иван не принял, сделал все, чтоб мать не осталась с ним. В сорок пятом ему исполнилось восемь. Он знал, что отец его, павший в бою, не желает такой грубой подмены и не позволит матери портить биографию сына такой недальновидной женитьбой. Торгашей в их роду никогда не было. Да мать и не любила его, а просто хотела, чтоб сынок ее, Ваня, был всегда одет и накормлен. Ваня кушать хотел всегда, а вот присутствия Семена Ивановича в доме не переносил. Баба Нюра что ни день гоняла его, покрикивая:

— Не смей мать счастья лишать, изверг.

А в чем преступление? Ваня недоумевал. Преступлением было бы лишать мать любви. А когда ее нет? А что ее нет, в том Ваня был категоричен. Но знал ли он об этом наверняка? Мог ли он ошибаться? Мысли о том, что он мог ошибаться, никогда не мелькало в его голове. Прямого вопроса матери не задавал, а она и не собиралась отчитываться перед мальчишкой о своих чувствах. В общем, своего добился — замуж она так и не пошла.
Так кто же был дальновиднее в решении этого вопроса — мать или сын?

Когда Семен сказал ему  однажды: «Сынок, ты мне еще будешь благодарен по гроб жизни за все хорошее, что я тебе сделаю», — Ваня вдруг почувствовал, будто придавили его, будто он уже сейчас должен быть благодарен отчиму за неизвестную ему жизненную перспективу. Не то чтобы он не желал быть благодарным, просто не хотелось быть обезьяной в клетке, лишаться свободы за непредъявленные дивиденды. И в этом он оказался прав. Прям дар предвидения какой-то. Через год Семен Иваныча посадили, а к ним в дом пришла благодать — награда нашла героя-артиллериста. Отцу посмертно был вручен орден Великой Отечественной  войны II степени. Ваня часто потом напоминал матери о спасении, мол, если б не он, опозорена была бы память отца-героя.

Вообще-то он злился на мать совсем за другое, а именно за те гены, что ему достались, — ее гены страха, а не отцовское бесстрашие.      

Окончив семилетку, он поступил в горный техникум, но после его окончания в шахту так и не спустился. Страшно было. А может, просто повезло. Зная его способности к пению и танцам, Ваню пригласили заведовать массовым отделом во Дворец культуры. Так он впервые начал руководить. Как назло, его окружало много талантливых и бесстрашных людей. Иногда он не понимал, почему им так легко все дается…

Здесь же он встретил и свою большую любовь, случайно, в бухгалтерии. И потерял голову. Потом, правда, нашел — только из нее выпало все накопленное, причем из обоих полушарий сразу. Но вскоре все пустоты были заполнены — череп трещал, голова, казалось, стала на размер больше. Любовь въехала в нее, как в новую квартиру, и обставила все на свой лад. Перечить не имело смысла, тем более что и сам смысл был утерян, как паспорт. Ваня понял, что заболел. И, вероятно, не излечился бы никогда, если бы однажды не упал в оркестровую яму и не сломал ногу. Танцы сразу ушли на второй план, но ритм в голове не утихал — искал выход. И трансформация осуществилась. Ваня обнаружил в себе новое дарование. Стихи выскакивали из головы по две, а то и по три  штуки в день. И все такие ладненькие, как щечки его возлюбленной, гладенькие, как полированный стол в его кабинете, все без сучка и задоринки. Ну как тут не запеть от радости? Конечно, не серенаду под окном любимой. На такое он никогда бы не решился. Боялся, что засмеют друзья-товарищи. Но сборник песен вскоре отнес на рецензию одному известному в городе литератору. Рецензия была хвалебной. Несколько стихотворений сразу же напечатали в местной газете. Это была настоящая слава. Газету в то время выписывали почти все жители города. Один раз Ваню даже пригласили на телевидение. Так что женился Иван Васильевич уже известным в городе человеком. Страсть к тому времени поутихла, а логика вернулась. И, как честный человек, не жениться он не мог. 

Проанализировав события двух последних лет, он понял, что без его Валюхи таких успехов он не достиг бы никогда. Так что свадьба пела и плясала на всю округу. Через Валентину он познакомился с парторгом шахты и другими не менее важными руководителями и перевелся на профсоюзную работу, тут же получив направление на учебу в высшую профсоюзную школу.
Так он шагал. Вроде бы широко шагал, но скорость других шагающих по карьерным лестницам была повыше Ваниной, а это било по его самолюбию. Он даже начинал комплексовать. Вероятно, из-за этих самых комплексов и развились в нем два нехороших качества — мстительность и зависть. Но это было не смертельно, потому что мстительность была тихая, а зависть тайная. Он никогда не смог бы прослыть злым гением, потому что генетически ему в нагрузку была передана лень по бабкиной линии. Посему завидовал он редко, а мстил без энтузиазма. Один раз он не передал нужную информацию своему коллеге, и тот не смог поехать в престижную командировку за рубеж, куда сам Иван Васильевич благополучно поехал. И еще. Когда нужно было поставить подпись в защиту своего друга, выступившего открыто против советской  власти и упрятанного в психушку, он этого не сделал. Но мы попробуем оправдать его. Ведь все, что с ним происходило хорошего, было от силы, а плохого — от слабости. Разве можно обвинить человека в его слабости? Ведь все эти проявления человеческие — часть замысла Божьего. В чем же тогда вина его, если он всеми ничтожными силами своими желает зацепиться, самосохраниться в этом качающемся мире и не упасть в бездну.

У других  — другая программа. Они ничего не боятся, даже смерти. Они порой подсознательно идут ей навстречу. А Иван Васильевич, извините, боялся. Может, от незнания ее последствий. Те, другие, с противоположной программой, обладают тайными знаниями, они точно знают, что̀ там, за смертью, и потому не боятся. А он не знал. Знание, выходящее за некие пределы, ему не давалось, а знание своего места в пределах отведенной ему жизни он усвоил еще с молодости.

Когда в городе решили открыть клуб любителей искусства, первым, кого туда позвали, был, конечно, Иван Васильевич. Стоял у истоков, как принято говорить. Были эти истоки чистыми или с примесями отравляющих веществ, уточнять не будем. Клуб был нужен. Всё, что есть в этом мире, всё нужно. Это аксиома.           

В общем, Председатель был из тех писателей, которые всегда были удобны власти. Он по-ни-мал… В старые советские времена он понимал, как надо писать, чтоб попасть в правление. Потом он понимал, как надо писать, чтоб попасть в руководство и стать председателем клуба, а далее, когда жить становилось все страшнее и страшнее, он понимал все больше и больше. Бесстрашных и свободных не одобрял. Они разрешали себе делать странные вещи, неудобные власти и даже раздражающие ее. Все это надо было вовремя пресекать. И пресекал.

Клуб-то хоть и не был государственным учреждением и от денег властей не зависел, но есть нечто большее, чем деньги. Это мнение. Мнение о нем. Это некое энергетическое образование с плюсами и минусами. Оно часто  принимало угрожающие размеры и чернело, как туча, оказаться внутри которой — все равно, что самолету попасть в зону турбулентности. В общем,  мнение это обладало смертельной энергетикой, оно могло поглотить, уничтожить, если ты вовремя не испил из благодатного источника, не поняв, где он находится. Есть вообще-то один парадоксик, разрывающий сердце творческого человека. Все годами ждут поощрений от власти, даже если эта власть читать-писать не умеет. Ну как она может поощрить тебя, если не знает букв, которые в похвальную грамоту вписать нужно?

И вообще, власть — это опухоль — образование со своей кровеносной системой, отделившейся от живой жизни. Во власти всегда мертвецы. И лучше от них держаться подальше, чтоб не заразиться.

Казалось бы, важнее, что думают о тебе твои собратья, твои друзья-художники. А вот Ивану Васильевичу было все равно, что думают о нем его товарищи, потому что он был наблюдателен и часто в узком кругу слышал, как о талантливом произведении говорят уничижительные вещи твои же  коллеги-завистники, и сам грешил подобным. Уж лучше принимать поощрения от власти. И он терпеливо ждал и всегда дожидался. Буквально за короткое время он стал кавалером нескольких орденов, лауреатом нескольких премий и даже был приглашен на банкет, где были недосягаемые для него представители. Правда, к отдельным ручкам припасть ему так и не удалось, не допустили, тем не менее…

Все от того же злополучного страха он держал в друзьях больших людей, и в прямом, и в переносном смысле этого слова. В прямом — это люди крупные —  боксеры, штангисты. В переносном — разного рода управленцы. Был у него друг директор шахты, был главврач одной известной клиники. Оба они были частыми гостями в клубе. Был Банкир. В клуб ходил, но денег не давал. Говорил: глупости все это. Был даже один депутат. Не отстраненный какой-то депутат, а старый приятель, хорошо продвинувшийся в последнее время. Что интересно, с посторонними бывало легче, чем с друзьями-товарищами.

Лелея свою значимость, пришел как-то Иван Васильевич к приятелю-депутату поговорить как равный с равным. Значимость выпирает, как зоб, и у одного, и у другого, а вот деньги есть только у одного, а другой, стало быть, в качестве просителя. И вот придвигается Иван Васильевич к лицу депутата, смотрит ему прямо в глаза и говорит:

— Ну скажи, ведь еще любишь ты меня так, как прежде, что готов обнять, дать все, что я попрошу? 

А тот и отвечает:

— Блин, ну давай откровенно, на хрен ты мне нужен? Какая от тебя польза? Что я получу взамен? Ты напишешь мне осанну? Гимн моей партии? Толстую книгу гимнов? Готов. Оплачу.

— Ну зачем же так? Зачем без любви? Без любви  нельзя. Здесь стихи.

— Можно без любви.

— Что ж тогда Гришке ты дал денег?

— Гришка готов за меня глотку драть в Совете, а ты? Ты хочешь быть кошкой, которая будет только мяукать и жрать мое молоко?

— Твое ли это молоко, друг?

— Ну вот, уже и энергия пролетариата проклюнулась. Скоро и на митинг пойдешь — подбивать народ отобрать у хорошего человека молоко, данное ему матерью-родиной. Особи, ожидающие подачки, вымирающий вид. Прощай, Ваня.
Такая вот история.

 

Иван Васильевич ужасно не любил просить, особенно после этого случая с депутатом. А в наше время, когда клуб практически лишился в глазах власти и значения, и влияния, и денег, его представителям все чаще приходилось просиживать часами у властных кабинетов в поисках счастья — спонсора, мецената. И Председатель, чтоб не унижаться, посылал вместо себя заместителя, Юрия Ивановича, прозаика Юду. Ему-то и приходилось выслушивать все, чему были обучены чиновники среднего ранга.  

Один чиновник ему как-то крикнул вслед:

— Как надоели мне эти попрошайки.

Юда стерпел. Он даже не обернулся. И если честно, не обиделся, он привык к неуважению за последние двадцать  с лишним лет, и сделал вид, что ничего не слышал.

К другому, работающему в министерстве народного образования и приехавшему в родной город на пару дней, он отправил Юду с подарком: решил презентовать ему свой недавно вышедший двухтомник. В былые времена это так действовало. Чиновники, чуть не кланяясь, благодарили. 

А этот даже в руки не взял. Юда минут пять стоял в ожидании и держал книги на вытянутых руках. Не принял. А что? Зато честно и откровенно. Прямо заявил:             

— Я художественных книг не читаю.

Ну прям как у Набокова в романе «Пнин». Там был заведующий кафедрой французской литературы, который не любил литературу и не знал по-французски. Нормально. 

— А что же вы читаете?

— Я читаю только научные статьи.

— Чьи?

— Свои. Чужие не успеваю, просматриваю, ну вы ведь видите, сколько у меня работы.

— Да, да, конечно. Я помню, вы почетный академик трех международных академий, профессор нескольких зарубежных университетов. В наше гламурно-темпоритмичное время когда вы вообще успеваете все делать?

— Между чаем и сахаром. Шутка.

— Неплохо, неплохо, у чиновников есть время на шутки. А на семью у вас остается время?

— Моя семья на полном обеспечении, за нее можно не волноваться.

— А забирать-то вы ее в столицу собираетесь?

— Заберу, как-нибудь… в конце жизни… Ха-Ха-Ха! Опять шутка, — нервно засмеялся чиновник, испугавшись случайно вытянутой из него информации, и добавил: — Время-то нынче скоротечное, надо выбирать, чему отдавать предпочтение. Извините, не вам.

Ах-ах! Какая презрительная откровенность!

После очередного юбилея Председателя все чаще стала посещать мысль, что он прожил не свою жизнь, чужую. Усиленно пытался вспомнить, когда это все началось, когда случилось, и не смог. А ведь случилось. Подхватил чужую жизнь, как вирус, и не заметил. Все — нет тебя. Чужая жизнь уже на твоих нервах играет, в узлы их вяжет, ганглии обживает. И вытурить ее оттуда человеку смертному не по силам.

Твой ли страх преследует тебя, Ваня? Этот ужас исчезнуть, не оставив по себе и тени духа. Он давит тебя и днем и ночью уже несколько лет кряду.

Как-то поздним вечером его осенило:

— Пора писать мемуары.

Он взял тетрадь, открыл ее и вывел первую строку. «То, что знаю я, не знает никто». «Не оригинально, не оригинально», — послышался шепот Тофи. Председатель закрыл тетрадь и пошел спать.

Прошло еще два года.

Что-то не складывалось у него со славой — той, которую искал всю жизнь, — настоящей, непреходящей, нетленной! Подворачивались периодически только ее аналоги, как нестойкие вульгарные дамы, курящие фимиам и исчезающие в растворившемся дыму.

О нем говорили, потом забывали, потом опять говорили — хвалили, льстили,  никогда не любили. Приятели советовали помимо писанины всей этой еще и поступок какой совершить — чтоб на века — человека спасти, что ли, или  страну. Но не в его это духе спасителем быть. Не умел ни убивать, ни спасать, потому и «дурную славу», которую, как один из путей к бессмертию, долго в расчет не брал. Хотя в последнее время, не получив от своего творчества никакого удовлетворения, стал походя рассматривать ее варианты — Герострата поминал, даже Усаму Бен Ладена с Брейвиком. Нет, присутствия смерти вблизи своей персоны не ощущал — в больницах не   бывал, дряхлеть не собирался. Но, как говорится, пути Господни неисповедимы — варианты «дурной славы» в голове все же придерживал, но и попытки быть ославленным добрым словом не оставлял также. «Дурную» приберегал на десерт, что ли, как козырную карту, чтоб воспользоваться ею в самый последний момент, когда придет осознание полной несостоятельности прожитой тобой жизни. Так, чтобы быстренько сделать гадость и умереть.

И пусть попробуют забыть. Гадость забывается намного дольше, чем добро.

 

Еще лет десять назад одна наглая журналистка, пристававшая к нему с множеством интимных вопросов, спросила:

— И все же, чего вы больше всего боитесь?

Он ответил сразу:

— Смеха и смерти.

Но пояснять свой ответ не стал. Возможно, потому особо был привечаем Иваном Васильевичем в клубе художник-карикатурист Ленчик. Председатель искренне смеялся над всеми его карикатурами, но по какому-то молчаливому согласию карикатур на самого Ивана Васильевича художник не делал. Наверняка знал, что это чревато изменением траектории луча теплых отношений и смещением его в тень, а может, даже и отлучением от клуба, чего художник вынести вряд ли смог бы. Это все равно, что лишить его корма. И это обоюдное знание черт друг друга делало их дружбу продолжительной и крепкой.

 

А патологоанатома Петра — брата известного художника Павла, появлявшегося в клубе крайне редко, Иван Васильевич не любил, боялся, хотя и виделись они всего несколько раз. После ссоры с Павлом тот не был в клубе уже много лет. Петр писал странные афоризмы, мудрость которых, как Иван Васильевич, так и его приближенные, оценить не могли, слишком они были потусторонни. Ходили слухи, что все они написаны им на работе. А там, сами понимаете, какая атмосфера. «И тел апофеоз, и шепот мертвых муз».

Живые его афоризмов принимать не хотели, потому читал он их, в основном, мертвым. А те против ничего не имели. Иногда даже отвечали, когда Петр увлекался и поддавал крещендо. Звуки отскакивали от стен, с жалобным звоном бились об потолок, будто плакали. Потом, успокоившись, затихали. Казалось, что отдельные фразы кто-то повторял, заучивал, впитывал. 

Иван Васильевич не понимал, зачем ему все это было нужно. Какая может быть поэзия в смерти? После первого знакомства пытался даже через общих приятелей давать советы, мол, стоит все же определиться и выбрать, с кем ты — с живыми или с мертвыми? А когда узнал, что Петр посмеялся над его пожеланием, да еще к тому же передал в подарок стих «Живые неспешной идут чередою», любое упоминание о нем вызывало дрожание колен у Ивана Васильевича.
 

Что можно еще добавить?..

Иван Васильевич никогда в своей жизни не бывал ни в роддоме, ни в морге.

 

Интермеццо
 

Часы пробили трижды. 

Только Председатель разложил бумаги и достал ручку, как раздался телефонный звонок.

— Что? Кто? Какой Марик? Открыть дверь? Ну хорошо. Карина, открой дверь. За нами, кажется, пришли.

— За нами или к нам? — уточнила Карина.

— Не знаю. Так всегда говорила моя матушка. Привычка.   

Карина взяла ключи и тихонечко подкралась к входной двери. Никакого движения за дверью не прослушивалось.

— Кто там? — спросила. 

— Да открывай, наконец, хватит мяться, — раздался мощный бас, приправленный отрывистым смешком.

«Так, — подумала логически мыслящая секретарь с тридцатилетним стажем. — За дверьми мужчина, и он смеется. А человек, который смеется, никакой опасности представлять не может». И она зазвенела ключами.

В дверь вместе с порывистым ветром ввалился индивидуум крупного телосложения с растрепанной копной седых волос.

— Я вам сейчас расчесочку принесу, — пролепетала от растерянности Карина, даже не поздоровавшись.

— Какая расчесочка? Я приветствую тебя, дорогая Карина, — произнес незнакомец, приглаживая волосы вверх по всей длине растопыренными пальцами обеих рук.

Знакомый жест. Еще пару минут Карина всматривалась в его лицо, которое вдруг как под рукой портретиста стало преображаться в ее глазах и приобретать удивительное сходство с некогда привечаемым в клубе веселым парнем, химиком-биологом по профессии, поэтом по призванию, иронические стихи которого были необычайно популярны в городе. 

— Боже мой! Марик, ты? — Карина бросилась к нему в объятия, как не бросалась уже давно и ни к кому, кроме обожаемого ею Роберта.

Да, это был он, Марк Тоцкий.  

Он приехал из Америки, в которую эмигрировал в девяностые. Сначала  покинул родной город ради интересной работы. Уехал в Москву. Вернее, даже не в Москву, а в Подмосковье, в Черноголовку, чудесное место для занятий наукой. Чем он там занимался — неизвестно. Ходили слухи, что работал в какой-то секретной лаборатории. Но это не имело никакого отношения к искусству и клубу. А после того как сюда дошли сведения, что он не только покинул пределы города, но и страну, о нем постепенно забыли. Из далекой Америки от него никаких писем не было, даже после того, как появился Интернет. Так получилось. Марик многого достиг даже по американским меркам. Был богат, доволен жизнью. Преподавал в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре. Стихи писать бросил. В последнее десятилетие серьезно увлекся экологией — занимался проблемой исчезновения видов. К слову, это его интересовало с детства. Вымирающие виды. Что за сбой происходит в экосистеме Земли и чем миру в будущем это может грозить?

Собираясь навестить родственников в Украине, а в Донбассе у него остались сестра и племянники, он вспомнил своих очень старых друзей — советских писателей, музыкантов, художников. Он кое-что знал об их жизни, вырывая  короткие сведения из Интернета, телевидения и рассказов родственников. Но  информация исчезала, не успевая разжечь костер его воспоминаний. Как отсыревшая спичка, сверкнув холодной искрой и едва отразившись в сетчатке глаза, она тут же гасла, не оставляя даже маленькой черной точки.     

И вдруг все зажглось. Марик случайно узнал, что месяц назад умер его однокурсник, друг юности, в жену которого он был тайно влюблен. И тут же, как перед смертью, засветился экран памяти. Обострилось обоняние и до головокружения запахло юностью. По экрану поплыли дома, деревья, облака, травы, побежали крошечные фигурки людей и животных. Одни были слишком маленькими и бежали не останавливаясь. Другие вытягивались, увеличивались в размерах, обрастали плотью и, как часто бывает во сне, бежали на месте, тяжело двигая ватными ногами. Среди них были и его товарищи по клубу. Сердце вдруг защемило. Они так явственно стояли перед глазами, что их можно было даже потрогать и обнять.    

 

Тогда-то он понял, что обязательно навестит их. Но приезжать просто так было не в его правилах. С юности он был склонен к веселью, розыгрышам, был капитаном университетской команды КВН. Это, конечно, все в прошлом. А в настоящем…
Недавно он с группой коллег получил серьезную денежную премию. И как только деньги были перечислены на счет, вопрос решился сам собой.

Он едет на родину и едет не с пустыми руками, а с подарком, чтоб его, Марка Тоцкого, после этого невозможно было забыть. Это было в его стиле  — все должно быть тайно, тихо и в то же время громко. 

— Господи, — говорил он сестре, — как же они там живут, ведь многие не умеют ни писать без редактора, ни жить без опеки. 

  — Прекрати, Марик, ты так стенаешь, будто это не просто группа забытых людей, а таксон — вымирающий вид древних черепах, срочно нуждающихся в твоей помощи и охране.

Если это и была шутка, то грустная. Но Марик не загрустил. Наоборот, оттолкнувшись от грусти, он соскользнул в совершенно иное пространство.   Появилось творческое возбуждение, предшествовавшее новым идеям и планам. А если копнуть глубже, то виной всему был собственный подсознательный страх перед старостью и смертью. Убежать от страха можно только в другой вид страха. И бежать туда нужно как можно веселее. Так он решил. Мотивация навестить родственников отступила на второй план, заместившись новой, помноженной на интерес ученого, бывшего поэта и бывшего молодого человека.

 

— Прекрасно выглядишь, Каринка, — весело загрохотал Марик.

— Ну да, конечно. Хочешь сказать — узнать можно. 

— Да ладно, не прибедняйся.

— А ты тут, следует понимать, не случайно?

— Все неслучайное случайно и наоборот. Да какое это имеет значение. Давай веди меня к Председателю.

— Естественно. Только я войду первая, чтоб они там все в обморок не попадали.

— Как скажешь.

 

Таксон… А сестрица моя нечаянно сделала любопытное заключение. Это, по крайней мере, не скучно, — подумал Марик.

Еще до отъезда он встряхнул сознание и ввел туда как новый таксон сообщество советских деятелей искусства, не сумевших адаптироваться к новым условиям жизни по разным причинам.
Пробуем играть по правилам. 

Характеристика таксона.

Диагноз и его существенные признаки: желание писать (читай, графомания, в отдельных случаях в хорошем смысле этого слова). Тоска (ностальгия) по советскому прошлому. Душевное одиночество. Жажда почитания, славы (неудовлетворенная гордыня, как определили бы священники).  

Ранг: Homo возможно sapiens.

Объем: О, объем примазавшихся огромен.

Является ли это сообщество культурным артефактом?.. Ответ не найден.

 

В советское время многие провинциальные деятели искусств с амбициями чувствовали себя мессиями. Тогда слово «звезда» имело строго астрономическое значение. Но если наполнить его энергией нынешнего времени, то да — это были звезды, хоть и местного масштаба с тусклым светом, удаленным от центра на неизмеримое расстояние. Писателей почитали, но не читали. О музыкантах слышали, но не слушали. Художников знали, но не узнавали. Лишь этот таинственный звездный свет…

В девяностые он для многих погас. Не осталось даже тусклого свечения, предполагающего наличие самой звезды. На ее месте остались только следы — белые пятна молочного тумана. Звезда погасла, тело обмякло, зрение притупилось. Человек ничего не понял. Он даже не заметил, что свет от него уже не идет. А как заметить? Одну страну потерял, другую не приобрел, а в нем самом никаких перемен. Изменилось только пространство. Оно, как черная дыра, стало втягивать в себя атрибуты былого величия. На глазах исчезали почет, уважение, гонорары, здоровье. Но прощаться со своей мнимой звездностью по-прежнему не хотелось.

Одни потихоньку склонились к мысли, что так и надо, что настоящие живые звезды Бог развешивает в небе, а их пластмассовые копии украшают искусственные елки только в кабинетах чиновников. Других по-прежнему не оставляли галлюцинации былой славы — способность видеть нимб над собственной головой даже сквозь дырявую кепку.

Никто из них не имел ни малейшего представления о том, что де-юре они уже умерли.

— Все, Петро, ты уже не русский, — пугал поэт баснописца.

— А кто?

— А ты кровь свою разогрей, в глубины души окунись, вспомни, как пращур твой с Петром Сагайдачным на турок ходил Али-пашу пугать.

— Не-а, не помню. Как дед Берлин брал, помню.

А чему тут удивляться? Украинец Петро привык быть русским, грек Донат тоже привык. А вот брат Иванушка дурачком прикинулся, стрелу пустил и на богатой киевской лягушке женился. С тех пор в управлении новой страной состоит. Писать бросил. Ни к чему оно.      

Но есть и третьи… Они легко, как хамелеоны, принимают нужные этому пространству и времени формы, красятся в приемлемые для осуществления жизни цвета. Осуждать их глупо. Разве в том их вина, что годами в слоях своей кожи соответствующие пигменты хранят? А первым двум не дано этого. Попытка перетечь в ряды современных писателей вообще редко кому удается. Устойчивый ген даже под сильным на него давлением не хромает — из бурого медведя не получается белый…

 

А в чем, собственно, можно упрекнуть советских? В том, что они хорошо ели и плохо писали? (К слову, не будем обобщать.)

А нынешние для чего убивают и расчленяют в своих романах? Тоже изголодались, бедняги? Вечный пикник на крови. Советские боялись крови в своих творениях — на кровь за пределами оных они закрывали глаза. А прыткие постсоветские не устают таскать кровавый шлейф реальности в свои фантазии и обратно. Самый популярный цвет в мире — красный. И, конечно, серый. Кстати, классическое сочетание.   

Советские и сегодня не умеют убивать и насиловать в своих романах, но они также не умеют любить без идеи. Их выбросили на рынок вместе с их  одряхлевшей идеей, которая распалась в воздухе, как труха. Многие до сих пор трут посиневшие от неудачного приземления задницы.

Это жестоко, господа. Обидно, что выброшенными оказались и те, кому есть что сказать миру. Их голос уже никогда не будет услышан…

 

Как только Карина скрылась из виду, Председатель, наконец, догадался, что за гость к ним пожаловал. Он уже встал, выбросив руку вперед, как Владимир Ильич, и патетично произнес:

— Ну, где он, этот инкогнито? Хватит уже прятаться. Леопольд! Выходи, подлый трус.

Это был любимый мультфильм Марика, и Председатель, как оказалось, не забыл об этом. Марик оценил приветствие. Доставая из пакета две бутылки коньяка, пробасил:

— Вот вам озверин. Принимайте по три рюмки в минуту.

— Да мы и без озверина, похоже, сейчас озвереем, — заорал Ленчик и кинулся Марику в объятия.

Для Роберта приезд Марика был неожиданностью с металлическим привкусом. Они, скажем мягко, не любили друг друга, хотя никогда не акцентировали этого на людях. Посему не поприветствовать бывшего коллегу он просто не мог:

— А ну, покажись. Подобрел, дружок, побелел.

Марик первым протянул руку:

— Зато ты, как законсервированный, словно и не было этих двадцати пяти лет.  

— Нас, нас с Камелией пропустите, — затарахтела Нюся.

— Девчонки, вы живы? Как я рад вас всех видеть. — Марик схватил обеих барышень в охапку, приподнял их, оторвав слегка от пола, и закружил.

— Живы-живы, хоть нам так не жить, как вам, Марк Борисович.

Нюся продолжала кружить вокруг Марика. 

— Маричек, — прошептала шутливо Камелия, — и зачем мы вдруг тебе понадобились?

— Да, — подхватил удобную для него тему Роберт. — Столько лет были не нужны, а тут—  получите «наше вам с кисточкой». Правильно я говорю, Парикмахер?

Парикмахер был не в теме, но головой кивнул. Зато в теме был Мудрец:

— Каждый нужен всем и каждый никому не нужен, — сообщил он. — А перед смертью все нужны друг другу для осознания множества ненужных вещей.

Он, вероятно, продолжил бы развивать свою мысль, но ему не дали.

— Разрешите представиться, Аделаида Гельц. — Отодвинув Камелию, Аделаида манерно подала Марику руку для поцелуя.

— Кто это? — тихонько спросил Марик, наклонившись к Мите.

— Целуй, потом расскажу.

— Я вижу, что вы сильны, Марик, — она слегка прильнула к нему, — и способны поддержать меня.

— Разве что под локоток, дорогая.

— Все никому не нужные, объединяйтесь! — Ленчик дудел в игрушечную дудку, неизвестно откуда взявшуюся, и зазывал всех к столу. — Вместе мы никому не нужная сила!!!

Он уже откупорил озверин, стол был полностью сервирован, и промедление было смерти подобно. Каждый хотел хоть чуть-чуть отхлебнуть целебного дружественного напитка, чтоб приобщиться к тайнам.             

Музыкант заиграл вальс. Но Председателя от музыки уже тошнило, и он  застучал по стакану ложкой:

— Хватит, я сказал! Я многое понял. Если и вы  хотите что-нибудь понять, то сядьте и успокойтесь…

Аделаида попыталась устроиться возле Марика, но ее опередила Нюся. После небольших трений все, наконец, расселись и успокоились.  

— Эх, Марик, Марик. Ну, давай за тебя! Чокнемся! — Председатель провозгласил тост.

Стаканы соприкоснулись, издав печальный  глухой звук. Такие же ритмичные постукивания раздались следом в разных частях стола с минимальными промежутками. 

— Я чуть из себя не выпрыгнул, чтоб разузнать что-нибудь про этого таинственного спонсора, — продолжил он. — Подключил все имеющиеся в арсенале связи. И то, и се, нет, понимаешь ли, не получается. Приблизиться-то, конечно, приблизился: все нити вели в Америку, огромную и таинственную твою Америку, и только… А за ней человек, дары приносящий, не просматривался, хоть плачь. Все, тупик. А так знать хотелось.  

— Да ладно тебе, Ваня. Все хорошо, что хорошо кончается…                  

— Марик, вот вы биолог, — встряла в разговор Аделаида на правах целованной руки: она уже была знакома с Мариком целых сорок пять минут. — Вы всё знаете, так ответьте мне, где сейчас выхухоль? Что с ним, извольте спросить?

— Да не может он отвечать за всех выхухолей, — пыталась отвлечь Аделаиду Нюся, но не тут-то было.

— Спокойно, Нюся, я отвечу. — Для Марика не существовало вопросов, способных обескуражить его. — Выхухоль вытеснили. На смену ей пришли молодые сильные ондатры, смелые, не боящиеся ядов жизни. Все просто. Адаптация называется.

Председатель повернулся к Парикмахеру и шепотом сквозь зубы процедил:

 — Умоляю, уведи отсюда Аделаиду, отвлеки ее.

— Аделаида, дорогая! У меня есть для вас чудесная новость. — Парикмахер приблизился к ней, провел подушечками пальцев по краю ее волос, по свисающей прядке у левого виска, как бы легонько поправляя ее, остановился в поклоне, как истинный джентльмен, и подал ей руку. — Прошу вас, отойдемте в сторонку. Озвучить новость я могу вам только наедине.

Этого было достаточно, чтоб она оставила в покое и Марика, и всех остальных, не уделяющих ей столь пристального внимания.    

 

— Значит, это была шутка? — У Председателя появились печальные нотки в голосе.

 Марик дружески обнял его: 

— Ну почему шутка? Хотел отметить радостное событие, большие успехи моей лаборатории, отметить здесь, на родине.

— А деньги? — поинтересовался Юда.

— Деньги — это букет вам, фейерверк, салют, если хотите. Что же мне, пиротехников нужно было заказывать?

— Так значит, денежки наши тю-тю, они условны.

Роберту было безразлично, каким будет ответ, он устал. Он уже готов был, как и большинство здесь присутствующих, к закрытию занавеса. А может, занавес уже опустили без их участия, да только этого никто не заметил. А если так, к чему тогда продолжать игру на авансцене, где невозможно как следует развернуться и показать себя во всем блеске. За тобой ведь ничего больше нет, кроме бордового бархата за спиной.
      

— Да что ж вы такие все недоверчивые, — грустно произнес Марик. — Деньги реальны и они ваши. На что согласились, под чем поставили свои подписи — все это у вас будет, друзья, расслабьтесь. Кстати, я готов заверить ваш документ автографом.

— Браво! — выкрикнул Артист.

И все дружно зааплодировали. Марик подошел к Председателю, который уже держал наготове ручку, и склонился над разложенными на столе бумагами. С разницей в пару минут прошуршали две подписи — горизонтальная неразборчивая Председателя и пирамидальная — Марика. Бумага приняла все как должное.  

Но расслабиться никому не удалось. Вдруг у Председателя зазвонил телефон. Он не успел ответить, как громкие стуки в двери и окна заставили его уронить трубку.

— Немедленно открывайте, — раздался незнакомый резкий голос, не допускающий сопротивления.

Голос мгновенно размножился на десятки таких же злобных голосов и зазвучал во всех уголках небольшого помещения клуба. Создалось впечатление, будто кто подключил реверберацию. Слова сначала отозвались эхом, потом зазвенели смехом и зашипели страхом. К двери побежали сразу несколько человек, включая, разумеется, Карину. Окна были плотно закрыты. Удалось открыть только два, туда сразу же запрыгнули с десяток молодых и ловких мужчин в форме. Никто не понял, что произошло. Через открытую дверь также ворвались люди в камуфляже, сбивая с ног всех встречающихся на их пути.  Раздалась команда:

— Всем оставаться на своих местах! В здании заложена бомба.

— Какая бомба? — Юда был ошарашен. 

— Погодите, а в чем, собственно, дело? Вот попал, так попал. — Марик от  неожиданности обмяк.

— Отставить разговоры! Прошу всех освободить помещение. Не толпимся, — распорядился, вероятно, старший в группе. — Выходим по одному.   

Его подчиненные уже разбежались по комнатам осматривать видимое и невидимое для глаз пространство.

— Погодите, мальчики. — Камелия пыталась потрогать одного из них за рукав, но он резко отбросил ее словами:

— Отойдите, женщина! Вам что, жизнь наскучила?!

— Ну почему наскучила? Просто вы опоздали на целые сутки… — В руках она держала газету Роберта «Все для всех». — Я сейчас все объясню.

Но ее не стали слушать, а просто вытолкали вместе с другими одноклубниками на улицу и попросили отойти на безопасное расстояние. Какое расстояние считается безопасным, Камелия не знала. Остальные тоже не догадывались. Председатель, Юда и Марик уже кому-то звонили.

Было темно. Парковая площадь, напротив которой располагалось здание клуба, до недавнего времени была пуста. Теперь ее вынужденно заполнили не только члены клуба, но и все лучшие люди района — жители соседних домов, которым о происходящем обычно становится известно раньше, чем оно, собственно, происходит. Это были зрители, сошедшие с этажей. Они пришли зреть. Их становилось все больше и больше. Невнятными возгласами они приветствовали творцов и соединялись с ними в общем экстазе. Слышны были звуки открывающихся окон, из которых торчали любопытствующие головы. Площадь гудела. Все с нетерпением ожидали исхода.
Ждать пришлось недолго.      

Спецназовцы, заканчивая осмотр, уже понимали, что это очередная «утка». Ложные звонки участились в последнее время. Они поступали в основном от подростков или неимущих старушек, приглушая силу и мощь бойцов, уничижая их достоинство. Ходили даже слухи, что один из них приехал как-то на вызов с бомбой собственного изготовления, чтоб в случае этой злосчастной «кряквы» незаметно подложить ее в укромном месте и тут же обнаружить, получив дружественный шлепок по плечу от начальства, а может, даже и правительственную награду третьей степени. Пора было начинать остепеняться. А с этими старыми да малыми шутниками, с этими рейдерскими захватами так и умрешь, никого не убив.

 

У самого лица Председателя, зацепив щеку крылом, пролетела летучая мышь. Было холодно. Марик предложил свой пиджак Нюсе.

— Спасибо, — поблагодарила она. — Не на севере вроде.

— Всё, что за пределами родной страны, — север! — вздохнул Марик. 

Аделаида прижалась к Парикмахеру.

Тут Марика подхватили на руки какие-то люди:

— Качай его!

Они хотели подбросить его вверх, но силенок не хватило. Тогда они просто увлекли его за собой.

Членов клуба становилось все труднее выделить из толпы. Их разбросало по площади. Вокруг многих уже создавались новые группы — кучки по интересам. Они то отдалялись друг от друга, то сближались снова.  

— Друзья, подходите ближе. Есть у кого-нибудь фонарик? Послушайте, что пишут во вчерашней газете. — Камелия пыталась собрать вокруг себя интересующихся. — В наш клуб попала бомба и никого не убила.

— О-О-О! — раздались восторженные животные звуки и понеслись по округе:

— Бомба!

— Убила!

— Кого?

— Никого! 

— Жизнь кончилась, но мы бессмертны!— прокричала она с восторгом. — Слышите? — на этом слове голос ее сорвался, как последняя надежда.

— А-А-А, — ответила шепотом ей тишина…

— Что же вы все умолкли? Радуйтесь, господа!!!

 Но радоваться было уже некому. Она оглянулась на клуб. Он весь был подернут серо-грязной дымкой. На крышу, как тряпичная баба на самовар, садилась мгла. Внутри было пусто. Столы оставались неубранными. И все же жизнь поскрипывала. На открытой дверце книжного шкафа качался Тофи. Рядом со шкафом, на полу валялся томик Митиных стихов. Одна из страниц была вырвана. На обратной ее стороне, возможно, с помощью Тофи, была начертана фраза: «Будьте не мертвые, а живые души». Тофи дунул, и листик взлетел. Он тут же сделал из него самолетик и запустил снова:

— Бух! — засмеялся беззвучно.

 Самолетик упал в тарелку с соусом и покрылся красными пятнами.
 

Занавес опустился. Окна захлопнулись. Светало.