«Янтарная комната», роман

Инна Лесовая

Часть первая. Под одним дождем

 

 

"Не бойся, моя девочка!"

"А я и не боюсь…"

 

1

 

Дождь обрушился как-то разом, без подготовки. Сделалось так темно, будто упала тяжёлая штора. И пространство комнаты вдруг определилось: стало ясно, что это всего лишь кубик воздуха, огороженный четырьмя стенами, потолком и полом. Как подводная лодка в глубине дождя…

Взгляд тревожно проверяет каждую плоскость: достаточно ли она прочна.

Хищные зубцы молний, возникающие то левее, то правее. Светящийся корявый росчерк невидимого пера. Без звука... И повисающее за ним ожидание, надежда: может, всё-таки не грохнет? Чем дольше не гремит, тем страшнее потом оказывается взрыв ужасного небесного кашля, сотрясающий каменные стены.

Сашенька знает: гром не опасен. Если уж бояться чего – так молнии. Как раз она, молния, способна запустить в окно свой бледный электрический трезубец. Или стрелу. Или самое страшное – ШАР.

Снова взрыв! И дальние откаты гигантских глыб далеко на небе. ШУМ ДОЖДЯ. Уверенный, ровный, огромный. И в нём отдельные, приблудившиеся звуки не в лад. Капает с карниза. Быстро бежит из водосточных труб. Затормозила машина. Кто-то выкрикнул на бегу неразборчиво несколько слов, хлопнула дверь парадного.

И снова – СВЕТ. Чудовищный оскал. Вздорный график невесть чего. Быстрая подпись, равнодушное согласие на нечто невозможное.

Гроза движется… А может, наоборот – застряла прямо здесь, над Серым домом. Люди заселились сюда совсем недавно, только-только перестали двигать мебель. И вот – будто снова кто-то въезжает. На самый верх, на небо. И этот последний новосёл двигает с места на место свои ореховые шкафы и кожаные диваны. Какой-нибудь самый главный начальник. Адмирал над всеми адмиралами. И жена его показывает небесным грузчикам, куда передвигать, и всё ей не нравится…

Когда дождь чуть редеет, становится видно, что в песочнике полно воды, как в бассейне. И между газонами вода – настоящий канал! В газонах тоже стоит вода с островками земли смоляного цвета. Дождь вытоптал тоненькую травку, поторопившуюся высунуться.

ВОДА. Она несётся пологими водопадами в три тёмные арки. Если бы не арки, она стала бы подниматься между четырьмя стенами… выше, выше, надавила бы на двери – и открыла бы их. Надавила бы на окна – и, хрустнув стёклами, залила бы этот кубик, вытеснила бы из него воздух…

Сашенька начинает дышать чуть быстрее – будто только что вынырнула.

Нет! Вода поднималась бы постепенно, от ступеньки к ступеньке, набирая высоту. И люди бежали бы от неё с этажа на этаж, и вещи выплывали бы из выдавленных окон.

Глупости, глупости, глупости! Вода выдавила бы окна на первом этаже и хлынула бы наружу, на проспект Победы.

 

 

– Саша, сколько раз повторять тебе: молния! Уйди от окна!

И снова строчит машинка. Вопреки дождю. "Так-так-так. Так-так-так…" Это будет фартук. Настоящий! Который можно носить. А после фартука на курсах начнут "проходить" юбку.

Мама шьёт в большой комнате. Она включила настольную лампу. Тусклый свет выбирается в коридор, а оттуда – через маленькое зеркало – в Сашенькину комнату. И кажется, что наступил вечер.

Такого вот ложного вечера Сашенька боится больше, чем молнии, больше, чем грома. От него хочется спасаться, бежать к окну.

Из темноты арки выплывает огромный чёрный зонт. Чёрный резиновый ботик выдвигается вперёд, выбирает между кирпичиком и кочкой – и ступает вдруг прямо в воду. Оказывается, лужа вовсе не такая уж глубокая.

Это доктор Добрина. Идёт непрямо, углами… Левее… правее… широкий шаг на кирпичный бордюр… чёрный каблук уходит в чёрную раскисшую землю… Она направляется к четвёртому парадному. Кто же там заболел? Снова ветрянка, наверно? Свет зажёгся на третьем этаже. Два окна. И от этого стало ещё темнее – будто во двор подтянулись сумерки. За окнами кто-то мельтешит. Старушка. Может быть, доктор Добрина идёт как раз туда. К их малышу.

Что-то долго она не возвращается… Наверно, решила переждать дождь. Молний больше не видно. Только свет временами вздрагивает, бледнеет. А гром – как бы сам по себе, из другого конца мира. Рокочет, будто у неба простужена грудь, и оно дышит с полаивающим хрипом, не решается откашляться. Сейчас доктор Добрина послушает небо своей трубочкой, поставит ему банки, велит пить молоко с содой и маслом…

Сашенька тихо смеётся. Снова принимается ждать.

Вот она, доктор Добрина! Наконец!

Мира Моисеевна пробирается вдоль стены, прижимаясь к ней то спиной, то боком. Куда это она? Ага… Ей нужно и в третье парадное.

 

 

Сашенька влюблена в доктора Добрину. Ревнует её к соседским детям – особенно когда те болеют серьёзно. Поэтому Сашенька радуется, если, проснувшись утром, обнаруживает, что ей больно глотать. Она вообще не любит ходить в детский сад – особенно в здешний, в новый. Хотя у неё уже появились там подружки. Целых три. Но куда им до прежних!

Вообще-то Сашенька всегда предпочитала играть одна. Никто не нарушал спокойного ритма игры, не встревал с собственными идеями, совершенно не представляя себе, что задумала Сашенька. Играть Сашенька могла с утра до ночи. И боль в горле, тем более небольшой жар, никогда не казались ей слишком высокой ценой за такую возможность. Тем более с тех пор, как приложилась к этому краткая, но яркая радость: визит участкового врача.

В старом доме к ним приходила маленькая, очень сутулая Фаина Семёновна, с блекленьким незапоминающимся личиком и тёмными волосиками, заправленными за уши. Голос у неё был слабенький и неприятный, неуверенный… Казалось, ей самой нужна от вас какая-то помощь.

А доктор Добрина… Уже в звонке её есть нечто оживляющее, праздничное! Она входит в дом быстро и весело – так приходят на день рождения. Большая, оживлённая, с красными щеками. Всегда будто с мороза, с прогулки. Она громко говорит, громко топает, шумно ставит сумку. А врачебные принадлежности добывает оттуда, как подарки. Она сминает, она выметает из дому страх, вытесняет его своим полным стремительным телом. Нарядными, соломенными кудрями, огромными зелёными глазами, улыбкой, хвастливо открывающей крепкие – один в один – зубы. Она обращается с больным, как с именинником, радостно спрашивает с порога: "Ну, что там у тебя?" – будто ожидает сюрприза.

Самое лучшее у доктора Добриной – руки. Неожиданно маленькие, но такие сильные, цепкие, ловкие! Очутиться в этих руках – блаженство. Всё приятно! Когда они энергичным рывком расправляют твои плечи: "А ну не сутулься! Нос кверху! Нет на полу ничего интересного!" Или простукивают лёгкие. Или даже лезут глубоко в горло десертной ложкой, чтобы ловко выдавить пробку и показать победно добычу: "Ну? Сразу легче стало, правда? То-то!"

А всего приятнее, когда Мира Моисеевна вдруг отодвигается назад, чтобы лучше видеть, и крепкими ладонями сдавливает Сашенькины щёки: "Ты красавица моя! Господи, в кого она у вас такая пошла?" И взгляд у неё делается сложный, непонятный. Мира Моисеевна явно чего-то ждёт от Сашеньки. Что-то планирует…

 

 

Гром гремит… Но где-то подальше, со стороны моря… Захлёбываются и плюются водосточные трубы. Потихоньку становится светлее – будто день уже кончался, но внезапно передумал и двинулся вспять.

Доктор Добрина всё не выходит. Возможно, ничего особенного там не случилось. Просто и на первом, и на третьем, и на четвёртом этаже кто-то совсем немножко простудился. У всех температура – тридцать семь и один. Лёгкая, чуть заметная краснота в горле. И доктор Добрина не возится с детьми, а всего-навсего долго прощается. Стоит одетая в дверях, рассказывает про сквозняки и про сырость.

"Чего же вы хотите… Дом достраивался зимой, заселяли – зимой. Квартиры непросохшие, непроветренные… Естественно, дети болеют! И ещё арок понаделали! У нас и так ветры, а тут идёшь по двору – и тебя прямо уносит, прямо с ног сбивает! А спрятаться негде. И никто не хочет ничего понимать! Я с участка попаду домой не раньше восьми! А у меня ведь тоже ребёнок..."

В этом месте она даже улыбаться переставала. На несколько секунд. Наверное, её лицу было трудно не улыбаться. А может, ей жалко становилось перепуганной мамы. Энергично повернувшись к ней широким своим лицом, Добрина вдруг снова расцветала – будто включала внутри себя лампочку. И говорила: "Ничего! Зато посмотрите, в каких хоромах вы живёте! Вот у нас в коммуналке сухо. Ну и что с того? У нас утром надо выстоять целую очередь в уборную! Вода не сливается! Бачок ещё довоенный, от немцев остался, к нему нет запасных деталей. А у вас же такая уборная – хоть пальмы там ставь! Ваша передняя больше, чем комната, где мы живём втроём. А раньше вчетвером жили! Я бы на вашем месте выставила в переднюю все шкафы и буфеты. Поставила бы стол. Абажур красивый. И это была бы у меня гостиная. Тогда и в комнатах стало бы просторнее. Посмотрите, какие стены! Красота! Они потому и сохнут медленно, что такие толстые. Но ведь скоро весна! Откроете окна настежь… Посмотрите, какие у вас окна! Это же роскошь! Не подоконники, а столы! Это же прелесть! Постоять возле такого подоконника, подышать свежим воздухом… Это же… Во дворе уберут мусор, насадят деревья, кустарники... Вы же понимаете: сюда вселили всё начальство! Да и вообще… Большое дело – сквозняк! Сквозняк – это, в сущности, ветер! Ребёнок должен закаляться! Вы же не сможете всю жизнь оберегать его от ветра. Правда?"

Когда она говорила, Сашеньке казалось, что и наступающую весну организует сама доктор Добрина. Пропишет, как стрептоцид или банки. И ещё казалось, что мама, провожая её до дверей, благодарит докторшу в особенности за весну.

 

2

 

 Миру Моисеевну обожали все. Она была одним из главных достояний Серого дома – точнее, огромного прямоугольника, составленного из четырёх пятиэтажных домов.

Дома строились постепенно и очень долго. Сначала – главный, выходящий на проспект величественным фасадом, с полуколоннами и роскошным парадным. Собственно, только он и был серым. Остальные были обыкновенные, кирпичные.

Жёны моряков, которые ждали квартиры в этих трёх домах, о "главном" доме рассказывали чудеса. Будто бы там ступеньки покрыты коврами, большой парадный холл украшен пальмами и статуями, а квартиры сдали с начищенным паркетом, вешалками и хрустальными люстрами.

Сашенька росла под рассказы о колоннах, пальмах и статуях. В её воображении среди этих статуй и пальм расхаживали сказочные персонажи. Серый дом величественно втискивался между дворцами Рике-хохолка и Спящей красавицы.

Сашенька надеялась, что её собственный дом будет не хуже. Особенно ждала она люстры. Летом, по дороге к тёте Бете, они побывали в одесском Оперном театре, и Сашенька увидела висящее в воздухе фантастическое сооружение. От сияющих каскадов она пришла в совершенный восторг и почти не следила за происходящим на сцене. Даже погасшая – люстра была красивее всего вокруг. В темноте таинственное мерцание и неожиданные всплески хрусталя казались даже значительнее. Они мигали в такт музыке, которую Сашенька часто слышала по радио и любила. Тайные огоньки появлялись и исчезали… возникали где-то далеко на новом месте, скользили вниз, раздваивались, танцевали…

Узнав, что этот водопад, каскад красоты – и есть люстра, Сашенька стала ждать вселения в новую квартиру с ещё большим нетерпением.

Она любила свой старый дом, любила в нём каждую трещинку и царапинку, каждую веточку на клёне за окном, каждую подозрительную дырку под плинтусом в длинном общем коридоре. Её не тяготила теснота узенькой двенадцатиметровой комнатки. Наоборот – комнатка грела, касалась ласково, почти как одежда. Как раковина улитки. К тому же Сашенька понятия не имела о том, что коробочку свою они снимают у Лидии Петровны. Она считала Лидию Петровну соседкой, а слово "хозяйка" воспринимала как право старой интеллигентной женщины указывать другим на ошибки и промахи в хозяйственных делах.

Сашенька любила и всех соседей. Она не понимала, почему родители мечтают поскорее уйти из этого дома, от этих людей. Удивлялась, когда кто-нибудь шептал матери: "И как вы её выдерживаете, такую язву! Вы просто ангел!"

Действительно, мать никогда не спорила – и даже была как будто благодарна старухе за её постоянный надзор и непрошеную науку. А Сашенька и вовсе горевала о том, что нельзя будет увезти с собой на новую квартиру Лидию Петровну и её дочку.

 

 

Дочка Лидии Петровны, Алла Николаевна, была тоже очень старая. Сашеньке это всегда казалось удивительным. Седая, с морщинами – и дочка! Несколько раз Сашеньке приходилось видеть мельком, как Лидия Петровна купает Аллу Николаевну в корыте. Так же мама купала Сашеньку. Только мама хвалила Сашеньку, ласково приговаривала, а Лидия Петровна свою старую дочку отчитывала за что-то, а однажды вообще шлёпнула по спине скрученным полотенцем. Когда Лидия Петровна после купания расчёсывала её длинные волосы и заплетала в тугие мокрые косы, Алла Николаевна хныкала, как маленькая. И это было так странно!

Сашенька догадывалась, что Алла Николаевна… как бы не совсем взрослая. Но дурочкой её не считала. И разговаривать, и играть с ней было куда интересней, чем с любой из девочек во дворе.

Особенно любила Сашенька рассказы Аллы Николаевны о войне. О том, как им с матерью нечего было есть, и как, наконец, они устроились мыть пол на вокзале, и как потом она, Алла Николаевна, приспособилась рисовать вывески. Фрукты, пирожные, часы, женские профили и руки с маникюром. Сашенька прямо-таки ликовала, когда рассказ доходил до триумфа Аллы Николаевны. Надо же: вдруг открывается у человека талант! Он, оказывается, умеет рисовать на стекле! И Аллу Николаевну начинают наперебой зазывать в магазины, парикмахерские, рестораны! (Вообще-то странно было, что при немцах оставались и парикмахерские, и рестораны.)

Больше всего Сашеньке нравилось слушать про картошку. Как одна из официанток вынесла Алле Николаевне баночку с картошкой, впитавшей вкус мяса. И они с Лидией Петровной несли картошку домой, но не выдержали и съели прямо в парке. Стояли на мелком дождичке и ели, накалывая картошку на дубовые палочки…

Из-за этого рассказа Сашенька полюбила холодную картошку. Она иногда приносила с улицы дубовые палочки и ела ими, чтобы получше прочувствовать, как оно было.

Сама Алла Николаевна больше всего любила историю о том, как вылила содержимое ночного горшка на головы отступающих немцев. Рассказывая, Алла Николаевна так счастливо, так искренне хохотала! Даже слюна булькала во рту. Сашенька восхищалась героизмом Аллы Николаевны, но ей было стыдно слушать… про горшок...

От неё же Сашенька узнала о Янтарной комнате. Алла Николаевна показала два кусочка янтаря – вроде пуговок без отверстий – и сказала, что подобрала их возле подземного хода, куда немцы перетаскивали какие-то большие ящики. Алла Николаевна подкралась и увидела, как из ящиков достают и уносят куда-то в глубину янтарные стулья, янтарные столы и диваны. После войны она пробовала залезть в эту трещину, но не сумела. Теперь она собиралась подождать, пока подрастёт Сашенька, чтобы отправиться туда вдвоём.

Во дворе Сашеньку высмеяли: нашла кому поверить! Слабоумной бабке, которая приехала в город ещё позже, чем другие соседи, а во время войны жила совсем далеко отсюда. Но потом ходили всё-таки, и не раз, в указанное старухой место. Шарили в траве, заглядывали под камни...

Может быть, именно из-за Аллы Николаевны в том районе все дети стали врать про Янтарную комнату. Некоторые уверяли, что видели её, но не могут выдать, где это, поскольку дали слово какой-нибудь Синей руке или Белым перчаткам.

В тот день, когда Сашенька должна была переехать на новую квартиру, Алла Николаевна сделала ей замечательный подарок: квадратное стекло в рамочке. На задней стороне стекла она нарисовала красками красивый букет ромашек, а спереди стекло было совсем гладкое – только у двух цветков вместо жёлтых серединок Алла Николаевна наклеила те самые янтарные кружочки. Старушка сказала Сашеньке, что картинка – часть Янтарной комнаты, но просила этот секрет никому-никому не выдавать.

 Прощаясь, Сашенька и Алла Николаевна горько плакали. Сашенька обещала приходить к ней в гости.

Ещё жальче ей было комнаты. Уже с лестницы она вернулась туда, огляделась по сторонам, всхлипнула. А потом подбежала к окнам и быстро поцеловала подоконники. Сначала – один, потом – другой. И совсем уже выходя – медную ручку двери.

 

3

 

Новый дом не оправдал Сашенькиных надежд. Чего-то она ждала большего. Нет, не было, конечно, такого, чтобы она прямо вот думала: "Нам дают квартиру в настоящем дворце. Там будут стены, как в Янтарной комнате, и люстра, как в Оперном театре". Но так долго длилось ожидание, так часто все повторяли: "комнаты небольшие, но очень красивые, очень светлые, очень солнечные – ну просто сказочные!" И в Сашенькином воображении возникло что-то… необыкновенное.

Она готовилась внести и собственную лепту в эту красоту. Складывала в специальную коробку разные "драгоценности". Прозрачные фишки. Стеклянную шкатулочку с разноцветными кусочками янтаря (некоторые Сашенька сама нашла на пляже, а некоторые выменяла во дворе на кукольную посуду). Лучше всего была, разумеется, картинка, подаренная Аллой Николаевной.

 

 

Родители тоже готовились к переезду. Они часто ходили на стройку посмотреть, как там идут дела. Покупали разные вещи. Мама им ужасно радовалась, а Сашенька – не очень. Её даже как-то оскорбляли все эти взрослые неинтересные предметы: большой синий таз, дуршлаг, чёрная сковородка с длинной ручкой, выбивалка для пыли... В Сашенькины мечты встраивалось только шёлковое голубое одеяло, которое терпеливо лежало в шкафу, завёрнутое в бумагу и стянутое шпагатом.

Часть дома – именно ту, куда должна была вселиться их семья, – сдать в срок не успевали. И ожидание – отчасти радостное, отчасти тревожное – растянулось ещё на полгода. Вселяться пришлось зимой, в холод и гололедицу. Отец в то время был в море. Конечно, с ним всё делалось бы и проще, и веселее, и правильнее. Но ждать его не стали. Тем более, что жены моряков пугали друг друга историями о незаконных захватах квартир, о внезапных пересмотрах очереди…

Достроенный дом заселяли поспешно – будто сами совершали эти самые незаконные захваты. Во дворе, среди невывезенного мусора, присыпанного снегом, зелёные грузовики рычали и ёрзали, выискивая место, куда бы втиснуться. Грузчики сердились и кричали, торопили хозяев. Мама бегала в расстёгнутом пальто. Платок у неё съехал на плечи, лицо вспотело и раскраснелось. Почему-то грузчики хотели сбросить вещи прямо в снег, на битые кирпичи. Но потом всё-таки сговорились о чём-то и потащили наверх тахту. Мама бежала за ними. В одной руке у неё был чемодан, а в другой – голубое одеяло, с которого лентами оползала порванная бумага.

Сразу за тахтой чужие грузчики потащили в дом огромный буфет. Кривые зеркала его страшно дёргались и вздрагивали. Затем разные люди стали заносить какие-то ширмы, корыта, вазоны… И каждый раз дверь открывалась с тяжёлым рокотом и захлопывалась как-то окончательно грозно, навсегда.

Сашенька стояла возле грузовика. В кузове жалко и неопрятно громоздились их продрогшие вещи. Казалось, они стыдятся того, что очутились под открытым небом, что каждый может на них посмотреть. В этих случайных, брошенных мимоходом взглядах Сашеньке мерещилось неодобрение. Ей было неловко и обидно. Ноги и руки у неё замёрзли, но подвигаться, даже потопать она не решалась. Ждала. Но никто не шёл.

Стало темнеть – быстро, толчками. Сашенька испугалась. А вдруг их квартиру уже кто-то занял? Она прямо-таки увидела, как мама стоит в дверях и спорит с людьми, которые успели набить их комнаты своими громадными шкафами. Как застряла поперёк лестницы их тахта, брошенная предателями-грузчиками. Из-за тахты где-то там, наверху, получились заторы из чужих диванов и буфетов. Бедная мама – испуганная, замученная – совсем растерялась и не может спуститься обратно к ней, к Сашеньке. И все на неё кричат.

"Нет, нет, так не бывает! – говорила себе Сашенька. – Сейчас вернётся мама. И грузчики никуда не делись. И вещи из кузова никто не заберёт. Просто хочется, чтобы всё поскорее кончилось".

Несколько раз Сашенька начинала плакать. То ли она надеялась слезами как-то ускорить происходящее, то ли не выдерживала странных перебоев под рёбрышками, за грудиной. Что-то там колотилось быстро-быстро: ещё секунда – и разорвётся. А потом замирало, будто вот-вот заглохнет. Это было, конечно же, СЕРДЦЕ. Она очень боялась сердца и всегда думала, что оно совсем хрупкое и ненадёжное. Ей хотелось, чтобы подошёл кто-нибудь взрослый и спросил, почему она плачет. И успокоил её. Но никто к ней не подходил. Даже грузчики, которые, наконец, вернулись и потащили с машины папин письменный стол, не сказали ей ни слова, не улыбнулись. Сашенька не привыкла к безразличию взрослых. И заплакала чуть по-другому, от обиды.

Когда мама, наконец, повела её по широкой каменной лестнице, Сашенька была совсем усталая, совсем издёрганная. Не вспомнила ни о коврах, которые должны были лежать на ступеньках, ни об обещанных пальмах. Её волновало другое: странное ощущение, что мама давным-давно уже живёт в этом доме, освоилась в нём, привыкла, познакомилась с соседями – и вот лишь сейчас надумала привести сюда и её, Сашеньку.

Многие двери на лестничных клетках были распахнуты, и оттуда бил яркий электрический свет. За одной из дверей Сашенька увидела свою кушетку, стоящую на боку, и папину этажерку. СЧАСТЬЕ всё не начиналось, хотя мама провела её, держа за ручку, по всем уголкам и закоулкам квартиры. Она непрерывно говорила, как экскурсовод в музее, – будто Сашенька не понимала, что кухня – это кухня, а ванная – это ванная. Сашенька подыгрывала маме, каждый раз с деланным изумлением уточняя: "И что, она наша? Неужели только наша?!" А мама умилённо вскрикивала: "Конечно же, дурачок мой, только наша!" И всё дёргала, тискала Сашеньку...

Сашенька уже знала, как мама будет пересказывать папе её слова, когда он вернётся. Может, даже всю жизнь будет повторять: "И это всё наше?!"

В комнате – той, что побольше, – за незастеленным столом пили водку подобревшие грузчики. Они кромсали перочинным ножом розовую колбасу и прямо пальцами отлавливали из банки солёные огурцы. "Заходи, не стесняйся!" – зазывали они радушно Сашеньку. В комнате сильно пахло свежей побелкой и чужими мужчинами. "Где же люстра? – спросила Сашенька. – Говорили же, что люстра…" – "А вот же она!" – сказали одновременно трое, и три руки поднялись вверх, указывая на латунную трубочку под потолком, от которой книзу расходились на четыре стороны трубочки потоньше с чёрными патронами… В один из них успели вкрутить лампочку, и она как-то резко, нехорошо горела.

Хоть и рассеянна была мама, она заметила Сашенькино недоумение и поспешила утешить: "Завтра мы сходим с тобой в магазин и купим много-много лампочек! Я почему-то не подумала о лампочках... Устроим свет, как во Дворце культуры! Нам ещё выдадут плафоны для люстры".

Грузчики уговорили Сашенькину маму выпить каплю водки. Они даже попели немного хором. И мама всё повторяла: "У меня никогда не было своего дома! Первый раз в жизни у меня своя крыша над головой!" Грузчики за маму радовались, но как-то не совсем. Уж слишком большая, слишком красивая была квартира.

В ту ночь Сашеньке с мамой пришлось спать на узенькой кушетке. У мамы не было сил распаковывать вещи – да и решили, что вдвоём теплее. Впрочем, всё равно оказалось холодно. Среди ночи маме пришлось подняться и вытащить голубое одеяло. Совсем не так, как это было задумано. Никакой торжественности...

Скользкое одеяло без пододеяльника не грело. И всё сползало – то на одну, то на другую сторону. Сашенька впервые в жизни не спала почти целую ночь и увидела, как за окном светает. Мама равномерно и сильно дышала Сашеньке в шею. Чтобы не разбудить её, Сашенька лежала неподвижно и только глазами водила, изучая, ощупывая каждый уголок нового жилья. Каждый листик на серо-зелёных обоях, белые лепные карнизы…

Комната вовсе не была такой уж маленькой, как представлялось по рассказам взрослых. Но почему они называли её "сказочной"? Ничего сказочного Сашенька, как ни старалась, в ней не находила.

Все надежды она возлагала теперь на латунную трубку, свисающую с потолка и в темноте похожую на птичью лапу. Сашенька не знала, как выглядят "плафоны". Очевидно, так назывались хрустальные капли и цветки, в которых, волшебно мигая, отражалась музыка. Конечно, она уже понимала, что люстра и с плафонами не будет такой роскошной и многоярусной, как в театре, но за ночь успела примириться с этим. И с нетерпением ожидала того момента, когда они с мамой начнут украшать сияющими хрусталиками четырёхпалый неказистый остов.

 

 

И надо же! Оказалось, что плафоны – всего-навсего четыре приплюснутых шарика из грубого белого стекла… Мама сама их прикрутила. Ещё четыре плафона, похожих на магазинные кульки, прикрутили прямо к чёрным блямбам в коридоре, на кухне, в ванной и в туалете.

Мама так восхищалась, так суетилась! И не замечала Сашенькиного горького разочарования.

Бедная мама! Когда она упаковывала, увязывала вещи, когда бегала вверх-вниз за грузчиками – всего было ужасно много… Гора, наваленная среди коридора, выглядела ну просто огромной. Но всё это неожиданно быстро рассосалось в большой квартире. Оказалось, что многого, очень многого не хватает. Старые карнизы не годились для широких окон. Шкафчики и буфет остались у Лидии Петровны. Выручали подоконники – на них складывали кастрюли, тарелки, игрушки. Три стула приходилось таскать из комнаты в комнату.

Сразу после плафонов мама занялась окнами. Батареи были горячие, они обжигали пальцы и всё же не могли справиться с холодом, который толстые каменные стены накопили за три зимних месяца. Для того, чтобы законопатить окна как следует, не хватало ни ваты, ни тряпок. Всё рваное, всё ненужное неосмотрительно выбросили при переезде. Негде было раздобыть тырсу, которую мама обычно клала между рамами. Бумажные полоски, приклеенные крахмалом, перемерзая, трещали и отставали от дерева. Странный этот треск был очень неприятен: казалось, что по дому ходит кто-то невидимый. Сашенька боялась оставаться одна в комнатах и всё бегала хвостиком за мамой.

 

 

На четвёртый день Сашенька заболела – и в доме появилась доктор Добрина. Первое, что услышали от неё, был совет переложить тряпку для вытирания ног на лестничную клетку: иначе паркет в передней вздуется от влаги. Мама испугалась, сейчас же вынесла тряпку и стала оправдываться: она, мол, никогда прежде не жила в доме с паркетом.

Сашенька влюбилась, едва услышав колокольное ликование низкого голоса доктора Добриной. Ещё до того, как увидела золотистые кудри, зелёные глаза и пышную чернобурку.

Усаживая своё громадное зелёное пальто на единственном свободном стуле, доктор Добрина произносила обычный свой монолог: сначала запугивала, повергала в панику, а затем поднимала в доме волны оптимизма и чрезмерного даже воодушевления. Сверх всего уже сказанного в десяти других квартирах, доктор сообщила, что не ожидала обнаружить в этом доме еврейскую семью. А потом и вовсе разоткровенничалась, стала рассказывать маме, как главврач поликлиники хотел перевести её на другой участок, поскольку в их дом вселилось чуть ли не всё начальство. Но пока он искал ей замену, жильцы успели раскусить, какой она врач, Добрина Мира Моисеевна, и потребовали её оставить.

Тут, наконец, она вошла в комнату и, увидев Сашеньку, удивлённо отпрянула, будто встретила в неожиданном месте старую добрую знакомую. Большое лицо её, склонившееся над Сашенькой, сияло лучше любой люстры. Оно было прекрасно, как… огромное яблоко! Свежее, румяное, с большими сияющими глазами и длинными чёрными ресницами. Доктор Добрина поворачивала Сашеньку за плечики, вертела Сашенькину голову, чтобы получше разглядеть гланды. И после всех этих манипуляций изрекла, как окончательный диагноз: "Красавица! Вырастет – выдам её замуж за моего Борьку!"

 

 

4

 

Когда Сашенька вышла во двор после болезни, была уже весна. Соседские дети успели перезнакомиться, сбиться в компании. Жизнь во дворе шла довольно интересная и даже бурная. Игры оказались старые, самые обычные – классики, салочки. И всё же каждый привнёс из своего района что-то особенное, неизвестное другим.

Сашеньку, которая побаивалась нового двора и новой компании, приняли неожиданно хорошо и уважительно – то ли потому, что никто не помнил её маленькой и толстой, то ли потому, что долго ждали её появления. Или дело было в новых одёжках? Мама на толкучке купила ей очень красивое розовое пальто, пушистое, отороченное белыми шнурами. А к нему – белые ботиночки и розовые колготки. Вдобавок выяснилось, что у Сашеньки – самые длинные косички. И единственные на весь двор серёжки. Маленькие, золотые, с сиреневыми камешками.

А может, просто вид у Сашеньки после болезни стал какой-то особо значительный.

Могла тут сыграть роль и доктор Добрина, имевшая привычку рассказывать в разных квартирах о чужих заболевших детях так, будто она ездит из города в город и сообщает людям новости – то ли о земляках, то ли о дальних родственниках. О чьём-нибудь воспалении лёгких сразу становилось известно всему дому. И все невольно следили за ходом событий. С большим или меньшим интересом. Сталось бы с Миры Моисеевны восхищаться в чужих квартирах и Сашенькиными глазками, и косичками, и замечательным характером. Скорее всего, каждый такой хвалебный монолог она завершала теми же словами, что и первый свой разговор с Сашенькой.

 

 

Принимала ли Сашенька всерьёз далеко идущие планы Миры Моисеевны? Нет, конечно. И всё же… Она была несколько смущена и растеряна. Действительно, проблема имелась. С одной стороны – доктор Добрина, не словами, так весёлым взглядом постоянно предъявлявшая на Сашеньку таинственные права. С другой стороны – дядя Костя, папин почти брат. Сашенькин папа и дядя Костя выросли в одном детдоме, вместе поступили в мореходку, а во время войны служили на одном крейсере. Главное, каким-то образом они спасли друг друга, когда их крейсер разбомбили. Раненые, почти сутки плавали, держась за бревно. А потом они попали в один госпиталь. И вот в госпитале произошла некая история. Её при Сашеньке не обсуждали. И Сашенька не совсем ясно представляла себе, о чем идёт речь, но выходило, что в результате этой истории она должна будет выйти замуж за сына дяди Кости Серёжу. Серёжу Сашенька ни разу в жизни не видела. Он жил у бабушки в Харькове вместе с мамой, которая там училась. Разумеется, никто не посвящал Сашеньку в их взрослые сложности, но из разных разговоров и замечаний она поняла, что дядя Костя очень любит свою жену, а она его – не очень. Что несколько раз они разъезжались – вроде бы навсегда. А потом снова мирились, съезжались, но как-то не совсем окончательно. А теперь дядя Костя получил квартиру, такую же "сказочную", как Сашенькина, и все надеялись, что в собственном доме семейная жизнь дяди Кости исправится, пойдёт по-новому.

 

 

В Сашенькиной квартире уже занавески висели на всех окнах. И на чёрной полированной этажерке были расставлены раковины, кораллы и безделушки, которые папа привозил из разных стран и о которых доктор Добрина сказала: "Никакие это не игрушки, а произведения искусства. Антиквариат! Точно такая ваза есть в Эрмитаже. Только большая, ростом с человека". После чего мама, испуганная мудрёными словами, перестала давать Сашеньке для игры папины статуэтки и вазочки.

Уже успели вывезти остатки строительного мусора, уже обложили кирпичом газоны и высадили в два ряда тонюсенькие, будто пёрышком нарисованные деревца. Из чёрной завезённой земли показались зелёненькие усики травки. И тут во дворе появился Серёжа.

 

 

5

 

Сашенька не видела, как и когда это произошло. Ей девочки доложили, что в третье парадное въехали новые жильцы. Симпатичная модная тётенька и мальчик лет одиннадцати. В груди у Сашеньки бултыхнулось: "Вот оно! Наконец…"

Ничего таинственного в её догадке не было: в третьем парадном по вечерам оставались тёмными только окна дяди Кости.

Нового мальчика очень заинтересованно обсуждали. Какой-то у него был особый чемоданчик. И ещё папочка. И рюкзачок за плечами. И на голове – не кепка, как у всех, а беретик с хвостиком. Сашенька чуть было не сказала подругам, что знает имя этого мальчика, что папочка у него – нотная, что мама его – пианистка, и зовут её тётя Зоя. Что когда Сашенька родилась, отец мальчика и Сашенькин папа договорились их поженить. Она даже рот успела приоткрыть. И вдруг поняла: промолчать – интереснее.

Серёжа всё не выходил во двор, и это тоже было как-то… интересно.

Сашенька всё время помнила о том, что он здесь, в доме. И чувствовала, как с его приездом она сама вроде бы изменилась. Наверное, от знания, не разделённого ни с кем, от спокойного ожидания чего-то. Изменились её повадки, её взгляд, её улыбка.

Теперь она часто поглядывала на окна дяди Кости – но украдкой.

Серёжа, конечно же, заболел. Тётя Зоя показывалась во дворе совсем редко. Появлялась из-за тяжёлой окованной двери, быстро, пасмурно оглядывалась и торопливо, как бы нехотя, проходила наискось к арке. Походка у неё была чёткая, стройная, но… подчёркнуто отчуждённая. Казалось, она боится столкнуться с кем-нибудь взглядом. Потом она возвращалась с хлебом или молоком, а иногда и с пустыми руками. Это тоже прибавляло тайны.

Их появление наполнило и углубило пространство дома, отчасти заменило Сашеньке живописные закоулки старого двора.

На квадратной площадке, с четырёх сторон огороженной высокими новыми домами, нечего было надеяться найти древние люки или подземелья. Никто не искал осколков или обломков Янтарной комнаты. Впрочем, нечто всё-таки имелось – тоже по-своему загадочное и пугающее. За главной дверью, за гигантской поющей дверью, блистающей медными бляхами. Надо было выйти на улицу, подняться на крыльцо по скользким широким ступеням без перил, потянуть на себя длинную толстую ручку и заглянуть в щель. С яркого света – в глубокий сводчатый полумрак. В этом-то полумраке и таилось всё когда-то обещанное: и люстра, и ковровые дорожки на ступенях, и пальмы, и статуи. Там, правее входа, в углу огромного холла, за столом, покрытым красным бархатом, сидел строгий, неприветливый дежурный. А потому нечего было и думать просто так, из любопытства войти в эти хоромы. Дети иногда чуть ли не часами ждали, когда дверь грозно застонет и неприступная тайна откроется на несколько секунд, дохнув запахами музея. И потом хвастали: кто сумел заглянуть глубже, кто больше успел рассмотреть. Позднее, когда во двор стала выходить Маша Шаломеева, некоторые из её подружек удостоились счастья войти в гудящий высокий холл и под осуждающим взглядом дежурного подождать, пока Маша съездит в зеркальном лифте – за скакалкой, за яблоком…

Впрочем, такое "проникновение" как-то разочаровывало, приземляло всё это великолепие. Но дети по-прежнему соревновались, подсчитывали, сколько раз им удалось побывать в "главном" доме.

Сашенька туда не заходила. Заглядывать – и то стеснялась. Её немножко смущало – пожалуй, даже отталкивало – благоговение, звучавшее в голосах новых приятелей, когда те обсуждали ковровые дорожки, пальмы и памятник Ленину. И как бы наперекор этому всеобщему благоговению вновь забрезжила, засветилась вдали – или наоборот, совсем рядом – Янтарная комната. Янтарная комната, которой она так долго ждала, которая когда-то подразнила, подразнила – и рассеялась, исчезла... И вот снова стало что-то вырисовываться, собираться – рассказы Аллы Николаевны, и странные обломки чего-то непонятного, но красивого, виденного в разное время, в разных руках. И поделки из янтаря, выставленные в магазинах, и зловещие, как черепа, пыльно-коричневые руины замка. И сны, в которых город пустеет на глазах… маленькие люди в колпачках уходят из него, понуро сутулясь, и он становится похож на брошенную ракушку. И прежнее, тайное название этого города – "Ке-нигс-берг". Жуткое слово, зубчатое, когтистое, как молния. И нынешнее название – "Калининград" – не такое тёмное, но тоже жёсткое, грозовое. И самое, самое страшное, под названием "могила-канта"...

Всё смешалось в Сашенькином воображении! Выстроилось – почти независимо от её воли – в нечто цельное, невообразимо прекрасное.

 

 

Сашенька, которую в старом дворе называли фантазёркой и врушкой, больше не выкладывала кому попало свои истории о хождениях по подземельям. Делилась она только с двумя подружками, и это уже от них таинственные сведения расходились по двору. Причём в теперешних Сашенькиных рассказах вовсе не она была главной героиней опасных похождений, а старшие ребята, жившие с ней по соседству – там, в старой части города. Поэтому её, Сашеньку, нельзя было обвинить во лжи. А все несоответствия и мелкие расхождения, на которых когда-то Сашеньку ловили, можно было свалить на тех самых двух девочек. Они, мол, что-то перепутали или не так поняли.

Старшая из девочек, Валя, была очень добрая, но и очень глупенькая. Она в самом деле ничего не могла толком запомнить, рассказывала бессвязно, сбивчиво, а поэтому как-то особенно убедительно.

Младшая, Ира, была даже для своего возраста невозможно доверчивой. Ира очарованно внимала каждому Сашенькиному слову. Много раз она обещала Сашеньке никому ничего не рассказывать, но то и дело, по случайности или в запале, выбалтывала что-нибудь – и тут же пугалась, умолкала, била себя по губам.

Отзвуки этих разговоров доходили до старших мальчишек, и они поглядывали на Сашеньку с неуверенным интересом. Такому их уважению способствовали и уже упоминавшиеся рассказы доктора Добриной, которой свойственно было всё приукрашивать и преувеличивать. Мальчишки, пока она прощупывала их желёзки, узнавали попутно о том, что все привозят из загранки дешёвое тряпьё, а Гройсман из восемьдесят третьей квартиры – действительно красивые вещи, которые будут дорожать и дорожать. Что у Гройсманов в доме – настоящий музей.

Миру Моисеевну никогда не заботило то, что она может повториться. Лишь бы к слову пришлось. После музея всегда говорилось о дочке Гройсманов: малышка, мол, сама, как статуэточка, ну прямо-таки эльф! Просто непонятно, в кого пошла! То есть отца она, Добрина, ещё не видела, но мать – совсем другая. Да ещё носит пальто с отрезной талией – при такой-то фигуре! Хотя, в общем, она ничего – симпатичная. А главное – весёлая и добрая.

Пожалуй, это был главный недостаток доктора Добриной: игнорируя врачебную этику, она постоянно обсуждала с родителями своих пациентов всяческие подробности жизни соседских семей. Кто-то мог бы и насторожиться: а вдруг в соседней квартире она так же обсуждает и его… Но каждому казалось всё же, что лично к нему, именно к нему Мира Моисеевна относится чуть лучше, чуть доверительней, чем к остальным.

Добродушная болтовня участковой не разъединяла людей, а наоборот – превращала дом в нечто вроде большой семьи. Эта болтовня нравилась людям – как и толстые красные щёки Миры Моисеевны, как её слишком громкий голос, слишком тяжёлая, громыхающая поступь, слишком блестящие серьги в ушах.

Да, Миру Моисеевну во дворе не просто любили – её ревновали. А уж Сашенька завидовала каждому, кому удалось хоть на несколько минут согнать улыбку с нарядного лица доктора Добриной. Когда Мира Моисеевна, топоча по гулкому двору, сообщала мимоходом каждому встречному: "Я бегу, у меня там на пятом этаже у Алика Ипатова астматический бронхит" – Сашенька почти жаждала сейчас же закашляться, или упасть в обморок, или вообще… И, видно, чуя это, доктор Добрина, как бы ни спешила, всегда успевала улыбнуться Сашеньке лично, потрепать её по щеке. Хотя бы помахать издали рукой.

 

6

 

И вот шёл дождь, то резко усиливаясь, то понемногу слабея, и непонятно было, середина дня сейчас – или начало вечера. Мира Моисеевна пробежала по двору, не взглянув на Сашенькино окно, хлопнула дверью второго парадного.

Дождь был неуютный, какой-то слишком большой. И вот что удивительно: все они уместились под этим дождём. Ну – почти все, о ком здесь пойдёт речь.

На самом краю дождя, в посёлке возле моря, там, где тучи стали уже чуть-чуть светлее, большой мальчик Толик притворялся, что делает уроки. Мать его жарила на кухне картошку с салом, и вкусный запах отвлекал. Мальчику недавно исполнилось тринадцать лет. Его старый лыжный костюм не прикрывал запястья и лодыжки. На голову была натянута сеточка, из её ячеек торчали пучками светлые волосы, не желавшие укладываться назад, "под канадку". Накануне мальчику поставили двойку по русской литературе и велели матери явиться в школу. Поэтому мальчик вырвал страницу из дневника.

Если бы он плюнул на чёртовы уроки, которые никто и не мог сделать от начала до конца, надел ботинки с галошами, накинул коричневый клеёнчатый плащ, вышел из дому, проскакал до калитки по камням, цепочкой выступающим из лужи, прошёл под заборами до угла, свернул бы, ещё бы прошёл, и ещё раз свернул, и сел бы на пригородный поезд, и проехал сорок пять минут, а затем, прямо на вокзальной площади, сел бы в автобус, за пятнадцать минут добрался бы до Серого дома и, войдя в арку, увидел бы в окне третьего этажа маленькую девочку с длинными-длинными петельками тугих косичек – он бы…

Да нет, не стал бы он смотреть долго: слишком она была маленькая, да и плохо её было видно за мутью дождя.

Если бы мальчик вернулся к себе в посёлок и по дороге от станции свернул не на первом перекрёстке, а на втором, то в окне углового дома он заметил бы ещё одну девочку, почти взрослую на вид. На самом деле она была моложе его на год, и звали её Лена. Он учился в третьей школе, а она в первой, и познакомиться им предстояло через восемь лет.

Итак, большого мальчика звали Толя, а другого мальчика, совсем маленького, звали Боря.

Борин детский сад находился в трёх кварталах от Серого дома. Боря тоже стоял у окна. Толстый, с пушкинскими кудряшками, с пухлыми, очень красиво обрисованными губками и заплаканными зелёными глазами. Как раз в тот день Боря не сделал ничего плохого, никто его не наказывал, и плакал он только из-за дождя – просто хотелось плакать. И чтобы как-то объяснить свои слёзы, он сам себя запугивал. Говорил себе, что этот дождь не выльется до завтра. А, может, вообще будет идти всегда, затопит улицы, затопит машины и автобусы… И мама будет сидеть в автобусе среди воды, и не сможет забрать его из детского сада. Всех детей заберут, а он будет стоять, стоять, стоять, а дождь будет греметь, греметь, грохотать в водосточных трубах, вырываться из них, расплющиваться по земле кругами, тонкими и плоскими, как блины, и водяные блины так и будут набегать один на другой, один на другой. Или ещё хуже: море станет расти, станет толкать вспять речку – и, огромное, двинется на город…­­­

Иногда Боря переставал плакать и брался возить по полу красную пожарную машинку – сосредоточенно, с тяжёлым напирающим гулом, от которого дрожало в груди и в голове. А потом он снова шёл к окну и присоединялся к дождю. Ему казалось, что наступает ночь.

 

 

Доктор Добрина тоже немножко волновалась. Она договорилась со свекровью, что сама заберёт Борьку из детского сада. Но вызовов оказалось очень много. Делать своё дело кое-как Добрина не любила, а обходиться без необязательных разговоров не умела. Она посматривала на часики, встряхивала головой, как бы укоряя себя, но продолжала говорить. Ничего особенного у ребёнка не было – обыкновенная ангина, чуть-чуть запущенная. Случайно у Миры Моисеевны оказалась с собой её фирменная болтушка. Она велела мамаше приготовить полулитровую банку содового раствора и заставила мальчишку за один раз его выполоскать. Потом смазала ему горло болтушкой и пообещала, что придёт смазать завтра. Всё она делала красиво и удивительно быстро.

Первоначально Мира Моисеевна собиралась стать хирургом-отоларингологом, но жизнь распорядилась иначе. Добрина чрезвычайно гордилась широтой своих профессиональных возможностей и любила при случае их демонстрировать. Она не была бессребреницей, от подарков отказывалась примерно четыре минуты, а потом брала. Но больше всего… больше всего она любила блеснуть, ошеломить. А тут ещё и новый человек, явно интеллигентный, что подтверждало и пианино с нотами на подставке, и портрет Шопена, прислонённый к стене.

Итак, Мира Моисеевна спешила, а поэтому критиковала новый дом не так обстоятельно, как обычно. Но на полезных советах и обещаниях, что всё уладится наилучшим образом, она времени не экономила. Очаровав и мальчика (его звали, конечно же, Серёжа), и его зябнущую маму, Мира Моисеевна ушла. Выйдя из парадного, она осмотрелась, прикидывая, как поаккуратней добраться до следующего. Прежде чем открыть дверь, Мира Моисеевна оглянулась на окно третьего этажа, в котором стояла девочка с тоненькой шейкой и аккуратным круглым личиком, к которому как-то неожиданно и очень трогательно был прилеплен остренький подбородок. Две петельки косичек лежали на широких плечиках. Странные недетские глазки с ревнивым вниманием смотрели на Миру Моисеевну сквозь редеющий дождь. Доктор Добрина помахала девочке приподнятым зонтиком, улыбнулась ей подчёркнуто широко и даже послала воздушный поцелуй.

Сквозь дождь доктору Добриной не было видно, как в ответ на её улыбку дрогнули бледные губки.

Она вдруг подумала, что это большое сдвоенное окно похоже на старинную двустворчатую картину. И что из правой рамы изображение вынули. Или просто не успели нарисовать.

Надо сказать, она угадала. С правой стороны полагалось стоять Юле. Но Юля ещё не родилась.

 

 

7

 

Так хотелось бы сделать дождь! Своими руками, своим дыханием собрать тучи, скатать на ладони и направить каждую каплю. Двигаться в дожде, поправляя и подравнивая – как ткачиха движется по цеху, поправляя и подравнивая нити, как арфистка подтягивает, настраивает струны, добиваясь нужного звука. Рисовать, лепить дождь – как художник. Но не на плоскости, а в пространстве, в огромном пространстве, которое с трудом охватывает душа.

Или хотя бы описать дождь. Нет – написать. Целую книгу – только о дожде. Передать все его призвуки и перепады. Но как? Может быть, просто повторять, повторять слово "дождь"?

Поначалу – каждый раз с большой буквы и с точкой. Нет! Лучше – крупно и редко, с восклицательными знаками: Д О Ж Д Ь !    Д О Ж Д Ь !   Д О Ж Д Ь !   Д О Ж Д Ь ! А потом, вдруг, курсивом, наискось: ДОЖДЬ! ДОЖДЬ! ДОЖДЬ!  А потом сгустить и совсем без пробелов, сплошным рядом: Дождь!Дождь!Дождь!Дождь! Всё темнее, лист за листом: ДОЖДЬ!ДОЖДЬ!ДОЖДЬ!ДОЖДЬ!ДОЖДЬ!ДОЖДЬ!

И снова с пробелами – полстраницы.

А, может, попробовать без слова "дождь"? Одни восклицательные знаки. Страницы восклицательных знаков! То наискось… То ровно…

Нет. Лучше буквы, курсивом. И вот ещё! Сверху вниз, поперёк общему движению, отдельные буквы с другим наклоном – будто отдельная струя с крыши.

А в этом сплошном дожде, в разных его местах бросить несколько случайных слов… И тот чудак, который станет честно читать мой дурацкий дождь, обнаружит где-нибудь на третьей строчке слово "девочка", на двенадцатой – "в окне", на четырнадцатой – "лицом к дождю"… И ещё где-то – "спиной… к серому… пустому… кубу… комнаты…"  Дождь. Темнота. Дождь. Одиночество. Дождь. Ожидание.

А где-нибудь в середине следующей страницы дотошный читатель обнаружит маленького Борю, который плачет, прижимая к зелёному кусучему свитерку красную пожарную машину. А где-нибудь ещё дальше, среди редеющего курсива, он наткнётся на Толика…

 

 

Толик скачет по двору, с кирпича на кирпич. В уборную. Толик не боится промокнуть. Он замечает мимоходом, что небо посветлело, чуть замедлился грохот воды. Поднимает голову – и получает по лбу здоровенный щелбан. Крупные капли бьют по глазам, метят в приоткрывшийся рот с крепкими длинноватыми зубами. Старая кофта прилипла к жёстким насторожённым лопаткам. И синие шаровары потихоньку прилипают к жёсткой попке двоечника.

В уборной совсем темно, и кажется, что дождь снова заторопился… И каждая дождинка ехидно стучит по синей деревянной будке. "А я знаю, а я знаю, чем ты тут занимаешься!"

И всё-таки, всё-таки нет уже в ливне прежней силы.

Мальчик возвращается. С кирпича на шаткую дощечку. Капли ударяются о чёрную гладь лужи, обстреливают худые лодыжки рикошетинами грязи, жиденькой и холодной. "То-оль-каа!" – кричат из дома неласково. А пахнет из-за двери ласково, пахнет тепло…

 

 

Дождь, дождь, дождь… пятится от моря, напирает на город. Стучит по стеклу, грохочет устало по новенькой жести заоконника.

Третий мальчик – в том же дожде. Лежит в постели, больной. Мальчику кажется, что кто-то метит электрическими дротиками в его окно, в его комнату, в него. На секунду из темноты вырывается и улыбается женской улыбкой Шопен. Исчезает. Мальчик весь напрягается в ожидании грохота… Гггг-Рррр-Тах-Тах-Тах! А потом остаются только всполохи… Совсем без грома – лишь чуть рокочет далеко вверху. Пожалуй, это даже страшнее… Глупости! Он – мужчина. Он ничего не боится! Он знает, что в таких больших домах обязательно есть громоотводы.

Мальчик решительно ложится локтями на подушку, прислоняет к диванному валику книгу, добывает из пачки последнюю вафлю.

 

 

"Робинзон Крузо". Книга зачитанная и рыхлая, легко раскрывается в нужном месте. И страницы не норовят самовольно перелистнуться, завести куда-нибудь назад или вперёд… Хрустит вафля. Читать темно. Будто за окном повесили огромную тряпку. А тряпка вдруг рвётся без треска пополам, и свет ударяет в комнату сквозь угловатый зигзаг. Мальчик говорит себе: "Ничего особенного! Я не обращаю внимания на молнии, на гром. У меня очень интересная книга".

Книга, сказать по правде, не слишком интересная. Во всяком случае, не такая, как все обещали. На внутренней стороне обложки написано наискось: "Константину от Аркадия. 18 сентября 1946 года".

 

 

Мальчика звали Серёжа. А Константином звали его отца. Родился отец четырнадцатого июля. И мальчик не знал, по какому поводу дядя Аркадий подарил отцу "Робинзона Крузо".

Оба они, и отец, и Аркадий, были далеко от этого дождя. На пути в чужую, жаркую страну. Мальчик пытался представить себе белое солнце, спокойный океан, лёгкую одежду, ярко освещённую просторную палубу. Их морскую работу. Он хорошо помнил все рассказы отца, всё, что читал о море. Да и по фильмам знал, как оно там происходит. Но воображение почему-то отказывалось создавать живые картинки. Только раскачивалась над морем – причём не над настоящим, а над тем, которое он видел на картине в харьковском музее – большая плоская фотография: отец, Аркадий и ещё несколько моряков стоят, улыбаясь, положив руки друг другу на плечи. И так вот они стоят, стоят, стоят на своём корабле, день за днём, день за днём…

Мальчик гордился тем, что его отец – моряк, и при случае хвастал перед друзьями. Но сам он не хотел быть моряком. Об этом Серёжа никому не говорил. Он не любил море. На воде его укачивало. Его укачивало и тошнило даже от мысли о катере или лодке. О зелёной, подвижной глубине, напирающей на деревянное дно. Знакомые мальчишки засмеяли бы его, если бы узнали. Но они остались далеко. В Харькове.

Теперь у него появилась и вторая тайна, куда более стыдная. Он влюбился. И в кого! В маленькую девочку, которая в школу ещё не ходит…

Девочкино окно находилось наискось от Серёжиного, поэтому он мог видеть только вазон на подоконнике. И не знал, что девочка как раз стоит у окна. Не вздрагивает, когда молнии, белые и ртутно-голубые, падают, втыкаются в землю где-то совсем рядом. Лишь глазки её, внимательные и высокомерные, чуть заметно прищуриваются – то от яркого всполоха, то от грозного хруста. Тонкие, длинные ресницы едва заметно опускаются и тут же вспархивают и замирают – будто две птички дёрнули крылышками, чтобы взлететь, но передумали. Гррохх-ках-ках… Ах…

 

 

"Не бойся, моя девочка…"

"А я и не боюсь, папочка. Ты ведь ничего не боишься, а я хочу быть, как ты. Видишь – вот я стою и даже не вздрагиваю. Почти".

 

 

Она стояла, прижимаясь грудкой к подоконнику. Ей нравилось, что никто не видит, не ценит этой её победы. И когда очередной взрыв света озарял её личико всеми оттенками холодной и призрачной бледности, она казалась совсем взрослой. Девушкой, невестой, которую сватает дикое, разбушевавшееся чудовище. Дракон? Кощей? Упырь? Пытается поразить её, ослепить, очаровать нелепой бестолковой мощью, костлявой лапой молнии выдирая из дождя случайные звуки, лоскутья чужой жизни, женский голос: "Я скре…", грохот крышки, упавшей на кастрюлю… "представля…". И мгновенный лязг чего-то далёкого, огромно-железного! Может, два подъёмных крана ударились клювами где-то в дожде, и неизвестно, удалось ли им удержать свою раскачавшуюся ношу.

 

 

В тёмной створке окна – светлое личико. Аккуратно обведённый овал, почти круглый – с неожиданно остреньким, чётким подбородочком… Личико – как семечко! Серьёзный белый пробор на темени. Две косички, туго заплетённые высоко над ушами, спускаются вдоль лица наподобие старинного украшения.

 

 

Так приятно описывать это детское лицо! Ласкать взглядом все изгибы и складочки! Тоненькие брови… длинные веки… реснички… чистейшие линии маленьких ноздрей... А затем пусть бы кто-то крикнул из комнаты… ну, например: "Саша! Картошка готова! Иди руки мыть!" И она бросит что-нибудь вроде: "Сейчас! Пусть немножко остынет". А пока можно будет разглядеть ещё и профиль: округлый просторный лоб, чуть островатый носик. Нежный подбородочек. Высокую шейку.

Нет, нет, она – не ангелочек. Скорее – маленькая женщина. И главное выражение её профиля – вдохновенная, смелая преданность. Тайное упрямство? Да, пожалуй…

Она снова поворачивается лицом к молниям – словно напоминая о губах. Мы их ещё не описали. Маленькие, не очень пухлые. Что-то в них смущает... В оттянутых книзу уголках – лёгкая суровость, почти высокомерие. Как у больного, который знает, что его нельзя спасти, но великодушно поддерживает оптимизм окружающих.

 

 

Да что же за мысли за такие! Конечно, сейчас, когда всё уже знаешь, кажется… А тогда был ребёнок как ребёнок. Глазки как глазки. Ну, разрез особый. Будто задумчивый японец от переносицы медленно повёл пологую линию к округлой вершинке и, описав её, плавно, но круто двинулся вниз, делая линию всё тоньше и уводя трогательным хвостиком вдаль, к виску. И кажется, что вели её, эту линию, долго-долго, может быть, целый час.

Как они называются, такие глаза? "Узкие миндалевидные"?

Да. Странные у девочки глаза. Одновременно распахнутые – и сощуренные, просветлённые – и отуманенные. Будто она смотрит вдаль, вслед кораблю, на котором уплыл её отец. Двинулся поперёк волн, по невидимой дороге, которую кто-то где-то прочертил… По серой воде, по сине-зелёной воде, по чёрной воде, и по белой с оранжево-золотыми бликами, и по розовой закатной, и по коричнево-штормовой, неделя за неделей… на запад… на юг… от чужого порта до чужого порта.

 

 

8

 

В каюте второго механика Гройсмана висел большой портрет, очень похожий на ту самую створку окна: светлое детское личико на фоне глубокого серого пространства. Он висел странно, гораздо левее центра. Казалось, рядом не успели повесить ещё один. Но портрет висел так для того, чтобы удобно было смотреть на него лёжа, с кровати.

Аркадий Гройсман, человек отнюдь не сентиментальный, никогда не стал бы разговаривать вслух с фотографией. Просто, сталкиваясь с ней взглядом, он повторял про себя много раз: "Сашенька. Сашенька". Это женское выражение лица пугало Гройсмана, и он внушал себе, что оно не более чем обман зрения. Что виной всему серёжки, которые жена зачем-то нацепила ребёнку прошлым летом. Не посоветовалась. Решила сделать очередной сюрприз.

Первый сюрприз она сделала ему, когда шесть лет назад явилась встречать "Николая Островского" с грудным младенцем. Убежала из роддома!

По всем подсчётам рожать Рита должна была где-то через полмесяца после его возвращения. Наверное, врачи ошиблись – но он никак не мог справиться с дурацким подозрением, что она нарочно устроила какую-нибудь ерунду: ну там… прыгала… или тяжести поднимала, чтобы родить прямо к его приезду, прибежать в порт к трапу с младенцем и огромным букетом цветов. Он испугался сразу, когда увидел её издали – похудевшую, в лёгком, не по погоде, платье, увидел легкомысленный жест, которым она сунула младенца чужой женщине.

И пока она бежала с цветами к нему навстречу, что-то напряглось в нём, насторожилось… да так и не отпустило. Аркадий обнимал жену – а хотелось ему бросить её с этим букетом, побежать скорее вниз, отнять то, чего он ещё не видел. Он ведь не знал даже, кто там, в одеяльце, – мальчик или девочка.

Аркадий с трудом сдержался, не накричал на Риту. А потом всё-таки побежал, выхватил младенца… застыл в толпе, неуклюже прижимая свёрток к груди.

Со стороны всё выглядело естественно и складно. Его поздравляли, смеялись… И громче всех – сама Рита.

Аркадий поспешил унести ребёнка в каюту. Рита восторженно рассказывала, как ей удалось обмануть дежурную медсестру, а он не мог заставить себя улыбнуться. Ребёнок был умотан ловко. Его с шумом и толкотнёй распаковали на кровати Аркадия, и тут только он узнал, что это девочка. Она лежала в ворохе совершенно промокших тряпок. Чепчик – и тот промок. Запасных пелёнок молодая мамаша с собой не прихватила. Гройсман раскрыл чемодан, достал оттуда чистые тельняшки, полотенце. А потом Рита, не стесняясь посторонних, отвернулась к стене, расстегнула платье и как-то слишком смело ткнула грудь в рот ребёнку. Возможно, ощущая напряжение мужа, она вела себя с дочкой подчёркнуто небрежно, как с предметом домашнего обихода.

 

 

Толстая, легкомысленная и по-своему хозяйственная, Рита вообще относилась к жизни просто и весело. Она грубовато обращалась даже с теми вещами, которыми особо дорожила. На кухне у неё вечно что-то гремело и летало, любой предмет она ставила на место со стуком. Впрочем, Аркадий уже успел заметить, что в её руках вещи почему-то не ломаются и не портятся.

Со временем он всё больше убеждался, что Рита – человек надёжный. И ребёнок у неё всегда в порядке: здоров, ухожен, красиво одет. Хотя сама Рита одеваться так и не научилась. Над ней посмеивались, но Аркадия это почему-то не задевало. Сам он с детства привык к казённой форме и в тряпках не разбирался. Однако же видел, что розовая Ритина юбка никак не подходит к жёлтой блузке, а её чёрный жакет, сам по себе красивый, плохо выглядит поверх зелёного платья. Он не мог объяснить себе, почему, – и не считал нужным своими замечаниями портить ей настроение. У Риты же был единственный принцип: более или менее сообразуясь с погодой, она старалась надеть на себя самое лучшее из имевшегося в шкафу. Лучшую юбку, лучшую блузку, лучшие туфли. Аркадия это даже трогало. Напоминало о сиротстве Риты. Не суровом независимом, как его собственное, а жалком, унизительном сиротстве приёмыша в почти чужой, почти нищей семье.

 

 

9

 

В тот ободранный городок Аркадий приехал в надежде, в старой детдомовской надежде найти кого-нибудь из родни. Родителей он почти не помнил и ничего не знал о них, кроме фамилии и имён. Детская память его была очень смутной и обрывочной. Чья-то кухня, халат с красными и зелёными цветами, несколько раз упоминавшаяся бабушка по материнской линии и некие Пашканы, где она живёт с сестрой – старой девой. "Они похожи, как две капли воды!" Маленький Аркадий много раз видел близнецов, но почему-то не мог вообразить себе, что близнецами могут быть две старушки.

Он вспомнил о Пашканах случайно. Это было в конце лета. Аркадий прошёл курс лечения в Куяльнике. До конца отпуска оставалось больше недели, и Аркадий решил задержаться в Одессе. Ездил на пляж, бродил по городу. И однажды, оказавшись возле автовокзала, увидел слово "Пашканы" на табличке за лобовым стеклом автобуса. Он подошёл к кассе и выяснил, что езды туда – всего полтора часа.

Аркадий вдруг загорелся. Решил, что в таком маленьком городке несложно будет отыскать следы двух старух-близнецов, даже не зная их фамилии.

 

 

Действительно, уже третий человек, к которому Аркадий обратился, пройдя несколько шагов от автобусной остановки вглубь полуживого местечка, показал ему бабкин дом. Бедненький, но побелённый и ухоженный, с цветочками на подоконнике и цыплятами во дворе. Старик смутно помнил и мать Аркадия, но ничего не знал о её судьбе. По его словам, бабка Аркадия – старуха суровая, неприветливая – о семейных своих делах соседям не докладывала. А пугливая сестра её – та, которая считалась младшей, – вообще рта не открывала. Единственной отрадной информацией было то, что обе старухи до войны не дотянули, умерли спокойно и благообразно.

Не зная, как быть со всем этим дальше, Аркадий постоял немного у материнского дома, а потом взял да и постучал в калитку. Раз уж он добрался сюда и наверняка здесь больше не окажется – стоит попроситься во двор, заглянуть, если пустят, в дом, где, возможно, и сам он родился. Или бывал, по крайней мере. Надеялся: а вдруг, увидев знакомое место, что-нибудь вспомнит. Чужие люди охотно впустили его. В морской офицерской форме вид у Аркадия был шикарный. Хозяева сразу прониклись к нему полным доверием. Не мог он – такой вот, с таким вот чемоданом – претендовать на их ветхую развалюху.

Его с удовольствием завели в дом. Аркадий ходил и внимательно вдыхал запах сеней, комнаты, небольшого садика. Заглянул даже в сарай и в хлев. Но тёмный люк беспамятства не приоткрывался. Он только знал почему-то, что все эти запахи – не родные, не прежние.

Известие о приезде моряка разнеслось по городу очень быстро. И от бабкиного дома пришлось ему проследовать не к автобусу, как было запланировано, а через площадь, по длинной улице, туда, где начинались поля. И в другом доме, таком же маленьком и ветхом, как предыдущий, обедать с чужими людьми. То есть не совсем чужими. Аркадий серьёзно вникал в путаницу родственных связей, но окончательно разобраться не смог. Понял лишь, что родство дальнее, но с готовностью принял предложение называть хозяйку тётей Бэтей.

У тёти Бэти правая нога была намного короче левой. Она носила специальный ботинок с толстой, как утюг, подошвой и громко стучала им при ходьбе. Видно, ей нелегко было приподнимать и переставлять с места на место такую тяжесть, и это постоянно отражалось на её лице, вызывая на нём неприятную гримасу – усталый болезненный оскал. Ещё неприятнее был её голос. Аркадию сначала показалось, что прокуренный. Но он, по-видимому, ошибался: тётка ни разу не закурила при нём. Складненькая, небольшая, моложавая, с непоседевшими русыми волосами – она выглядела чуть ли не ровесницей старшей дочери, Муси. И уж точно была красивее её. Тем более она была красивее младшей дочери, Сони, совсем неприглядной девицы с узким длинным лицом, ни разу не изменившим своего выражения за всё то время, которое Аркадий провёл в их доме.

Аркадий, человек невнимательный к разным подробностям и мелочам быта, не в состоянии был оценить расклад, нюансы всех их гримас и интонаций. Впрочем, одно он сообразил сразу – ещё до того, как познакомился с хозяином дома: роль его в семье незначительна, движет и руководит этим мирком хромоногая Бэтя.

Конечно же, Аркадий не догадывался, в чём причина Бэтиной раздражительности и странных перепадов настроения. А дело было в нём, в Аркадии. Надо же! Появился в доме жених, но… к сожалению, слишком видный. Ни в дочерях Бэти, ни в её личных возможностях не имелось ничего такого, что могло бы привлечь нарядного моряка. Не слишком красивого, не слишком образованного – и всё же не про них, не про Бэтиных дочерей.

Несмотря на это, присутствие молодого мужчины действовало на Бэтю возбуждающе. При всей трезвости её ума ложная надежда то и дело приступами накатывала на беднягу. И тут же – отступала. Так что причиной Бэтиных гримас был вовсе не тяжёлый ботинок. И даже не двоюродная племянница, раскладушка которой в самом деле мешала проходить по коридору, как и её плетёная корзина. Вещи племянницы, висящие на спинке стула, тоже не украшали помещение. Бэтя же держалась так, будто только в них и дело, будто дочери её без этой раскладушки, без этой корзины – стали бы писаными красавицами, могли бы претендовать на нечто кинематографически прекрасное. Но… ничего тут не поделаешь! Юную родственницу-приживалку девать некуда, и Бэтя вынуждена ради неё принести в жертву счастье собственных дочерей.

На отсутствующую девушку сползал любой разговор. Ну прямо припев в песне! Как-то она всегда оказывалась к слову… Без возмущения, с горькой покорностью судьбе Бэтя объясняла, почему не может поставить столик в коридоре: тогда не останется места для раскладушки. Почему не может купить дочерям босоножки получше: на три пары приличных босоножек ей никак не собрать денег. А когда Аркадий, вырвавшись ненадолго в город, принёс из лавки бутылку шампанского, несколько банок дешёвых консервов (других там не было) и большую плитку шоколада "Гвардейский", Бэтя задумчиво и очарованно повертев в руках огромную, тяжёлую, как книга, шоколадку, вспомнила грустную историю. Несколько лет назад, вскоре после войны, получила она в подарок на работе вот такую же, только маленькую. И даже не попробовала её: отложила на праздник. А когда полезла за шоколадкой, в ящике оказалось пусто. "Ну что с неё возьмёшь, с сироты...»

Аркадия эти разговоры с самого начала раздражали как-то лично. Но он, разумеется, помалкивал. А тут уж не выдержал и поинтересовался, откуда известно, что шоколадку съела именно Рита. Хозяйка дома и хозяин, одновременно проглотив непрожёванную картошку, в один голос удивлённо спросили: "А кто же ещё?"

Намётанным глазом детдомовца Аркадий видел: было, было кому! Вполне могла стащить шоколадку и хитроватая Муся, прекрасно знающая, на кого падёт подозрение, и тупая бесхитростная Соня – просто так, бездумно, в неожиданном порыве. Он понимал: такое могло случиться с каждым – включая и племянницу-невидимку. Но почему-то не сомневался в полной её невиновности.

Еду Бэтя подала простую, но всё приготовлено было по-особому тщательно, с незнакомыми привкусами, и Аркадий, привычный к казённой столовской еде, злился на себя за жадность, за слишком хороший аппетит – будто ради этой картошки, этих аккуратных тефтелей, плавающих в томате, предаёт родного человека. Слушает о нём всякие гадости – и не заступается, не защищает. Он уже представлял себе Риту, маленькую затравленную девочку. С виновато опущенной головкой. С натруженными красными ручками. Одетую в лохмотья, в обноски Бэтиных дочерей… И с азартным злорадством, дожёвывая тефтели, допивая компот, Аркадий стал накручивать себя, с внутренней усмешкой планируя грядущие события… Что-то вроде виденного недавно кинофильма. Как эта маленькая хрупкая девочка войдёт, под ненавидящими взглядами проберётся к своему стулу, и кто-то обязательно сделает ей замечание, а кто-то попросит у него прощения за её неловкость. Как она склонится над своим супом, как он заметит слезинку, сползающую по бледной щеке… Возможно, для большего эффекта он слегка поухаживает за хозяйскими дочками. А потом поднимется, сообщит, что ему пора, возьмёт чемодан и скажет – так это, между прочим: "Давай-ка, Рита, собирай быстро барахлишко! Хотя… Можешь его и здесь бросить. Я тебе всё новое куплю – в Одессе или там, дома. Мне вот именно такая, как ты, и нужна. Если, конечно, я тебе не противен. И если ты готова стать женой моряка".

 

 

Вообще-то Аркадий мечтателем не был. И всю жизнь подсмеивался над мечтателем Костей. И пить он умел. Случалось, сам выпивал бутылку и не пьянел. Об этой его особенности даже легенды ходили. А тут… просто непонятно… Разобрало! Он прямо-таки дождаться не мог, когда она вернётся из своей артели!

Увидев её в дверях, он страшно растерялся, расстроился. Будто в самом деле уже успел сделать ей предложение – и вдруг обнаружил, что сирота-племянница совсем не такая, как показалось поначалу, и вовсе не нравится ему. Но деваться некуда, дело сделано.

Сиротским в Рите было только штапельное платьице, застиранное почти до белизны. Она была гораздо крупнее и полнее Муси и Сони. Ухоженная, круглощёкая, грудастая, с толстой косой, уложенной на затылке, с большими рыжевато-коричневыми глазами, глядящими прямо и очень доброжелательно…

Она и в самом деле выглядела лишней в тесной комнатке, среди маленьких, мелкокостных людей, среди старой хрупкой мебели. Двигалась Рита уверенно, шумно мыла руки в коридоре, шумно усаживалась за стол, спокойно смотрела, как Бэтя накладывает ей еду, и, по-видимому, совсем не замечала тёткиной недовольной гримасы, удручённо смиренного взгляда старика, поджатых губ Муси…

И, однако… он произнёс, произнёс заготовленную речь! Именно так, как собирался: с чемоданом в руке, почти уже уходя и между прочим. А Рита – вот уж, что называется, вытаращила на него глаза, ушам своим не веря! Шутит он так глупо – или всё это сказали по радио?

И вообще непонятно было, что делать дальше. Но тут вмешалась Бэтя.

Говорила Бэтя сухо, сурово и, в общем, правильно. Такие, мол, дела на ходу не делаются. Никуда Рита не уедет, пока они не распишутся. Здесь, при ней, при Бэте. Она же на следующий день приобрела для Риты свадебный наряд. Костюмчик из шёлкового бельевого трикотажа: белая блузка и голубая юбка с синими листиками. В таких же костюмчиках сидели на "свадьбе" и Муся с Соней – за круглым маленьким столом под тусклым розовым абажуром. Казалось, все три девушки – невесты, всех их увезёт с собой Аркадий.

Его гвардейскую шоколадку Бэтя наломала на квадратики и разложила по блюдцу. Дорогой шоколад, несколько поседевший в захолустной лавке, брали робко, двумя пальцами. И в том, как Бэтя подбадривала присутствующих, призывая их не стесняться, мерещилось нечто каверзное. Вроде следственного эксперимента.

 

 

Первый раз поговорить им довелось в автобусе – а то всё как-то не получалось.

Дорога была красивая, вдоль садов, полей. Аркадий ехал и думал о том, что надо бы с Ритой заговорить, что вот уже полчаса они едут и молчат, и это странно… Но с чего начать – не знал.

Первой решилась заговорить Рита. На одной из остановок показала пальцем на яблоню, туго увешанную зелёными яблоками: "Смотри, как красиво!" Он кивнул. Когда автобус тронулся, она сказала: "Ну, вот, поехали, наконец!" И он снова кивнул. Потом она добавила без всякой подготовки, без перехода: "Не брала я шоколадку. Честное слово, не брала. Я без спроса крошку с пола не возьму!" – "Конечно, не брала! – поспешил ответить Аркадий, приятно удивлённый тем, что внезапная жена его вовсе не такая уж простушка. – Я думаю, это младшая слопала. Как там её… Соня." – "Нет, нет, – заспорила Рита, – уж скорее Муся! Или даже сам Давид. На него иногда нападает. "Хочется чего-нибудь вкусненького! У нас дома нет чего-нибудь вкусненького?" Он, наверное, не выдержал, отломил кусочек, а потом испугался и… Он её очень боится!"

Когда автобус проезжал мимо стада коров, мимо стреноженной лошади или козы, привязанной у ворот, Рита радовалась, как ребёнок, и оглядывалась, пока картинка окончательно не исчезала из поля зрения.

Потом она радовалась в поезде. Аркадий нарочно купил дорогие билеты, и в мягком вагоне они были чуть ли не одни. Собственно, она и в плацкартном радовалась бы не меньше. Рита подпрыгивала на диванчике, восхищалась постельным бельём – так рассматривала его, так разглаживала, будто и простыни, и наволочки с печатями подарили ей для вечного пользования. Вертела в руках оранжевую настольную лампочку, подстаканники – она их видела впервые.

Наверное, из-за всего этого у Аркадия возникло желание – да нет, почти страсть! – удивлять её. Для начала он набрал в вагоне-ресторане разных конфет, печенья, сладкой воды. Еле дождался первой большой станции и там без разбору накупил какой-то дребедени: платочек, расчёску, несколько кусков мыла в красивых обёртках, косметический набор, духи "Красная Москва" (самую большую бутылку). Принёс свою добычу в кульке, свёрнутом из газеты, и высыпал перед ней прямо на полку, на одеяло, горой. Поезд дёрнулся и поехал, и обоих их качнуло, а ей почудилось, что это от неслыханной, непереносимой радости. Он ведь ей казался таким строгим, таким суровым! Почти страшным. И вот высыпанные перед ней яркие восхитительные мелочи хором и наперебой убеждали её: бояться нечего. Теперь всё вот так и будет – чудесно, празднично и бестолково.

 

 

Честно говоря, в костюме, купленном тёткой, Рита выглядела куда хуже, чем в застиранном старом платьице. Но ещё меньше шли ей вещи, которые она купила в Калининграде – на деньги, выданные мужем. Аркадия это не огорчало. В конце концов… Лишь бы ей самой нравилось!

Он как-то неожиданно быстро успокоился и привык к своему новому – семейному – положению. Ему казалось странным то, что все изумляются, поднимают такой шум, будто произошло нечто из ряда вон выходящее. Вдобавок все были явно разочарованы его выбором – в особенности Костя. Непонятно было, чего Костя для него, для Аркадия, ждал.

 

 

Костя действительно ждал чего-то необычайного. То есть… Она была ему вполне симпатична – толстая молдавская деваха. Добрая, спокойная, без странных желаний, без странных устремлений. Ему нравилось постоянно благодарное выражение её лица. Если бы она оказалась, к примеру… сестричкой Аркадия, нашедшейся сестричкой, – Костя души бы в ней не чаял! Но жена… Он подозревал в этом браке что-то случайное, почти ненормальное. Ни Аркадий, ни Рита не рассказывали подробностей скоропалительного сватовства. А жаль. Костя, тоже детдомовец, очень хорошо понял бы Аркадия и не мучился бы чувством вины.

 

 

10

 

Историю знакомства Риты с Аркадием знала только Сашенька. Знала всегда, со смутных младенческих времён. И всё-таки часто просила мать рассказать ещё раз. То ли любила слушать именно с голоса матери, то ли надеялась ухватить какую-нибудь новую деталь. Рассказывала Рита весело, но скупо. Дослушав историю в очередной раз, Сашенька бывала неизменно разочарована, но вот так, напрямую, себе в этом не сознавалась.

За недолгие свои годы Сашенька обустроила и расцветила нехитрую историю множеством подробностей. Всё уродливее становилась мамина суровая тётка. Тяжёлый её ботинок окончательно превратился в страшную деревянную колоду – как у Бабы-яги. Такая вот лохматая Баба-яга, с вонючей папиросой в крашеных губах и трескучим голосом. В Сашенькиных фантазиях она росла, росла… и уже занимала собой всё пространство. Тётка помыкала бедной маленькой мамой, ползающей по полу на коленках. Заставляла мокрой тряпкой проникать в самые тайные, в самые страшные мышиные углы. Бедная мама не решалась поднять от пола глаза, не решалась что-нибудь ответить жестокой мучительнице, которая попрекала и попрекала её чем-то... Мама сидела, ссутулясь, на самом-самом уголке стола и ела из треснувшей тарелки пригоревшую кашу, соскобленную со дна кастрюли. А две уродливые дочки Бабы Яги нарочно делали в доме разные пакости, пожирали припрятанную на праздник еду и всё сваливали на безответную маму. Мама в своём бедном вылинявшем платьице была в сто раз красивее их – нарядных, разодетых в кружева. Поэтому Баба Яга, которая каждое воскресенье заманивала в дом женихов, выталкивала маму в страшный тёмный чулан, где держали помойное ведро и веник. Там, среди пауков и крыс, мама стояла и плакала от страха, пока женихи не уходили. А ночью она мёрзла на узенькой раскладушке под старым жиденьким одеялом – и снова плакала. От обиды, от горя и от беззащитности своей. Вспоминала родителей – добрых, ласковых… И так оно шло, шло долго-долго. И так осталось бы навсегда, если бы папа Сашенькин не поехал в этот город искать дом, где жила его бабушка. И чужие люди, поселившиеся в бабушкином доме, рассказали ему о маме. О том, как они мучают, как обижают маму – Баба Яга и её дочки. И купил папа много-много конфет и разных других подарков, и надел самую-самую парадную форму, и вошёл в их страшный чёрный дом, и увидел маму, скребущую пол, и сказал: "Ты самая красивая! Ты самая лучшая на свете! Я беру тебя замуж". И повёл её за руку к автобусной остановке. Баба Яга ковыляла за ними, злобно сопела, но помалкивала. Страшные старухины дочки стояли у калитки и смотрели им вслед. И грызли, грызли, грызли ногти… И папа привёз маму в свой город, и поселил в комнате, которую так любила Сашенька, – рядом с Лидией Петровной и Аллой Николаевной, чтобы ей не было страшно и одиноко, когда он уходит в рейс.

Совсем отдельно от этой истории существовала хроменькая тётя Бэтя. Четыре раза в году ей посылали поздравительные открытки. Она покупала козье молоко специально для Сашеньки, когда Сашенька с мамой гостили у неё в Молдавии. Существовала зелёная раскладушка, и Сашенька любила на ней спать. Существовал старый Давид – он называл Сашеньку "гензеле" и щипал её за щёки. Ещё была безмолвная странная Соня – та, что сшила платье для Сашенькиной куклы. И ленинградская Муся – с мужем. Настоящим журналистом! (Мама Сашенькина очень гордилась, когда где-нибудь в газете натыкалась на его имя.) Всех их называли "родственники по маминой линии".

По "папиной линии" были дядя Костя и его странная жена. Жена то ссорилась, то мирилась с дядей Костей, а потом и вовсе уехала к своей маме. Далеко, на Украину, в город Харьков. И увезла с собой мальчика Серёжу, за которого Сашенька должна будет выйти замуж, когда оба они вырастут.

 

 

Мама и папа Сашенькины об этом никогда не говорили. Говорил дядя Костя. Рассказывал о сыне. Как мама учит его играть на пианино. Как он хорошо рисует. И бабушка у него – заслуженная учительница республики. А в сарае у неё живут цыплята. (Сашеньке было так странно: у учительницы – цыплята!) Мама у Серёжи – красавица, талантливая пианистка. Она вот-вот доучится и переедет навсегда с мальчиком к дяде Косте.

В отличие от Сашенькиной мамы дядя Костя рассказывал длинно и цветисто. Но рассказы его никак не умещались, не разворачивались в Сашенькином воображении. И где-то в самой-самой серёдке Сашеньке казалось, что всё это выдумка – и про мальчика, и про музыку, и про цыплят. Ну… вроде её, Сашенькиной Янтарной комнаты.

Конечно, у дяди Кости были доказательства. Он писал письма в Харьков и получал ответы, часто ездил туда и покупал много красивых подарков. В конце концов имелись фотографии! В их собственном альбоме. Портрет Серёжи и большая фотография дядикостиной семьи – все красивые, нарядные. Особенно нравилась Сашеньке старушка.

Но ведь и у Сашеньки были… "доказательства". Ну хоть те же кусочки янтаря, которыми она выложила по кругу подоконники в своей комнате. Кто знает, в самом деле, откуда притащили их мальчишки? И откуда взялась у Сашеньки янтарная кружечка. Этого не помнили даже родители. Была и картина на стекле, украшенная янтариками. И остатки маминого ожерелья. Сашенька перенизала бусины на три нитки и уговорила маму привесить их к убогим медным трубкам, чтобы те хоть как-то соответствовали блистающему слову "люстра".

Вообще-то Сашенька предпочла бы бусины из прозрачного стекла – такие, какие видела в театре. Но и с этими, с жёлтыми, стало красивее, интереснее. Солнечный свет преломлялся и играл в подвесках, а электрический по вечерам не казался уже простым и едким, в нём появился приятный желтоватый оттенок.

Так хорошо стало смотреть перед сном на обновлённую люстру! Стоило сощуриться – и все её огоньки расцветали радужными лучами-ресницами, напоминающими павлиньи перья. Теперь Сашенька шла спать охотно, без капризов. Перед сном она подолгу смотрела на люстру и придумывала всё новые и новые украшения. Но эти звёзды, гирлянды и подвески были сделаны уже не из стекла, а из янтаря разных оттенков.

Утром во дворе она рассказывала Вале и Ире о том, как они с мамой повесили на люстру очередные "сосулечки" и "капельки". Говорила – и почти верила собственным словам. Правда, из-за этой самой "люстры" она не могла пригласить подружек в гости.

К тому времени дети, а главное, их родители ещё не познакомились настолько хорошо, чтобы ходить друг к другу. Ещё и квартиры не у всех были обставлены и ухожены. Но Сашенькину маму меньше всего смутили бы подобные мелочи. Она спокойно впустила бы хоть всех Сашенькиных новых знакомых в свои полупустые комнаты, где так нелепо смотрелись расставленные на подоконниках, на неустойчивой этажерке красивые заморские вещицы.

Сашенька ходила по дому и прикидывала, как бы украсить квартиру, чтобы не разочаровать подружек, не обмануть их ожидания. Она, например, могла бы сделать картинки – вроде той, что подарила ей Алла Николаевна. Конечно, так красиво, так хорошо она бы не нарисовала. Но ведь совсем не обязательно было рисовать. Важнее всего – раздобыть хорошее ровное стекло. Она уже собрала несколько замечательных открыток. Сашенька присмотрела их в книжном киоске, когда ездила с мамой в поликлинику. И мама легко, без споров согласилась купить всё, во что Сашенька ткнула пальчиком. Выбирала она в основном тётенек в старинных одеждах. Сидящих, стоящих, замечательно красивых. Особенно нравились Сашеньке две, с младенчиками на руках. Одна, в зелёном, протягивала своему, лысенькому, цветочек. Вторая кормила своего, кудрявенького, грудью, и он, странно вывернув головку, печальным глазом смотрел прямо на Сашеньку. Платье на женщине было красное, а на плечи накинута синяя кофточка с жёлтым воротником. Если бы Сашенька достала подходящее стекло, она вырезала бы тётеньку и приклеила бы её к "золоту", оставшемуся от большой шоколадки (Сашенька каждый день разглаживала его ногтем на подоконнике). Сверху она положила бы стекло, а на лицевой стороне стекла, как Алла Николаевна, наклеила бы кусочки янтаря. По золотому воротничку… И вокруг – узорами.

Всё это было вполне исполнимо. Набрать за лето янтариков, тем более что мелкие никого особенно не интересуют. А стекло раздобудет папа. Только попроси его – он десять сразу принесёт! Сашенька вырежет все свои открытки, наклеит на стёкла и красиво развесит на стенах… Папа и с люстрой поможет.

В первые дни после прихода из рейса он страшно задаривал Сашеньку. Гуляя с ним по городу, она старалась быть осторожной возле витрин. Случайно засмотришься на что-нибудь, или похвалишь между делом, а на следующее утро оно уже у тебя дома, стоит на подоконнике, большое и ненужное… И если бы Сашенька попросила у него настоящие, взрослые бусы из янтаря – и даже целых три нитки, – он, конечно же, купил бы. Может, и смеялся бы – но купил.

 

 

Ловя себя на этих мыслях, Сашенька сурово стирала с лица тень улыбки. Она не хотела никаких подарков, она не ждала никаких подарков. Они даже портили что-то. Она ждала – папу. И ничего-ничего больше ей не надо было. Ни праздников, ни поездок, ни конфет, ни тортов, ни игрушек. И пусть бы папа не возился с нею, пусть бы ничего не рассказывал… Просто чувствовать в доме его запах, его присутствие. Знать, что под ногами у него твёрдый, надёжный пол, а не кренящаяся палуба, не грязно-синяя вода – огромная, готовая забрать, проглотить... Коварная глубь, полная невидимых ужасов и опасностей.

А главное – когда отец был дома, его не надо было ждать.

Сашенька не любила ждать. И всегда ждала! Не успевала утром глаза открыть – и уже ждала отца. Даже сны её были только об этом. Отход, приход… То пароход возвращался в порт – почему-то без отца. То он оказывался вообще пустым, без единого человека.

Однажды Сашеньке приснился сон… Навстречу ей по трапу несут какой-то ящичек, а на нём – сухая ветка. И откуда-то Сашеньке известно, что такая ветка означает. Отец умер.

Она проснулась вся в слезах. Сон был до того реален! Казалось, страшный ящик стоит за стеной, в соседней комнате. С той же веткой. Сашенька едва заставила себя заглянуть туда. Не было ни ящика, ни ветки. Мама весело возилась на кухне. Но она не успокоилась и проплакала почти весь тот день. Мама очень испугалась, но так и не смогла выпытать у Сашеньки причину её слёз.

Плакать Сашенька в конце концов перестала, но ни ящика, ни ветки не забыла. Они заняли постоянное место – где-то глубоко у неё в груди. Сашенька повзрослела от этого сна, как внезапно взрослеют дети от тяжёлой болезни или пережитого горя. Что-то в тот день она приняла на себя. И сознательно приняла. Пол под её ногами никогда больше не был твёрдым. Под ним зеленела, под ним синела, под ним чернела глотающая глубина.

 

 

11

 

"Не бойся, моя девочка. Я ничего не боюсь – и ты не бойся ничего. Глубина ласкова, глубина качает, баюкает. Твоя улыбка на портрете – лёгкая-лёгкая, недетская. Твои глазки смотрят на меня будто издали. Ты всегда так смотришь… будто издали, будто смотришь на горизонт, будто видишь горизонт сквозь любой предмет. Когда я приеду, ты будешь уже не такая. Ты будешь совсем другая. Мне потребуется время, чтобы узнать тебя, чтобы заново привыкнуть к тебе. Мне жаль всего, что я пропустил. Каждой минуты, которую ты прожила вдали от меня. Я хотел бы всю жизнь держать тебя на руках. Я никогда не скажу тебе об этом. Я никогда – ни словом, ни взглядом, ни вскриком – не покажу тебе, как я боюсь за тебя, как я ненавижу весь мир, потому что он оторвёт тебя от меня, как я ненавижу мужчин, которых ты будешь любить. Нет, я не ревную, я не эгоист. Но я знаю наперёд: ни один из них не достоин тебя. Ни один из них не поймёт тебя. Даже лица твоего не поймёт, не оценит. Я ненавижу их уже сейчас, хотя они ещё дети, ещё ни в чем не виноваты. Но будут виноваты, будут…"

Это он не думает – чувствует. А думает он: "Сашенька, Сашенька, Сашенька…"

 

 

Гройсман посмотрел на часы и прикинул: там, где сейчас живёт его беззащитная девочка, – девять часов вечера.

Он поёжился. Конечно, Гройсман знал, что дома уже достроены и выглядят обжитыми и уютными. Но представлялись почему-то промозглые громады с толстыми стенами и пустыми проёмами окон. Зловещие горы мусора. И в холодной, нежилой темноте – его странный, его беззащитный ребёнок.

 

12

 

Первый светлый день после долгих дождей. Чистый, почти белый асфальт с редкими чёрными трещинами, в которые уходит сырость.

А если здесь оставить чистый лист… И поверху рассыпать отдельные буквы. Рассыпать в беспорядке, чтобы получилось похоже на почки, на набухшие почки. А понизу – слова, длинные сплошные цепочки слов. Вроде как трещины…

Да нет, не надо. Ничего не чувствуешь. Ни светлой чудесной сухости, ни радостного течения воздуха, ни смеси весенних запахов.

Лучше без фокусов, обыкновенно.

Девочке впервые разрешили выйти во двор без шапки.

На девочке пушистое розовое пальто. Розовые колготки. Белые туфли. Над ушами – белые банты, большие и прозрачные, как крылья стрекозы. Это – Сашенька. К Сашеньке через весь двор бежит Валечка. Валечка обижена на девочек. Они не берут Валечку в игру. Но во двор вышла Сашенька, и Сашенька её – возьмёт. Сашенька лучше всех. Сашенькино розовое пальто хочется гладить и трогать. У Сашеньки косички – самые длинные во дворе.

Валечка с разбегу обнимает Сашеньку и больно ударяется о её лоб. Сашеньке тоже больно, но она не сердится.

Шарк-шарк, шарк-шарк… Две девочки крутят скакалку, ещё одна быстро прыгает через неё под ритмичные однообразные выкрики: "Роза! Берёза! Мак! Василёк! Фиалка!"

– Чур, я ромашка! – говорит Сашенька.

– А я мак! – говорит Валечка.

– Мак уже есть! Мак уже есть! – раздражённо кричат все девочки сразу, так что Валечке становится страшно.

– Она будет липа, – говорит Сашенька, – иначе я не играю!

– И не покажет вам Янтарную комнату! – пугает Валечка.

– Ты будешь липа. Поняла? – говорит Сашенька.

"Роза! Берёза! Мак! Василёк! Фиалка! Ромашка! Липа! Роза! Берёза! Мак! Василёк!"

Сашенька становится перед опавшей на асфальт скакалкой… Начали! "Роза…" Сашенька скачет. Быстро свищет, режет воздух невидимая верёвка. Сашенька в этом свисте – как в стеклянном коконе. Она никогда не собьётся, никогда не запнётся, пока не надоест порхать вверх-вниз. Девочки приподнимают скакалку всё выше. Что ж, и она будет подпрыгивать повыше. Прямо под окнами того самого мальчика, который вовсе не был выдумкой дяди Кости. Он действительно существует на свете. А значит, и цыплята, и пианино, и бабушка-учительница. И получается, что когда-нибудь Сашенька действительно выйдет за него замуж. И никто, никто вокруг не знает об этом.

 

 

Наконец-то она наступила – странная весна. Окончательно. После долгих, почти осенних дождей, смывших с асфальта остатки ледяной коры. В одно прекрасное утро весна оказалась во дворе – чудесно, как внезапное выздоровление. Заполнила гигантский прямоугольник от стены до стены. Мгновенно просох и залетал по двору прибитый дождями зимний мусор. Маленькие девчонки высыпали во двор, зачиркали по асфальту. Почти виден был лёгкий ветерок, носящийся между тремя гранитными арками. И оттуда по-прежнему дышало нерастаявшим ледком, простудливой сыростью. Милый ветерок, но чуть пакостный. Весёлый, но недобрый… Он грубо захлопывал книжку на коленях у женщины, стерегущей коляску. Будто считал, что вся эта книжка – совершенный вздор. Маленькие девчонки то и дело бросались догонять свои сорванные шапки. Вскрикивали, галдели. В неуютном пространстве, лишённом закоулков, ниш и сараев, каждый звук размазывало, удлиняло во времени, не лишая, однако, чёткости, почти истерично яркой. Разреженный воздух очищал и усиливал его, одновременно сталкивая с верной ноты, с заданного направления. Звуки почему-то достигали крыши раньше, чем окон первого этажа… Всё путалось! Голоса тёток, переговаривающихся через весь двор, горячее чирканье лопаты, шарканье и визг маленьких девчонок, облюбовавших себе место для игр как раз под окнами его квартиры. Полный двор маленьких девчонок! Ну хоть бы один мальчишка! То есть накануне Серёжа заметил троих, но те были совсем уж взрослые.

 

 

"Роза! Берёза! Мак! Василёк! Фиалка! Ромашка! Липа…" – "Липа!" – "Ты нарочно сбиваешься на липе! Ты нарочно!" – "А вот и нет!" – "А вот и да!" – "А вот и нет! Не нарочно!"

 

 

Он угадал бы, чей это голос, даже с закрытыми глазами… хотя слышал его, кажется, впервые. Голос как-то неожиданно легко проникал в комнату, будто окна уже расклеили. И ветерок просачивался откуда-то – тоненький, свежий, пахучий. Норовил полоснуть по горлу, дунуть в больное ухо.

"Осложнение"… Серёжа устал болеть. То горло, то ухо!

Он уворачивается от ветерка и, наконец, с неохотой отступает в темноту, успев напоследок поймать серьёзный, чуть насмешливый взгляд. По-взрослому сощуренные глаза… Он знает, что это Сашенька. Видел фотографию. Отец показал – ещё прошлым летом, в Харькове. "Вот, – сказал, – смотри. Твоя будущая жена. Нравится?" Серёжа тогда смутился и пожал плечами, хмыкнул непонятно. На самом деле она очень и очень понравилась ему. Отец не первый раз заговаривал о Сашеньке, и Серёже всегда было стыдно, что у него, у совсем маленького, есть невеста. Стыдно – но и приятно немножко. Он чувствовал себя… Ну… так, словно у него – единственного из всех мальчиков – уже есть жена. Другие живут себе – и понятия не имеют, кто их женой будет. Может – Танька Воронова, может – Катя Науменко, может – вообще какая-нибудь из Москвы или из Ленинграда.

Хотя… Это несколько ограничивало его возможности. Серёже нравились красивые девочки – особенно те, у которых передники с кружевом. Серёжа рисовал для них принцесс. С коронами, с ажурными воротниками и шлейфами. Учитель рисования увидел и велел бабушке обязательно отдать Серёжу в художественную школу.

Когда мальчишки начинали выбирать, кто с какой девочкой будет дружить, Серёжа помалкивал. Он чувствовал себя, как мужчина, связанный словом. И слово его таинственно будоражило: "САШЕНЬКА". Будто взял на варежку чистого снега и надкусил. А потом он как-то поделился с Петей Ипатовым, похвастал: у меня, мол, есть невеста. И тот поднял его на смех перед всем классом. Потом целый год и думать об этом не хотелось. Так он злился на взрослых! И на их Сашеньку, которую видел всего раз в жизни, чуть ли не в день её рождения.

Серёжа помнил смутно, как однажды, когда "Николай Островский" возвратился из очередного плаванья, встречать Аркадия пришла большая весёлая тётка с младенцем, замотанным в одеяло, и с огромным растрёпанным букетом. Говорили, что она прикатила в порт прямо из роддома. Серёже и шести не было, но даже он изумился, когда тётка, не глядя, ткнула свёрток стоящей рядом женщине – запросто, как могла бы сунуть целлулоидную куклу, – а сама взбежала по трапу и бросилась Аркадию на шею. Серёже тогда показалось, что ростом она повыше Аркадия. Платье её – яркое, зелёное, с широкой юбкой – трепал ветер, так что иногда показывалась розовая рубашка. Она сунула цветы Аркадию и тут же придавила их своим большим телом.

Серёже было так странно… Подтянутый стройный Аркадий, гладко выбритый, с аккуратными височками, в парадной форме – и эта юбка, этот букет. Как-то оно не ладилось одно к одному.

А потом Аркадий побежал вниз по трапу, и тётка за ним, спасая от ветра взлетающую юбку, счастливая и удивлённая. Оглядывалась, пожимала плечами, будто всех вокруг призывая посмеяться: "И чего он, чудак, испугался?" И вокруг действительно смеялись, поздравляли Аркадия, хлопали по спине, пожимали локти – руки у него были заняты свёрнутым одеялом, и оттуда доносился тоненький кошачий писк.

За всем этим Серёжа не заметил, как встретились его собственные родители. Не заметил, как отец оказался рядом с Аркадием, и кто поднял Серёжу за подмышки, чтобы он тоже заглянул под уголок одеяла. Серёжа ничего не разглядел, но зачем-то кивнул. А взрослые что-то видели – и очень хвалили. Потом всей компанией отправились в каюту Аркадия. Там выяснилось, что толстую тётку зовут Ритой, и у неё нет с собой никаких пелёнок. Обошлись махровыми полотенцами и здоровенной тельняшкой. Тельняшка особенно всех позабавила. Мама Серёжина в поднявшейся кутерьме оказалась самой главной, самой умной. Всеми руководила, всё подсказывала. Она была непривычно спокойная, простая. Серёжа решил, что с этого странного дня жизнь у них пойдёт по-другому – вот так же весело и хорошо, как сейчас, в тесной, набитой людьми каюте.

По дороге к дому он внимательно наблюдал за лицами родителей. Выражение вопроса, жадной нежности на лице отца он уже видел когда-то, помнил его. И радовался, что мать не отворачивается, не злится, а только опускает смущённо глаза, и легонько краснеет, и опасливо косится на Серёжу.

Несколько дней длился праздник, шумный и беспорядочный: подарки, новые одёжки, танцы под радиолу, походы в кино, в зоопарк, в гости. В гостях было неинтересно. Отец, Аркадий и их друзья говорили о кораблях, сравнивали какой-то американский, поломанный – и японский, в котором негде спать. В чьём-то доме Серёжу, очумевшего от застольного шума, отвели в соседнюю комнату. Дали ему журнал "Крокодил", чтобы смотрел картинки, и лото, чтобы играл сам с собой. Больше было не с кем. Впрочем, на высокой кровати спал младенец, обложенный подушками. От него, конечно, не было никакого проку, но Серёжа чувствовал себя как-то приятнее: всё-таки ещё один ребёнок. Несколько раз в комнату забегали раскрасневшиеся от танцев женщины. Поправляли швы на капроновых чулках. Они по очереди изумлялись тому, что младенец не плачет, заглядывали даже, всё ли там в порядке. Пару раз заходила и Рита, меняла кисло пахнущие пелёнки на сухие, свежие. Усевшись к Серёже спиной, кормила младенца грудью. Поглядывала через плечо, спрашивала Серёжу, не скучно ли ему, есть ли у него дома рыбки, согласен ли он жениться на её Леночке. Чаще забегал Аркадий. Быстро прикрывал за собой дверь. Трогал подушку без какого-нибудь явного смысла, смотрел так, будто точно знал: происходит что-то неправильное, вредное, но он, Аркадий, не может обнаружить, что именно, не знает, как исправить… От этого тяжёлого пасмурного взгляда Серёже делалось не по себе. Казалось, от кровати веет пустотой и тайной.

Ночью, когда долго ловили на улице такси, Рита вдруг обратилась к Серёже и сообщила ему, что имя "Лена" ей разонравилось, что она решила назвать девочку Женечкой или Сашенькой. И пусть Серёжа выберет, какое имя больше подходит для его будущей жены. Серёжа подробности помнил смутно, но взрослые часто рассказывали, как он, поразмыслив, солидно изрёк: "Для жены – конечно, Сашенька". А потом они садились в такси, и Аркадий не отдавал Рите ребёнка, а Рита на ходу гордо рассказывала всем, сколько рюмок выпил Аркадий, и громко восхищалась: "И хоть бы что ему! Стоит твёрдо, как столб!"

– До чего же она всё-таки простая, – сказала вслед им мать Серёжи.

Отец вздохнул и отвёл взгляд. Взгляд был виноватый.

Засыпая, Серёжа гадал, что же это за вина такая. А потом решил: видно, отцу стыдно. Хоть он и выпил меньше, но не стоит твёрдо, как столб.

 

 

А ещё через пару дней родители поссорились. Никогда не бывало, чтобы так скоро, сразу после рейса, после двух месяцев разлуки! Самая тяжёлая, самая затяжная их ссора!

 Мать отвезла Серёжу в Харьков, к бабушке. Там его определили в детский сад. Мама устроилась на работу в музучилище и стала готовиться в аспирантуру. Она целыми днями занималась, и музыка была всё больше шумная, воинственная. Мама "переигрывала" руки и ходила с запястьями, обмотанными бинтом. Через год она подала на развод, но в суде родителей не развели, а наоборот, помирили, и бабушке пришлось отправлять багажом мамино пианино. А вот Серёжу она не отпустила. Сказала, что ребёнок – не мяч, и нечего им футболить туда-сюда. И вообще – он уже пошёл в школу и привык к новому месту, к новым друзьям.

Серёжа сам не знал, чего он хочет: ехать с родителями – или оставаться с бабушкой. Вроде бы там, возле моря… где корабли… жить было интереснее. Встречи, проводы, праздники... Красивые загорелые моряки на улицах, ящики с только что пойманной рыбой на каждом углу. Запах свежести. Ему даже слово это – свежее, серебристое, скользящее во рту – нравилось повторять: "салака"…

Зато у бабушки был одноэтажный домик с двумя верандами. Одну из веранд бабушка отдала в полное его распоряжение.

Бабушка была не то чтобы ласковая – но всегда одинаково спокойная, надёжная. Серёжа всегда понимал, за что она его похвалит, за что накажет. Ему легче жилось без вспышек истеричной маминой любви и взрывов её необъяснимого раздражения, похожего на ненависть. Причиной раздражения был, конечно же, не он, а отец. Но легче от этого не становилось.

У бабушки во дворе пахло чернобривцами, мятой и спорышом. Родители писали ему длинные письма, наезжали, но, как правило, по одному: приезды совпадали с очередными ссорами. Вдруг появлялась мама и сообщала, что остаётся – теперь уже окончательно. Грозилась снова перевезти своего "Циммермана". Бабушка сердилась на неё, требовала принять, наконец, решение. Раз и навсегда. И перестать мучить себя, мужа, ребёнка и несчастное пианино.

Потом мама поступила в аспирантуру и стала немножко спокойнее. Чувствовалось, что она довольна собой, учёбой, новой работой. Она постоянно была занята, и чаще навещал его отец. Сваливался, как снег на голову, без телеграммы – с деньгами, с подарками. Бабушка с ним прекрасно ладила. Подарки она любила ещё больше, чем Серёжа. Её не раздражало вечное отцовское пиво. Она сама пила с отцом – наливку, по капельке. С искренним интересом слушала про детдом, про Аркадия. Согласно кивала, когда речь заходила о Сашеньке. Так же, как и отец, умилённо посматривала на Серёжу, будто прикидывала, годится ли он уже для женитьбы.

Серёжу эти разговоры беспокоили. Ему будто хотели навязать какую-то непосильную ответственность. Сунуть на руки того самого младенца, замотанного в полотенце и тельняшку. И ещё представлялась большая чужая квартира, высокая кровать, подушки, за которыми что-то слабо возится и хнычет. И никого в квартире нет, кроме него, Серёжи, и он сам должен как-то разбираться с елозящим ворохом тряпья, с торчащим из него крошечным розовым ухом и бестолковыми пальчиками-вермишелинками.

Несколько раз ездили отдыхать втроём. В Гагры, в Одессу. Серёже приходилось заново привыкать к родителям. Отец носил обыкновенные брюки и пиджак, и Серёже это не нравилось. Однажды возле ресторана большой мальчик поднял Серёжу на смех: не верил, что его отец – моряк. Без формы он и вправду не был похож на моряка.

Родители ходили по набережной взад-вперёд, как все. Обзаводились новыми знакомыми. Всегда казалось, что это будут друзья на всю жизнь. Но обычно о них забывали, как только садились в поезд.

 

 

Странное детство. Не всегда и восстановишь, что за чем следовало. В одном городе ходили в кукольный театр. У Серёжи не было отдельного места, и он весь вечер промаялся на жёстких отцовских коленях. В другом городе слушали музыку на улице, прямо во время шторма. В темноте, за оркестровой раковиной грохотали волны – как огромные мокрые брёвна. А ещё где-то был "Уголок сказок". Неподалёку от него стояли высокие столики, куда отец ходил пить пиво. Пиво отец пил долго, а Серёжа стоял у заборчика, надеясь разглядеть, выискать в тесном путаном пространстве что-нибудь новое. Кажется, уже всё там знаешь, каждое деревце, и Кота, и Богатыря. И вдруг – раз – обнаруживаешь высоко в ветвях акации русалку с серебряным хвостом. Или ступу с Бабой Ягой за дубом у самого забора.

Отец принимал Серёжины новости с вежливым сочувствием. Кивал, гладил его по голове, но не прерывал разговора с очередным другом. Маленького Серёжу всегда изумляло, откуда это у папы повсюду находятся друзья. Не мог же он, в самом деле, рассказывать самые главные, самые важные их истории первому встречному!

И всегда было видно, что папиному другу так же неинтересно слушать, как папе неинтересно слушать о русалке или Бабе Яге. Будто очередной папин друг давно знает наизусть про студентов консерватории, которые пришли в госпиталь давать концерт. И среди них – стройная блондиночка, самая красивая… Играла блондиночка лучше всех. Руки её – белые-белые – прямо-таки порхали! Их и видно не было – как крыльев летящей птицы. И папа с Аркадием оба в неё влюбились. А выбрала она папу, хотя Аркадий и ростом выше, и лицом красивее. И даже умнее. Причём – они выросли в одном детском доме! Аркадий туда попал всего на неделю раньше, но сразу стал опекать хиленького папу. Не дал ему сойтись со шпаной, заставил учиться. Не каждый брат на такое способен! Это Аркадий придумал, что им обоим надо поступить в мореходку. А когда в конце войны их крейсер потопили немцы, Аркадий помогал папе удержаться на воде, пока не пришла помощь. Хотя и сам был тяжело ранен. И вот как папа отблагодарил друга: женился на его любимой девушке! То есть он перед Аркадием был кристально честен. Девушка сама сделала свой странный выбор. И скорее всего, из-за самой противной причины – из-за национальности. Эта чёртова "пятая графа", фамилия эта Аркадию везде поперёк дороги! И по службе его не продвигают. Он, папа, уже опередил Аркадия по службе. Где же справедливость? "Я всем так и говорю: если бы не национальность, Аркадий…"

Кем стал бы Аркадий – зависело от настроения и количества выпитого пива.

Серёжа смотрел на взрослых и удивлялся: где у них столько помещается? Светлые глаза отца влажнели, но голос не делался, как у других, вязким. Даже наоборот, становился твёрже и стройнее. И вслушиваясь в твёрдость этого голоса, Серёжа успокаивался: нет, всё-таки отец его не пьяница.

В долгих одинаковых рассказах отца иногда обнаруживалась какая-нибудь новая важная подробность. Как в "Уголке сказок". Мама, оказывается, так "мечется", так "нервничает" оттого, что сделала неправильный выбор, но поздно поняла свою ошибку. А Аркадий женился на некрасивой Рите ради него, Константина, чтобы Зоя "не надеялась, не заглядывалась в сторону Аркадия". Он, Константин, это знает и ценит. И готов всё исправить…

Тут он оживлённо разворачивался к Серёже и, ероша светленькую чёлку, обещал, что когда Серёжа, их единственный сын, вырастет, он женит его на дочери Аркадия и таким образом снимет с души камень.

А потом они шли назад, на пляж, где на сбитом двойном топчане загорала с бумажкой на носу мама, не переносившая запаха пивного перегара… Отец шёл энергичной, окрылённой походкой и тащил за руку Серёжу – так, будто вёл его сейчас же, немедленно жениться на Сашеньке. Серёжа, вообще-то очень запуганный страшилками о столбняке и заражении крови, не успевал обойти железные крышки и битые ракушки, наступал на них босыми ногами…

Несколько раз мама была готова забрать Серёжу и с курорта укатить прямо к бабушке. Однажды попыталась даже купить билеты. Целый день, липкий от лимонада и черешен, Серёжа промучился на вокзале. Большой мальчик с забинтованной ногой, к которому Серёжа привязался от скуки, не прогонял его, но зачем-то – тоже, наверное, от скуки – высмеивал каждое Серёжино слово. Серёжа плакал от досады и от невыносимости жизни. Потом у него пошла из носу кровь. Оставшиеся две недели скоротали кое-как. И уже не радовал тугой грудастый песок. Море часто штормило. Не хотелось возвращаться в гостиницу: в номере стояла вонь от его дохлых крабов и морских коньков.

 

 

Кажется, именно после того лета бабушка окончательно забрала его к себе и для закрепления нового порядка на год раньше отдала в школу. И это в самом деле оказалось… не то чтобы хорошо – но лучше. Может, именно оттого, что все жили врозь. Телеграммы, письма, переговорные пункты. Через толстое стекло Серёже было слышно, как бабушка кричит: "Ты бы оставил её в покое, Костя! Пока ты молодой, пока она молодая. Устроите ещё свою жизнь оба, найдёте пару по себе..." А в другой раз она кричала: "Смотри, Зоя, дофыркаешься, доиграешься! Он-то себе найдёт новую, и помоложе, а вот тебя с ребёнком вряд ли выхватят! Да ещё с таким характером! Это на тебя на замужнюю заглядываются. А замуж взять – сильно подумают. Чего тебе не хватает? Здоровый парень, любит тебя, зарплата большая, квартиру обещают… Смотри, чтобы вы из-за твоих фокусов без угла не остались!"

 

 

Когда мама приехала за Серёжей, был март. Скучный, недобрый. Уезжать не хотелось. Не хотелось оставлять бабушку, расставаться со школой, с учительницей, с ребятами. Хотя настоящих друзей Серёжа так и не завёл. Может, потому, что был младшим в классе.

Будущее не обещало ничего хорошего. Мать снова плакала, жаловалась. В том числе и на квартиру, на сквозняки и унылый вид из окон, на весь этот Серый дом, мрачный и холодный, как тюрьма. Да и вообще на весь город. Бабушка стала кричать на неё, ногами затопала: "Да ты сама хоть понимаешь, чего ты хочешь?! Я никого не знаю, кто получил бы такие две комнаты со всеми удобствами! Ну, может, какой-нибудь профессор! Неблагодарная ты, Зоя, вот что я тебе скажу! Тебе всё не так! Подумаешь, "шумно"! А на кухне, где пятеро соседей, не шумно? Темно тебе! Сыро тебе! Ну ясное дело – сыро, если дом достраивали зимой! Рыбой тебе воняет! А у нас тут свежую рыбу только по блату достанешь! Вот моё последнее слово: теперь у тебя есть свой дом, и ко мне больше не перебегай! Дай мне покой хоть на старости лет!" Мать до того обиделась, что увезла Серёжу в тот же вечер, даже личное дело из школы не забрала.

Серёже квартира понравилась, хотя и странно было, почему комнаты такие маленькие, а ванная и коридор просторные – хоть на велосипеде катайся. Комнаты, несмотря на огромные красивые окна, действительно выглядели слегка темноватыми. Из "столовой" была видна длинная широкая улица, в самом деле шумная. Но Серёже, выросшему на окраине города, это нравилось. Он подолгу смотрел в окно, как смотрят кино. Подсчитывал, сколько проезжает автобусов жёлто-красных, сколько – жёлто-синих. Его забавляло громыхание грузовиков и гудки машин. Он наблюдал за тем, как люди переходят улицу, как в булочный магазин напротив заносят широкие лотки, аккуратно уставленные хлебом, и длинные корзины с булками и бубликами.

С третьего этажа было видно далеко. Там, где-то в самом конце, за домами, за деревьями воздух сгущался в дымку. Казалось, там начинается море. Но Серёжа, конечно, знал, что море находится с другой стороны.

Однажды он увидел чайку. Она летела довольно низко, прямо за автобусом. Чайка редко помахивала крыльями и поглядывала по сторонам – будто читала номера домов. Серёжа обрадовался, как маленький, и поспешил сообщить матери о необыкновенном происшествии. Но мама не удивилась и сказала, что чаек в городе полно, что они роются на мусорниках и разносят заразу. Голос у мамы раздражённо звенел. Казалось, она невзлюбила этих чаек так же, как новую квартиру.

Из комнаты, которую называли Серёжиной, был виден просторный двор и множество окон стоящего напротив дома. И не осталось уже ни одного окна, на котором не висела бы кружевная занавеска. На некоторых подоконниках стояли цветы. От нечего делать Серёжа разглядывал окна в бинокль. По вечерам, когда загорался свет, в комнатах можно было разглядеть мебель, ковры, картины на стенах. Двигались по своим делам люди. Хлопотливая женская фигурка в пёстром халатике появлялась то в одном, то в другом, то в третьем окне. Видно, носила что-то из комнаты в кухню. Из яркого света – в тусклый, и назад… Казалось, там, в чужих квартирах, не только светлее, но и теплее. Проще. Правильнее.

Мама обживаться не спешила. Даже занавески, подаренные бабушкой, не повесила. Мебель и нераспакованные вещи стояли под стенами, где попало, хотя грузчики предлагали маме расставить всё по местам. Серёжа вполне понимал ход её мысли. Пусть всё вот так и будет – до возвращения отца. Пусть увидит, пусть прочувствует, каково ей пришлось одной в этой сырости, в беспорядке, с больным ребёнком!

Мама лечила Серёжу с утра до ночи. Расплакалась, когда докторша обнаружила, что воспаление перешло на уши. Но в каждом мамином действии, в каждом её слове Серёже мерещился остренький привкус злорадства.

 

 

На самом деле Серёжа простудился вовсе не в "холодной квартире". Горло у него болело уже в поезде. Проснувшись утром, он обнаружил, что не может глотать, но маме не сказал, побоялся. Только пил горячий коричневый чай стакан за стаканом. И потом тоже помалкивал, не спорил. Сырость – так сырость. Он видел то, о чём не догадывалась бабушка – тем более мама.

Мама не любила отца, но всё время ждала его. И уставала от этого ожидания. А при том работа его представлялась ей чем-то вроде спорта, роскошной блажи. Море! Экзотические страны! Не жизнь – а приключение, сплошной карнавал! В то время как она, на которую возлагали столько надежд, – преподаёт в захудалой музыкальной школе, бегает за слесарем в домоуправление, сидит над больным ребёнком, объясняется с грузчиками, исцарапавшими пианино. И – торопит время, сталкивает каждую минуту, будто костяшку на счётах, ждёт, когда он появится, этот человек. Не высокий – не низкий, не урод – не красавец, не свой – не чужой. В нарядной морской форме, с утомительным сознанием вины в сощуренных светлых глазах. И вот он появлялся. А она – после короткого возбуждения встречи – выплёскивала на него всю скопившуюся досаду, усталость, разочарование… Человек, который возвращался к ней, всегда оказывался чуть хуже, чем она ожидала.

Для маленького Серёжи материнское разочарование было очень даже понятным. Выросший у бабушки, вдали от отца, он воспринимал его как нечто праздничное. Ну… вроде ёлки. И появление отца где-нибудь на кухне, в физкультурных штанах, в майке неприятно смущало Серёжу. Будто отец и есть, и спать, и купаться должен в парадном кителе и фуражке.

Но в отличие от матери, Серёжа не чувствовал себя несчастным.

Много лет спустя взрослый Серёжа удивлялся тому, насколько трезво маленький мальчик оценивал ситуацию в семье. Куда взрослым! Он был спокоен: да, родители ссорятся и всегда будут ссориться – но никогда не разойдутся. Мать он любил, но не мог взять в толк, что же находит в ней отец, почему унижается. Она вовсе не казалась ему такой уж красавицей. Почему-то он догадывался, что она и пианистка не ахти какая. Ему нравилось слушать её игру, но иногда… когда она замирала перед инструментом и лицо её торжественно напрягалось, а руки с благоговейной медлительностью – или, наоборот, с хищной поспешностью – опускались на клавиши, Серёже становилось стыдно.

Он знал главное: когда-нибудь мать угомонится, и жизнь у них станет нормальной, как у всех. А пока Серёжа готовился смиренно терпеть.

 

 

Труднее всего он переносил одиночество, которое создавала вокруг себя мать. И тут Серёжа большие надежды возлагал на близкое соседство Аркадия. Он давно уже знал, что Аркадий отцу – не брат. И всё-таки – не было на свете человека ближе Аркадия. Серёжа полагал, что переехав на новое место, они станут жить чуть ли не одной семьёй. И очень удивился, когда толстая жена Аркадия не пришла на вокзал их встречать. Всё высматривал в толпе, надеялся: вот сейчас она появится – в своей зелёной юбке, с букетом, с Сашенькой… Но их не было.

Рита и домой к ним не зашла.

Серёжа не решался спросить, в чём дело. То ли мать поссорилась с Ритой, то ли они вовсе раззнакомились…

Он знал, что Сашенька живёт где-то напротив, тоже на третьем этаже. Но переводя бинокль с одного окна на другое, не видел похожей девочки – всё какие-то слишком маленькие или слишком большие.

Потом пошли дожди, и в бинокль вообще ничего нельзя было разглядеть. А потом вдруг сделалась эта весна.

Утром он снова увидел большую чайку – теперь уже во дворе. Серёжа решил, что это та же, вчерашняя чайка. Она долго парила по кругу вдоль окон третьего этажа – будто знала точно, кого ищет. Поискала, поискала и, недовольно вскрикнув, занырнула под одну из арок. И тут высыпали во двор маленькие разноцветные девчонки, совсем одинаковые. Глупо и нелепо было смотреть на их девчачьи игры, но он не отходил от окна. Потом появилось розовое пальто – слева, из парадного. Лица он ещё не видел, но внутри у него ёкнуло. Когда чуть позже они столкнулись взглядами, стало ясно, что она тоже заметила его и хорошо знает, кто он.

Её лицо было не очень-то похоже на фотографию, которую отец носил в своём портмоне. Оно оказалось взрослее, красивее и чем-то немножко… пугало. Нет-нет, не по-плохому! А как-то так, что Серёжа мигом забыл и нарядную девочку, которая приходила в гости к бабушкиной соседке, и Таню Воронову, которая два раза приглашала его на день рождения. Давнее смущение, лёгкий привычный стыд разом отпустили Серёжу. Он понял, что любить эту девочку и вообще иметь к ней какое-нибудь отношение вовсе не просто. И уж точно ничуть, ничуть не смешно…

 

 

Часть вторая. В снегу

 

 

Ночной снег… Негустой, ленивый, почти незаметный. Стекло, замёрзшее до середины. Написанный морозом пейзаж: широкая снежная долина, серая, играющая мелкими блёстками, низко-низко начинающееся небо. И кажется, что эту новую картину пишут поверх старой. Всё ещё не перекрыты, всё ещё проступают сквозь черноту неба смазанные разноцветные квадраты окон с тёмными иероглифами рам. Чужой праздничный свет, разукрашенный огоньками ёлок. Праздник, отгороженный бесшумным пространством снега.

Первый вечер нового года. Вот он и закончился – недолгий смурной день. После бессонной ночи, после вынужденного веселья – как после болезни.

Сергей садится на диван, вытягивает ноги, тупо смотрит на носки своих шлёпанцев. Хорошо, что он не поддался, не пошёл с родителями к Филатовым. И вообще, напрасно он приехал домой, вовсе не обязательно было сюда тащиться. Написал бы письмо, поговорил бы по телефону...

Телефон тут же начинает звенеть, будто радуется, что о нём вспомнили. Это не междугородная. Здесь ему могут позвонить только родители или снова Сашенька.

– Алло.

– Ну, отшельник? Не передумал? Может, всё-таки придёшь? У нас весело.

Он и сам слышит, что весело. Слышит незнакомые мужские голоса. Незнакомые женские. Чей-то вскрик. Звенящий хохот Юли.

– Что там у вас?

– Ну как "что"? Ясно: Юля исполняет папины трюки!

– А…

– Так, может, придёшь всё-таки? У нас ДЕЙСТВИТЕЛЬНО хорошо.

Он не узнает её голос. В нём появился новый оттенок… Странное возбуждение. Нечто происходит. Нечто происходит...

– И много вас?

– Да нет! Серёж, ей-богу, приходи. Даже если у тебя и вправду болит горло. Оденься потеплее и быстренько перебеги. Мы напоим тебя водкой с малиной. Да, вот и мама говорит, что у нас есть календула. Вылечим в два счёта!

Конечно, этот звонок, этот разговор – не просто так. Ей нужно оторваться от чего-то. Собраться с мыслями. Может быть, кому-то нечто продемонстрировать. Припугнуть. Предостеречь. Обмануть.

Серёжа напрягает воображение, пытается представить себе таинственного "некто". Сейчас он, конечно, насторожённо прислушивается к их разговору, к ласковому звучанию Сашиного голоса. Что ж, он ведь ещё не знает, как Сашенька может убежать, скрыться от всех, не сходя с места, без всяких звонков.

– Ты температуру измерил?

– Не хочу мерить. По-моему, нормальная. Я лучше завтра к тебе зайду, если не разболеюсь.

– Ну, хорошо. Тогда мы ждём тебя завтра с утра. Не сядем завтракать, пока ты не придёшь.

Она говорит чуть по-другому, по-другому строит фразы. Он слышит в её интонациях… испуганное кокетство. Вот встать сейчас, пойти туда и увидеть своими глазами странную их компанию. Прие?зжая искусствоведка. С мужем и с сопровождающим лицом. Несколько часов назад Саша говорила об этом визите с явной досадой. Чувствовалось, что ей совсем не хочется чужих людей. Да она, собственно, прямо и сказала: "Мне сейчас никого не хочется. Но отказать Мире Моисеевне я не могла". Ну да, ещё бы! Отказать Мире Моисеевне… У кого хватит хладнокровия на такой поступок! Вот тогда Сашенька звала его искренне, звала на помощь, не знала, что делать с непрошеными гостями.

Мира Моисеевна… Столько лет ничего не слышали о ней! А впрочем, Юлька ведь ещё совсем недавно ходила в детскую поликлинику. Может, Рита и сейчас водит её туда на консультации. И тогда нет ничего удивительного в том, что Мира Моисеевна вдруг звонит Гройсманам и просит показать их "заморские сокровища" своей племяннице – "сотруднице Эрмитажа"! Причём та ещё и с мужем. А дорогу им покажет сын Миры Моисеевны. Тоже, очевидно, интересуется антиквариатом…

Сергей взял с вешалки шапку, бросил на шею шарф, потянулся за курткой. Снял шарф, снял шапку. В чём, собственно, дело? Он ревнует? С какой стати, с каких пор? С какой стати – непонятно, но с давних пор.

 

1

 

Он стал ревновать с того дня, когда увидел её сверху, из окна, столкнулся со странными глазами, что-то различающими вдали. Она взглянула на него уверенно, почти равнодушно. Так смотрят на нечто, безусловно принадлежащее тебе. Он до сих пор помнит, как у него тогда бултыхнулось сердце. И мелькнула, обжигая, мысль: оказывается, это не шутки, оказывается, это всерьёз. Серёжа будто согнулся тогда под внезапным грузом недетской ответственности. Он влюбился сразу и очень серьёзно – в розовое пальто, в длинные косички, в странные глаза, в срывающийся по-птичьи голосок. И не было в его любви ни лёгкости, ни радости.

В тот же вечер к ним забежала Рита. Принесла в коробке половину большого пирога и какие-то капли в бутылочке. Мама так растерялась… Даже не позвала её в комнату. И Рита, стоя на пороге, объяснила, что нужно делать с каплями: "Сегодня же на ночь закапай, сверху ватку, потом компрессную бумагу, а потом обмотай тёплым шарфиком". Рассказывая, Рита посматривала на Серёжу и подмигивала ему – будто они, хорошо знакомые, должны для чего-то поиграть в "незнакомство".

Мама поблагодарила, но капли Ритины капать ему не стала. А пирог они съели. Бабушка пекла такой же, но этот был чуть грубее, толще. Серёжа ел и ужасно боялся, как бы мама не стала критиковать Ритин пирог. Но мама ничего не говорила и вообще вела себя так, словно не произошло ничего особенного.

На следующий день Серёжа выпросил у матери коробку от духов "Белая сирень". Ещё в первом, во втором классе он очень любил такие коробки и флакончики. Ждал с нетерпением, когда духи закончатся, и даже понемножку отливал их в раковину. Со временем у него набралось много такого добра. И непонятно было, что с ним делать. В конце концов он подарил свою коллекцию внучке бабушкиной подруги. Та ужасно обрадовалась! А теперь он корил себя за поспешность. И флакончики, и разноцветные коробочки, дышащие свежестью и тайной, с прозрачным полумраком по углам, с ленточкой, не дающей крышке откинуться назад, с дном, выстланным немнущимся блестящим шёлком, с ямочкой, куда так аккуратно укладывался флакон, – всё это следовало сохранить для неё, для Сашеньки. Но делать было нечего.

"Белую сирень" матери только-только подарили. На Восьмое марта. И он стал клянчить коробочку. Коробочка стояла на пианино, рядом с запылившимся букетиком вербы, и маме не хотелось её отдавать. Она уверяла, что без коробочки духи быстрее выдохнутся. А потом вдруг отдала, но стала выспрашивать, зачем коробочка нужна Серёже…

Может быть, из-за её въедливых расспросов Серёжа долго не отдавал коробочку Сашеньке: хорошо представлял себе и мамину усмешку, и папину одобрительную улыбку с пивной слезинкой. Для отвода глаз сунул в коробочку перочинный нож и несколько значков. Когда матери не было дома, доставал её, приоткрывал. Слабенько пахло духами, шёлком, кисловатым клеем. Серёжа представлял себе, что это – внутренность персидского шатра. А он, печальный, как Синдбад-мореход из фильма, смотрит на свою заколдованную невесту. Та, киношная, сидела на бортике тарелки и катала ногой вишенку, а его, Серёжина, – пристраивалась насторожённо, бочком на белый шёлк, отливающий сиреневым, и пальтишко её было совсем маленькое! И туфельки были крошечные, и банты.

Он знал, что скоро выздоровеет и должен будет каждый день проходить по этому двору. Встречаться с ней, как-то себя вести. А вот как? Серёжа очень боялся поступить стыдно и неправильно.

Наверное, так бы и случилось, если бы не Сашенька. То ли она была совсем маленькая и не понимала неловкости положения, то ли всегда знала, как надо поступать, – но когда он впервые вышел во двор, Сашенька просто улыбнулась ему издали и пошла навстречу, а за ней две малявки. Одна – рыженькая, с носиком кнопкой, а вторая – беленькая (та, что дурочка). Сашенька спросила его, ещё издали, неровным чистым голоском, который странно звякнул о толстые серые стены, прогудел в трёх арках и ушёл вверх:

– Ты уже выздоровел?

– Ты уже выздоровел? – повторила за ней дурочка.

И он – тоже издали – кивнул, а поравнявшись с ней, как бы мимоходом протянул коробочку и сказал с деланным безразличием:

– Вот. У нас валялась... Может быть, тебе на что-нибудь пригодится…

И она взяла, как-то спокойно и порывисто одновременно, а дурочка захлопала в ладоши:

– Мы отнесём это в Янтарную комнату! Ты слышал, как колокол гудит под землёй? Это Янтарная комната, мы туда скоро пойдём. Через калинизацию. Через вон тот люк!

 

 

Что-то действительно звенело. И довольно часто. Тяжёлый гулкий звон, казалось, и в самом деле идёт из-под земли. Но взрослый Серёжа предполагал, что звенит где-то в порту, или в мастерских возле порта, или на заводе, где делаются тяжёлые металлические детали для кораблей. Может быть, это куют цепи. Или якоря.

 

 

Серёжа попытался объяснить дурочке про завод, про цепи, но та не слушала и доказывала своё. Так пылко, что пенка выступила по уголкам губ. И глубоко-глубоко под длинными тёмными бровями маленькие жёлтые в крапинку глаза светились фанатическим восхищением.

Сашенька не перебивала её – только смотрела на Серёжу пристально. Уверенная в том, что он не станет смеяться. Выяснять. Доказывать.

 

 

И потом долго ещё она, младшая, руководила их отношениями. Конечно, тут была и самая простая причина. Она всегда жила в этом городе. Она хорошо знала всех людей, с которыми Серёже пришлось столкнуться впервые. В сущности, даже Серёжиного отца она знала лучше, чем сам Серёжа. Она так просто, так хорошо говорила: "Дядя Костя". Он не мог так же хорошо, так же просто сказать "папа".

 

2

 

Встречать "Николая Островского" они поехали на такси вчетвером: мама с Серёжей и Рита с Сашенькой. Последний раз он был в порту в тот день, когда впервые увидел Сашеньку, только что родившуюся. Серёжа помнил тельняшку, в которую её замотали, помнил каюту Аркадия, но совсем забыл порт.

А Сашенька и в порту держалась легко и свободно. Как во дворе.

Серёжа не знал, куда нужно идти, что делать. Общая атмосфера праздника не захватывала его. Было неловко. Будто он случайно попал на чужой день рождения. Всё было чужое! Портовый лязг, портовые запахи, люди, цветы… А он повсюду ходил за маленькой девочкой и чувствовал себя большим, плоским и неповоротливым, как баржа, которую ведёт на буксире крошечный уверенный катерок. И лишь гордость не давала Серёже взять её за руку. Замечая других мальчишек, Серёжа прикидывался, что приставлен присматривать за этой малышкой. А она подыгрывала ему. Но сворачивая куда-нибудь за угол или поднимаясь по ступенькам, бросала через плечо взгляд – как бы тайно проверяя, на месте ли он, ничего ли с ним не случилось.

Её взгляд… Отуманенный и одновременно пристальный. Тоненькой кисточкой нарисованные глаза. То оба, то по одному появляющиеся в щели между чьими-то взрослыми спинами… "Ты где? А, здесь! Хорошо! Теперь сюда! Осторожно!" У Серёжи на крутых трапах кружилась голова, а она бегала вверх и вниз, не спотыкаясь, не сильно придерживаясь за перила, уверенная и немножко фамильярная с этим огромным судном. Будто оно отчасти принадлежало и ей – как отчасти принадлежал ему, Серёже, бабушкин дом.

Встреча родителей… Радость, поцелуи, расспросы и даже румянец на щеках выглядели неестественными. Казалось, они смотрят, как поступают все остальные, – и повторяют за ними.

Серёже стало немножко легче, когда он оказался в каюте Аркадия. Хотя там всё было ещё глупее. Толстуха Рита, виснущая на муже, как девочка. Аркадий, которому от этого слегка неловко. Аккуратный, нарядный, он казался почему-то… чуть взъерошенным, не выспавшимся. Вроде как его слишком рано разбудили и заставили участвовать в бурном всеобщем веселье. Скорее всего, он и в самом деле не спал этой ночью. Может, именно ночью и происходили неприятные дела, о которых мельком слышал Серёжа – "досмотр", "таможня"…

А может, Аркадий не мог уснуть просто потому, что очень ждал. Соскучился по своей толстухе, по своей девочке. Может, он до самого утра возводил на койке конфетную гору, высыпал кулёк за кульком, перекладывал так и эдак…

Столько разных конфет Серёже и в магазине не приходилось видеть. Он сидел на койке рядом с этим пёстрым сооружением и всё не решался его потревожить. Наконец всё-таки выбрал одну конфету, у подножья, и стал её разворачивать. Сашенька, наблюдавшая за ним с другого конца койки, рассмеялась (он впервые увидел, как она смеётся) и, упёршись двумя ладошками в гору, обрушила её прямо на Серёжу…

Действительно! Не навеки же Аркадий строил свою гору! Серёжа вдруг перестал важничать и толкнул конфеты на Сашеньку. А она – снова на него.

На взрослых он не смотрел, но чувствовал – то ли виском, то ли вообще затылком – их умилённые взгляды. Старательно делал вид, что ничего не замечает.

Подыгрывать взрослым он не собирался. Да, была когда-то крошечная девочка, которую заворачивали в махровое полотенце и тельняшку. И было очень интересно и смешно, когда говорили, что это – его, Серёжина, жена. Игра, которой он забавлялся много лет. Но девочка в розовом пальтишке, с двумя тугими петельками косичек – как бы оторвалась, освободилась от той, маленькой. И вот на неё, на новую, никто не имел право посягать своими взглядами и шуточками.

Чувство это было настолько сильным, настолько определённым, что ему становилось не по себе, когда Аркадий брал Сашеньку на руки, тёрся лицом о пушистое пальтишко. Один раз Серёжа поймал на себе взгляд Аркадия – какой-то твёрдый, не принимающий. Так не смотрят на детей. Серёжа дрогнул, смутился. Захотелось тут же бросить дурацкие конфеты. Отвернуться, уйти. Но уйти было некстати и вообще невозможно. Он стал уговаривать себя: чепуха, нет никакого особого взгляда, Аркадий точно так же смотрит на всех.

Серёжа наблюдал за Аркадием весь день. И на следующий день – тоже. Они пошли втроём к Гройсманам – праздновать. Возвращенье, новоселье… Было видно, что Аркадий рад гостям, что он счастлив в своей пустой необжитой квартире. Иногда даже поглаживал стены – мимоходом. Позднее, когда все немножко опьянели, он и вовсе стал дурачиться. Ходил на руках, рассказывал анекдоты. Налил воду в стаканы и деревянной палочкой играл на них, как на ксилофоне. Сам предложил Сашеньке привести со двора подружек. И она привела. Конечно, всё тех же – малявку и дурочку. И Аркадий вполне серьёзно знакомился с обеими. Пожимал им руки. Ясный, трезвый – и сонно взъерошенный Аркадий. Серёжа понял, что никогда не сможет относиться к нему так, как Сашенька относится к его отцу.

Детей посадили отдельно, в конце стола. Серёжа оказался рядом с глупенькой Валей. Она говорила без умолку. О Янтарной комнате, о подземном колоколе, о ручной чайке и о каких-то таинственных "крошечных котиках". Серёжа понимал, что это она наивно и нескладно перевирает истории, рассказанные Сашенькой. Что спорить с ней бесполезно и вообще нехорошо. Что Сашенька будет огорчена и станет плохо к нему относиться. Понимал – но ничего не мог с собой поделать. Твердил и твердил своё. Янтарную комнату увезли немцы! И была она вовсе не подземной! А дворец был вовсе не здесь, а в Ленинграде! Поэтому нет никакого подземного хода, никакого колокола. А чайки не поддаются дрессировке – и дядя Аркадий никак не может посылать из рейса чайку к Сашеньке. А котят размером с ноготь не бывает, они рождаются "вот такие"…

Он слышал собственный противный голос как бы со стороны – словно говорило радио.

Сашенька, похоже, не сердилась, вроде бы даже сочувствовала ему. Но и подружку она не пыталась утихомирить. И ничуть не смутилась, когда Валя победно заявила, что Сашенька обещала показать ей котят именно сегодня. И пусть вот сейчас прямо и покажет. Тогда Серёжа сам увидит, врёт она, Валечка, или не врёт.

Сашенька поднялась и без всякого смущения повела их в другую комнату. Она достала из письменного стола коробку от духов "Белая сирень". И таким театрально-таинственным был бордовый цвет коробки, такой свежестью дышала вытесненная на крышке белая гроздь, что Серёжа неожиданно взволновался – будто не он же сам недавно подарил ей эту коробочку. Так пахло… с таким странным звуком медленно приоткрывалась крышка! Он уже готов был увидеть нечто невероятное, немыслимое, не бывающее в жизни. Ему показалось вдруг: под оранжевым лоскутком, прикрывающим впадинку, что-то сонно пошевеливается. Сердце у Серёжи забухало, когда Сашенька двумя аккуратными пальчиками потянула лоскуток. Под ним оказались шесть лежащих в рядок пушистых белых "котиков" вербы.

Странно… Он не разочаровался. Скорее – смутился. Она была почти живая – телесная темнота, просвечивающаяся сквозь белую шёрстку. "Котиков" хотелось погладить, приподнять. Хотелось, чтобы они расправились, вытянули крошечные лапки и хвостики, мяукнули.

Обе гостьи были явно озадачены. Ибо, в отличие от Серёжи, ждали большего. Но стояли молча, растерянно смотрели, как Сашенька укрывает и уносит в ящик своё сокровище.

А через несколько дней Валя остановила его на улице и доложила с нескрываемым высокомерием, что котики в их инкубаторе вылупились и скоро их можно будет всем показывать, а потом выпустить на волю, в лес.

Больше об этом не вспоминали. Впрочем, он видел у Сашеньки картинку, выклеенную из тех самых "котиков". Один пошёл на туловище, второй, потоньше – на хвостик… Вполне симпатично получилось. Только мордочка чуть-чуть подкачала.

Зверушка была наклеена на открытку, изображавшую поляну и сосны. Серёжа уже ходил в художественную студию и знал, что на открытке – картина Шишкина. "Сосновый бор".

Гораздо удачнее оказалась другая Сашенькина поделка. Тоже открытка – несколько чаек, летящих над морем. Каждой чайке поверх тельца Сашенька наклеила по "котику". Это выглядело так забавно! Казалось, они вот-вот отдерут от своей картонки крылья и улетят. Серёжа хотел даже показать открытку руководителю студии, но Сашенька постеснялась.

 

 

3

 

В тот год они очень много времени проводили вместе. Вшестером ездили отдыхать в Евпаторию, снимали комнаты в одном дворе. Вместе обедали в ресторане. То отец, то Аркадий уходили с пляжа занимать очередь. Вечером гуляли по набережной. Для Серёжи всё это было немного лишним. Ему больше нравилось наблюдать за Сашенькой издали. Он боялся, что такая вот семейная близость, полная досадных житейских мелочей, непременно что-то испортит. Нелепо мечтать о заколдованной Сашеньке, когда она сидит рядом, на той же голубой подстилке, и ест грушу.

Груша попалась сочная, она текла и капала с Сашенькиного острого подбородка. И Сашенька утиралась ладошкой.

Его плавки сохли на топчане рядом с Сашенькиными трусиками и купальником Риты.

В конце концов он освоился до того, что зарыл в песок её сандалики, стоявшие под топчаном. Она сердилась и канючила, а Серёжа дразнился, пока отец на него не прикрикнул.

И со всем тем она не стала привычной, не стала обыкновенной. В Сашеньке действительно было что-то… совсем особенное. И она знала это о себе.

Он всматривался в её личико. В странную улыбку. Невидимая улыбка никогда не сходила с Сашенькиного лица. Казалось, она заранее прощает Серёже все возможные выходки и промахи.

Серёжа думал, что любил бы её гораздо больше, если бы улыбки вовсе не было. Если бы странные глаза, почти не меняющие своего выражения, не смотрели так, словно видят всё наперёд, всё заранее готовы принять. Иногда он почти боялся их.

Как-то раз к родителям привязался пляжный фотограф. Сначала щёлкнул всех вместе, по колено в воде. Потом отдельно отца с Аркадием. Маму с Ритой – неизвестно для чего, поскольку и за это лето они не подружились. А потом поставили их с Сашенькой. Фотограф велел распустить Сашеньке косы. Оказалось, что волосы у неё длинные-длинные. Они стояли недалеко от берега. Море было неспокойное, и он хотел взять её за руку. Почему-то она отодвинулась, с извиняющимся взглядом отняла руку. Фотограф всё восхищался: "Русалочка! Русалочка!" И укладывал Сашенькины волосы каким-то особым манером. Но стоило фотографу отбежать к своей треноге, порыв ветра, будто назло, сдувал её волосы набок и на лицо, и он снова бросался их укладывать.

А потом что-то произошло, Серёжа не понял, что, – только увидел, как Аркадий бросается к Сашеньке, страшно стуча по воде, подхватывает её на руки и прижимает к себе. Серёжа очень испугался, почему-то почувствовал себя виноватым. Ему вдруг захотелось освободиться. Пусть бы их никого не было – ни Аркадия, ни Сашеньки.

Он слышал дыхание Аркадия. Шумное, неровное. Сашенька гладила волосы и щёки отца.

 

4

 

 

"Не бойся, моя девочка! Я всегда на страже. Я твёрдый, я защищу".

"Не бойся, папочка! Я всегда рядом. Я смелая, я не пропаду".

 

 

Волны толкали под коленки, но не сильно, ласково. Песок под ногами был гладкий, даже чуть-чуть… жирный, ноги всё глубже уходили в него. И пока фотограф бегал туда-обратно, Сашенька, чтобы удержаться, но не испортить позу, с трудом найденную этим странным суетливым дяденькой, судорожно водила пальчиками ног: вдруг удастся выкарабкаться или, наоборот, найти опору где-нибудь пониже. Но её ноги лишь глубже уходили в мягкую ласковую жижу. По косточку. Выше косточки. Ещё выше… Ещё… А он снова бежал к фотоаппарату, прятался под чёрной тряпкой. И тут – руки! Две руки браслетами сомкнулись на её щиколотках и, ввинчивая, потянули вниз. Ей показалось: такое уже было когда-то. Или будет. Она ничего не успела понять. Только рядом внезапно оказалось большое и мокрое тело отца. Страшный рывок мигом освободил её из мягких неумолимых рук, не ожидавших сопротивления. Отец вышел на берег… бросками, как бы разрывая воду, и фотограф восторженно прицепился к нему, стал издали останавливать их ладонью. Ну прямо-таки заклинал замереть в этой позе! Отец растерялся и действительно замер. Сашенька чувствовала, что он дрожит.

 

 

Кстати, фотография получилась совсем неинтересная. Волосы, прибитые ветром, лежали неопрятными клочьями. Плавки на отце как-то некрасиво перекрутились. А фотограф напечатал целых шесть штук. Сашенька хотела все шесть порвать, но мама не разрешила и даже отправила одну тёте Бэте в Пашканы, а вторую – тёте Мусе в Ленинград. Подписала царапучей почтовой ручкой: "Дорогой тёте Бэте и сестре Соне от племянницы Сашеньки и Аркадия в память о нашем отдыхе в Евпатории". "Дорогой сестре Мусе и шурину Лёве…"

Мама очень гордилась тем, что у неё есть родственники. Но родственников было мало, а фотографий – целая стопка. Поэтому мама добавила в каждый конверт ещё по одной фотографии. Там, где они вдвоём с Зоей. Мама никак не могла придумать, что на них написать, и рассовала по конвертам без подписи, чистыми.

На мамином месте Сашенька не стала бы посылать такую фотографию. Вот посмотрят родственники на маму рядом с тётей Зоей, станут сравнивать... Взрослые говорили, что тётя Зоя похожа на артистку, что у неё "осиная талия". Мама на артистку похожа не была. И талию её никто бы не назвал "осиной".

Самой Сашеньке это было не важно. Откуда-то она знала, что и папе тоже. Более того! Она была совершенно уверена: не мог папа влюбиться в тётю Зою! Ну да – и красавица, и играет до того ловко, до того быстро… Даже рук не видно! Но чем-то они страшно не подходили друг другу.

Да и тётя Зоя… Сашенька не раз слышала, как она вспоминает разных парней, с которыми училась в консерватории и даже в школе. Кто-то за ней "бегал", кто-то по ней "с ума сходил"… Она и про дядю Костю рассказывала. В хорошие свои минуты вспоминала, как пришла в "подшефную" палату – помочь раненым писать письма. И увидела двух новеньких. Одного из них звали Аркадий, а второго – Костя. У Кости левый глаз был забинтован, а правым он так уставился на неё, что бедная Зоя не знала, куда деваться. В какое бы время Зоя ни вошла в палату, она оказывалась под его горящим взглядом – будто под лучом голубого прожектора. Казалось, морячок целый день сидит и смотрит на дверь, ожидая её. Однажды, когда консерваторцы давали в госпитале очередной концерт, у Зои пальцы сорвались с клавиатуры от этого взгляда!

Тут Сашенька понимала всё. Дядя Костя и теперь иногда вот так же смотрел на жену. Да и в любое время, собственно, в его глазах – припрятанное, припорошённое то обидой, то виной, то разочарованием, – тлело, не угасая, вечное восхищение.

Сашенька знала: если бы папа когда-нибудь хоть что-нибудь особенное сказал тёте Зое или по-особенному посмотрел на неё – она непременно хвасталась бы и этим.

Впрочем… Сашенькин папа не только на Зою – ни на кого так не смотрел. А если бы смотрел – тогда, давно-давно, во время войны, – то Зоя непременно выбрала бы его.

 

 

Сашенька любила дядю Костю. Ей нравилось его длинное лицо, угрюмые замашки. Но папа был намного-намного красивее. И выше, и стройнее. Серые глаза, чёрные волосы, короткий твёрдый нос. И всё лицо – тоже твёрдое, определённое. В любой толпе, на улице или в помещении – папа почему-то сильно выделялся. А дяди Кости вроде и вообще не было видно.

При всей этой непохожести люди незнакомые часто принимали их за братьев. Детдомовская встрёпанность, детдомовское высокомерие… Совсем маленькой Сашенька думала, что они в самом деле родные братья. Что родители их умерли, и они вдвоём попали в детдом. Сашенька очень горевала, когда узнала скучную правду. А потом успокоилась. Какая разница, раз у папы всё равно нет на свете никого ближе Константина.

 

 

Отец не любил вспоминать о детдоме. А дядя Костя всегда был рад случаю поговорить о прошлом. Как Аркадий защищал его от шпаны, как заставлял делать уроки. Как выломал заклиненную дверь каюты. Как – сам тяжело раненный – заставлял дядю Костю держаться на воде, пока не подоспела помощь.

Сашеньке приятнее было слушать Константина. У отца всё звучало буднично и скучно. В рассказах своих он выглядел как-то не слишком привлекательно. Голову ему – "оцарапало", ногу – "слегка задело"… Дверь он сломал, потому что у него от страха удвоились силы. А Костю держал на воде, потому что боялся остаться один. И получалось у него, что ничем, ну ровно ничем Константин ему не обязан.

Папа и сам чего-то не договаривал, и дяде Косте не давал договорить. Выглядело это не обидно, поскольку дядя Костя обычно заводил такие разговоры за столом, когда собирались большой компанией что-нибудь праздновать. Как правило, он уже был крепко выпивший – и гости тоже. Им вовсе не хотелось в очередной раз слушать про детдом и про доску…

Сашеньке никак не удавалось понять, в чём же она заключается – дядикостина страшная вина.

Старая тайна, скрывающаяся в общем прошлом папы и дяди Кости, всегда давила на Сашеньку, вмешивалась в её собственную жизнь.

Получалось как-то… странно. Раз сын дяди Кости непременно должен жениться на Сашеньке, чтобы искупить злополучную вину своего отца, значит, чем-то оно тяжело, нехорошо – жениться на ней.

Когда-то Сашенька даже в зеркало себя разглядывала. Придирчиво, строго. Взрослым, которые говорили, что она прелесть, Сашенька не доверяла. Но девочка в зеркале была и на её взгляд не уродина. Глазки, косички, бантики…

До того, как Серёжа вернулся от бабушки, Сашенька полагала, что этот таинственный недостаток – её возраст. Действительно, какой интерес взрослому мальчику водиться с совсем маленькой девчонкой? Но Серёжа приехал, и стало совершенно ясно: возраст тут ни при чём.

Открытие произошло внезапно, когда она уже училась в школе. Как-то учительница, заполняя журнал, стала уточнять у детей адреса, дни рождения и национальность. И когда Сашенька сказала, что она – еврейка, на задней парте кто-то хихикнул. Не то, чтобы такая реакция была для неё совсем уж новостью. Но в голове у неё будто щёлкнуло. Кубики окончательно сложились в картинку. Вот, оказывается, чем она плоха!

Итак: дядя Костя считает, что если бы папа не был евреем, тётя Зоя вышла бы замуж за папу. Считает, что папа женился на не очень красивой Сашенькиной маме то ли с горя, то ли назло. И теперь, желая всё уладить, дядя Костя женит на Сашеньке своего единственного сына.

 

 

Взрослея, Сашенька всё менее серьёзно относилась к словам Константина. Будто когда-то давно он сочинил красивую песню, но столько раз пел её, что смысл потерялся. Точно так же к этому относились и мама с папой, и тётя Зоя с Серёжей.

Разрушало романтику – постепенно, но неуклонно – и то, что теперь они жили близко, в одном дворе, часто ходили друг к другу. Сашенька всё больше привязывалась к Серёже, но то была простая и безмятежная привязанность к двоюродному брату.

Когда Сашенька училась в четвёртом классе, Серёжа влюбился в Катю Андрееву. И Сашенька, надо признать, ревновала. Но одновременно злилась на Катю – за то, что та Серёжу не любит. Не любит – но держит при себе. Помыкает Серёжей, как малявкой каким-нибудь. Кате больше нравились совсем взрослые ребята. Студенты. Странно, но и ей, Сашеньке, тоже больше нравились студенты.

Все дворовые романы протекали на плоском асфальтовом прямоугольнике. Словно на сцене. Хлопало на сквозняках бельё, напоминавшее то театральные кулисы, то паруса. Сашеньку, невольную зрительницу нехитрых дворовых пьес, не прогоняли. Случалось, ей даже подмигивали, как бы призывая в свидетели. И она придерживала губы, чтобы не улыбнуться, удержаться в этом своём неожиданно взрослом статусе. Возможно, завышенному её статусу способствовала коляска. Точнее, серьёзность, с которой Сашенька исполняла обязанности няньки. Некоторые, шутя, называли её "маленькая мама". Говорили, что когда-то был такой фильм.

 

 

5

 

Вскоре после рождения Юли Рита поступила в техникум. Учёба отнимала у неё много времени, и Сашенька брала на себя всё, с чем могла справиться. Она часами сидела с сестрёнкой во дворе, читала книги, делала уроки – иногда и письменные, покачивала коляску, поправляла одеяльце, давала Юле бутылочку с водичкой. Отходила пощупать сохнущие пелёнки. Она любила это движение – по-взрослому подхватывать, ловить в кулак беспокойно бьющуюся ткань. Она кричала, запрокинув головку: "Мама! Высохли!" И никогда не упускала из виду коляску, хотя вокруг сидели соседи, и кто-то из бабушек и мамаш, выгуливающих своего ребёнка, мог бы присмотреть и за ангелочком Юлей.

Мама часто повторяла: "Уж какая у меня Сашка была спокойная, а Юлька – ещё лучше. Целый день её не слышно! И ночами не будит. Таких детей можно хоть десять нарожать!" – "Ну и давайте, рожайте! – подхватывали соседи. – Смотрите, как хорошо получается!" Мама качала головой: "Да муж и второго не хотел. Я его поставила перед фактом…"

Маме очень нравилось выражаться "солидно".

 

 

Именно так всё и было. Впервые Рита поступила по-своему, против воли мужа. Нет, она не перестала его бояться. Где-то глубоко-глубоко внутри всё равно боялась. Но вдруг сказала себе, что она взрослый человек, самостоятельный, имеет право на собственные желания и поступки. Захочу второго ребёнка – и рожу. Захочу учиться – и пойду.

Она имела обыкновение о каждой мелочи советоваться с Сашенькой. И на сей раз тоже спросила: "Как тебе кажется: папа будет рад, если мы сделаем ему сюрприз? Вот вернётся он из рейса и узнает, что у нас скоро будет маленький…" И Сашенька ответила, что, конечно же, он будет рад.

По фигуре матери ничего нельзя было заметить. Но Сашенька сразу почувствовала присутствие нового существа. И ещё она чувствовала, что это не просто сюрприз, а какое-то сложное решение. Самой Сашеньке очень хотелось сестричку. И чтобы мама пошла учиться – тоже хотелось.

Сашеньке был совершенно ясен ход наивных маминых мыслей. Она понимала и то, что отец не станет относиться к маме лучше, если мама поступит в какой-нибудь там ТЕХНИКУМ. Отец и так любил мать. Настолько, насколько вообще мог кого-нибудь любить.

В общем-то, никто из их знакомых не относился к своей жене лучше – кроме Константина, конечно. Но в любви Константина Сашеньке мерещилось что-то больное, неестественное. Будто Константин обязан любить Зою, обязан восхищаться ею. Мама ничего такого не замечала. Сравнивала, сравнивала… И завидовала Зое.

Больше, чем маму, отец любил только её, Сашеньку. От этого Сашенька вечно чувствовала себя слегка виноватой.

Она была благодарна отцу за то, что он балует маму, покупает ей подарки, куда-то возит... С жадностью отмечала любой знак привязанности отца к матери. Просто-таки накопляла, коллекционировала мелкие признаки теплоты. Пожал руку! Похлопал по локтю! Обнял за плечи!

Она знала, что отец скучает по матери – как скучают по дому. Что дом для отца значит очень, очень много. Гораздо больше, чем для других людей.

Иногда Сашенька задавала себе вопрос: а вдруг мама кажется себе чем-то… равноценным их маленькому балкончику? Светлым окнам, высокому потолку, солнечным пятнам на паркетном полу. Нравится ли ей быть наравне с балкончиком?

И вот теперь мама, по-видимому, надеялась с помощью техникума возвыситься над всем этим. Сашеньке было так жалко её!

 

 

Конечно же, техникум ничего не изменил. Отец удивился, но в целом одобрил. И с главным сюрпризом не очень-то получилось.

Рита поднималась по трапу с большим букетом и огромным животом. При виде её живота все почему-то растерялись. И как-то с трудом вернулись к заведённому порядку, к старому ритуалу. Конфеты... Ракушки… Статуэтки… Сашенькин портрет, который отец торжественно открутил от стены – с тем, чтобы в следующий рейс прикрепить новый.

Сашенька очень беспокоилась и присматривалась к отцу. Несколько раз он странно дёргал головой – очевидно, в ответ на собственные мысли. Он вёл себя так… будто мама вдруг пошутила – не смешно и не совсем прилично. И ещё было видно, как он быстро на что-то решается. Перестраивается. Снова и снова делает усилие, пытаясь разогнать эту свою замкнутость, заставляет себя встряхнуться, стать ясным и бодрым.

Сашенька не знала, что можно для него сделать, но изо всех сил старалась помочь. Была особенно ласкова, вешалась ему на шею, тёрлась носом о его нос, щекотала ресничками его ладонь. И повторяла, повторяла на разные лады – как хорошо, как замечательно иметь сестричку. Или братика.

 

 

Братика ей хотелось меньше. Ясно, почему: место братика было уже отчасти занято Серёжей. В любом случае она предчувствовала – да нет, не предчувствовала, а знала – что человечек, растущий внутри материнского тела, – очень важное для её жизни существо. Что, отодвигаясь к левой половинке окна, укладываясь в самом углу дивана, присаживаясь на краешек стула – она бессознательно освобождала место для него, для грядущего КОГО-ТО. Чудесного, заранее любимого. Может быть, даже более любимого, чем отец.

Тогда, в каюте, она вдруг заметила, как висит её портрет… Не в центре простенка, а сбоку, нескладно. Сразу ясно стало, что и это неспроста: если рядом повесить ещё один, всё получится совершенно симметрично, красиво и правильно.

Конечно же, Сашенька ничего отцу не сказала. Но в следующий рейс он действительно взял с собой два портрета и повесил их точно так, как представляла себе Сашенька.

 

 

6

 

"Девочка моя, ну что, теперь тебе не одиноко?"

"Мне никогда не бывает одиноко, папа. И раньше не бывало. Хотя… Всё-таки признаюсь тебе: мне всегда немножко страшно. Я чувствую под собой… воду. Как будто этот пол, весь этот дом, двор – всё вокруг легко покачивается у меня под ногами, стоит на твёрдой и холодной толще воды – зелёной воды, синей воды, чёрной воды. Там, в глубине – страшные рыбы и разные подводные чудеса. А ещё ниже – те самые руки… Они тянутся к тебе, ко мне. Даже к маленькой Юльке.

Юлька помогает мне ждать тебя. Помогает мне бояться за тебя. Вот она, рядом. Стоит на табуреточке и смотрит в окно, на дождь. Какой-то неряшливый сегодня дождь, нерадивый. Бросит наотмашь несколько грязных капель – и снова перестаёт. Вроде как… кто-то велел ему идти, а ему не хочется. Он думает, что идти ему незачем. Ни к чему.

Бедный дождь! Бедная Юлька! Она стоит рядом и смотрит куда-то вдаль. Наверное, просто подражает мне. Иногда оборачивается. То ли ждёт от меня одобрения, то ли хочет знать, что надо делать дальше. Продолжать ли смотреть в этот странный дождь. Она такая терпеливая...

Сегодня я впервые заплела ей косички – коротенькие, тонюсенькие. Бантики едва держатся в них… Долго-долго мучилась, мучила её. Ничего не поделаешь! Юлька не хочет ходить с кудряшками, хочет быть, как я. А я, между прочим, больше не подвязываю косы петельками, а вместо ленточек стягиваю их внизу резиночками.

Ночью мне снилась труба. Она была протянута низко-низко над асфальтом, почти касалась его. Я куда-то шла. И вместо того, чтобы, не глядя, переступить трубу – застряла перед ней. Попробовала перенести через неё ногу. Но почему-то не смогла. Я ужасно напрягалась – даже в груди болело. В конце концов я проснулась от этого напряжения. И так рада была, что проснулась! Что всё хорошо, что нет никакой трубы. Напротив спала Юлька. До чего она хорошенькая, когда спит! Она вообще невозможно хорошенькая! Ты люби её, пожалуйста. Отдельно от меня. Саму по себе люби.

Да, вот ещё! Я делаю для неё "янтарную комнату". Заморочила ребёнку голову сказками. А она до того простодушная! Ей нужно здесь и сейчас. Я вернула на люстру те янтарные подвесочки, которые – помнишь? – мы когда-то прицепили с мамой. А потом подумала, подумала – и прибавила к ним янтарные бусы. Те, что ты купил мне в Военторге. Стараюсь я вроде бы для неё, а на самом деле для себя. Смешно, но получилось очень красиво. Вернёшься – увидишь.

Так хорошо просыпаться утром в ясные дни! Солнце греет мой янтарь, и кажется, он вот-вот, как мёд, закапает на пол. Наконец-то я поняла, зачем выпросила у тебя четыре низки бус. Тогда я толком не знала, зачем. Но именно четыре и нужны были. Они так красиво отражают свет! Может, странный мерцающий узор на потолке – самое лучшее, самое главное. А из тех больших янтарин, которые мы собрали в Зелёной бухте, я склеила грот для рыбок. Мы купили двух рыбок. Одна – чёрная, вторая – серебристая. Обыкновенные гуппи. Они почему-то сдохли. Но Юлька об этом не узнала. Я сказала ей, что выпустила рыбок в море, что они поплывут к тебе и передадут от нас привет. А аквариум остался на окне. В нём буйно разрослась зелень.

Сейчас я ещё чего-нибудь придумаю для Юльки. Я давно обещала ей сделать маленьких чаек. Надо её развеселить. А то она всё грустит, грустит… Она у нас какая-то слишком взрослая. Тебе не кажется?

Дождь, дождь… Хватит с меня дождя! Выключаю его".

 

 

7

 

Дождь был реденький, действительно – нерадивый. Но платье на невесте всё же немножко намокло, отсырело, утратило свою трепетную воздушность. От плаща она отказалась, отказалась и от зонтика. Из-за серой смурной погоды не хватало, не хватало свадьбе сияния – того, которое освещает обычно всю улицу, заставляет оглядываться и улыбаться прохожих.

Вряд ли кто-то прямо так вот и думал. Но пожилые женщины – из тех, что всегда руководят свадьбами и похоронами, прирождённые режиссёры и массовики-затейники, – подспудно томясь этой неловкостью, особенно старались: надрывно шумели и активничали вопреки всему. Забегали спереди и с боков, у кого-то отнимали цветы, кому-то передавали, открывали двери, взбивали примявшуюся фату. И всё повторяли, глядя на противный неопрятный дождь: "Дождик на свадьбе! Дождик на свадьбе! Хорошая примета! Дождик к счастью! Дождик к плодородию! Чтобы в доме всё было! Чтобы детишки рождались здоровые! И побольше!"

По окраинам толпы особого энтузиазма не наблюдалось. На молодых поглядывали с некоторым сомнением. Родственники по линии жениха и, более интеллигентные, по линии невесты – осторожно переговаривались. "Господи, совсем молоденькие… Погуляли бы, поучились бы! А то и специальности ещё нет… Сразу, с молодости в тягло впрягаться! Пойдут дети – так и жизни не увидят. Леночка ведь очень способная девочка, училась на одни пятёрки. А теперь – всё. Наверное, беременная… Иначе Зина не разрешила бы ей выйти замуж. Он же совсем мальчишка…" – "Ну и что? Теперь повзрослеет… Чем он плохой? Высокий, красивый… Зубы, как у артиста. И не такой уж он мальчишка. Хорошо, между прочим, зарабатывает…" – "Вот пусть она его до своего уровня подтянет!" – "Конечно! Он может поступить в заочный институт… И она, в случае чего, переведётся на заочный." – "А зачем переводиться? Есть ясли. У него мать не старая, у неё тоже. Помогут…" – "И хорошо, что рано женятся! А то сейчас мода пошла – нагуляться до женитьбы… К водке приучаются…"

В общем, не хватало и свадебного умиления, обычного в подобных случаях. Очевидно, из-за того же дождя. А ведь и жених выглядел трогательно – счастливый, растерянный мальчишка. И невеста-снегурочка так мило, так забавно присматривала за ним, взглядом, ручкой направляла каждый его шаг, каждое слово. Видно, боялась, как бы он не допустил промаха на глазах у всех этих людей.

В её заботливом напряжении было что-то материнское и даже… педагогическое.

Кстати, жених не тушевался перед многочисленной роднёй невесты, чувствовал себя уверенно. Будто, соединившись с Леной, заполучив штамп в паспорте – он приобретал и часть Лениного благородства, её серьёзности, воспитанности. Приобретал половину её серебряной медали, половину пятёрок в зачётке. Собственные мелкие промахи не расстраивали его. Похоже, он надеялся, что Лена за несколько дней всё "подчистит" и "подштопает".

Было, было над чем работать Лене! Он, например, не додумался подать ей руку, когда они спускались с высокой бровки. Не придержал дверцу такси. Знакомясь с пожилыми Лениными тётками, первый совал им большую широкую руку, явно желая выразить свою симпатию.

Он ничуть не обижался, когда Лена делала ему замечания – шёпотом, прямо в ухо. Только кивал и улыбался, кивал и улыбался. Ехал, счастливый, по городку, уверенный, что все вокруг должны ему завидовать. К сожалению, ехать было недалеко. И ему так хотелось попросить шофёра, чтобы тот повозил немножко, покружил! Хотя бы к морю и обратно.

Всё казалось, что дождь уже прошёл. Шофёр выключал дворники, и тут же несколько капель вразнобой ударяли по стеклу – то справа, то слева, то в лоб. Будто старые приятели – те, которых ну никак нельзя было пригласить на свадьбу – из засады бросали в машину горсти мелких камешков. Вот-вот, сейчас, из-за угла донесётся их хохот и свист: "Толька! Толька!"

Дома, за столом, он почему-то стал чувствовать себя более скованно. Держался, как гость. Вежливо благодарил тех, кто подливал ему. Но Лена потихоньку дёргала его за пиджак, и, едва пригубив, Толик ставил рюмку на стол. Он был благодарен гостям, когда они кричали "Горько!" С восторженным ужасом отмечал, как за окнами темнеет, и изумлялся, глядя на свою невесту. Казалось, она ничего не боится. Казалось, это в институте её научили ничего не бояться и никогда не терять голову.

В общем, он был счастлив. Забыл даже о матче "Динамо" – "Торпедо", которого так долго ждал. И не понимал, почему мужчины, виновато улыбаясь, выбираются из-за стола и набиваются в комнату, в которой мать уже застелила только что купленный диван только что купленной постелью…

 

 

8

 

Если бы не этот дождь, Боря ушёл бы из дому. Сказал бы, что хочет пойти постоять возле парадного, – и подался бы к кому-нибудь из приятелей. Может, удалось бы отвлечься, хоть на время забыть.

Люди разошлись. В углу за ширмой спала на диване мама. Шаркала на кухне тётка. Кралась по коридору, потихоньку заглядывала, проверяла, как они. Спрашивала шёпотом: "Не хочешь чаю, Боренька?" Он мотал головой, не оборачиваясь. И она вздыхала тихо. Уходила по коридору. И такая горечь была в её шарканье!

Конечно же, тётка думала, что он плачет. И не оборачивается, чтобы она не увидела его слёз. Но он не плакал. Плакал он один раз. Когда отцу делали первую операцию. Сказал себе: если отец умрёт – выброшусь из окна. А когда заговорили о третьей операции, понял вдруг, что устал. И весь этот ужас ему не по силам, не по возрасту. Ему даже дышалось… не полностью – что-то не давало втянуть воздух до конца. Боря старался не приходить в больницу лишний раз. Отец так тяжело, так просительно смотрел ему в глаза! Всё казалось… он ждёт чего-то от Бори. А вдруг Боря принёс неведомое, чудодейственное лекарство? Или решил отдать ему половину собственной жизни...

Боря отводил глаза. Боялся, как бы отец не догадался, что он предал его. И ждёт – да, ждёт с нетерпением! – его смерти. Чтобы стало можно, наконец, дышать полной грудью, смеяться без угрызений совести. Без изумлённого, пресекающего взгляда матери.

 

 

И всё же умер отец как-то внезапно. Последние дни ему было вроде бы получше. И этот матч… он ведь собирался его смотреть… Ждал его, подсчитывал, сколько осталось дней.

То ли в верхней квартире, то ли в нижней очень громко включили телевизор. Порою Боря различал слова спортивного комментатора. Он злился на соседей: знают же, свиньи, что у людей горе! Могли бы сделать и потише. А вместе с тем он старался расслышать, какой там счёт. И кто забил мяч: "Торпедо" или "Динамо".

Отец лежал в морге три дня. Целых три дня! Боря был уверен, что на эти три дня жизнь должна остановиться. Но вышло всё наоборот. Хлопоты, хлопоты, с утра до ночи хлопоты... Хорошо хоть тётка приехала. Правда, она всё делала слишком уж активно, чуть ли не празднично. Рылась в отцовском шкафу, скрипела вешалками. Чистила костюм, гладила рубаху, подбирала галстук. Это было так дико! И почему-то казалось, что вещам – совсем новеньким, живым – страшно следовать за умершим отцом куда-то в землю.

Долго не могли найти какие-то важные бумаги… Куда-то бегали, чего-то добивались. Потом появились венки на лестничной клетке. В два ряда.

До самых похорон мать оставалась шумной и энергичной, пугающе румяной. Смотрела, правда, куда-то мимо. Не плакала.

Похороны... Всё получилось гораздо проще, чем Боря ожидал. Обыкновенная кучка земли, обыкновенная яма, неглубокая. А вот мать… Она вела себя так, будто только сейчас, когда накрыли крышкой и стали заколачивать оранжевый гроб, поняла, что отец действительно умер. И стала биться, стала рыдать как-то невозможно сильно и грозно. Проклиная мерзавцев, которые не давали отцу заниматься главным делом его жизни и своими кознями довели его – молодого! талантливого! – до смертельной болезни.

Её держали несколько человек. Пахло нашатырём. Все вокруг плакали, отчего Боря ужасно раздражался. Многим вовсе незачем было плакать, но им нравилось, что они плачут. А вот Боре заплакать не удавалось.

И ещё чёртов дождь! Тоже какой-то неправильный, скудный – похожий на фальшивые, с трудом выдавленные слёзы.

Так хотелось бы всё забыть: землю, дождь, твёрдый пластмассовый лоб, к которому пришлось прикоснуться губами! Это ощущение на губах никак не проходило. И страшно было, что оно останется навсегда.

Боря чувствовал на себе взгляды. Они мешали, от них делалось совсем тяжело. Кто-то сбоку шепнул: "Смотрите, как хорошо держится ребёнок!"

 

 

9

 

– До чего противный дождь!

– Ты не промокла?

– Да нет, сынок, под таким не промокнешь. Одна капля в минуту! Думаешь – он уже кончился, закрываешь зонтик, раз – и снова. Видишь, всё-таки влажный. Пожалуйста, отнеси в ванную.

Сергей раскрыл зонтик, задвинул его подальше, в угол.

– Представляешь, что я только что видела? – доносился из спальни звенящий юный голос матери. – Помнишь нашу бывшую участковую?

– Добрину?

– Ну да, ну да…

– Кстати, куда она делась?

– Перешла в больницу. Она же вообще-то хирург-отоларинголог. Между прочим, к ней очень трудно попасть.

По колебаниям голоса матери Серёжа слышал, как она стаскивает платье, завязывает на спине поясок халата, стоя скатывает чулки…

– Представляешь, еду я в автобусе, а там пробка – большие похороны. Половина улицы запружена! Столько венков! А это, оказывается, у Добриной умер муж!

– Может, какой-то родственник? – зачем-то сказал Серёжа.

– Да нет… – почему-то начала раздражаться мать. – Видно же сразу! Она стояла возле гроба. Ну и вообще... Я и не знала, что она живёт на Ленина. У неё такой красивый мальчик! На неё похож. Тоже кудрявый, глаза большие. Но личико более вытянутое. Она, между прочим, очень хорошо выглядит, Добрина. Немножко похудела – и так ей гораздо лучше. Рита говорила мне, что у неё муж тяжело болен. Добрина удаляла Юльке аденоиды. Между прочим, Аркадий не хотел, чтобы ребёнку делали операцию. Вот вроде бы грубоватый мужик, а над детьми буквально трясётся! Как только они ушли на Ямайку, Рита потащила ребёнка в больницу. Ни с кем не посоветовалась… Выхожу во двор – Юлька гоняет на велосипеде. Рита стоит, руки в боки. "Видишь, – говорит, – вот ей сегодня утром удалили эти аденоиды, а он на весь город шум поднимал!" Ну да, ясно было, что Юлька себя нормально чувствует… Но всё-таки, как ни крути – выпустить ребёнка во двор сразу после операции... Одна Рита на такое способна! У неё же хрупкие, нежные дети, а она с ними обращается, как… как старшина с солдатами. "Ать-два! Ать-два!" Представляешь: Юлька уронила на землю яблоко – так она его вытерла руками, обкусала и дала ребёнку доедать… Фу! Я сейчас проходила мимо... Они стоят в окне. Готовая картина! Ты обязательно должен написать! В одном квадратике – Саша, в другом квадратике – Юля. Вот вроде бы совершенно разные, а почему-то ужасно похожи.

– Юлька ей во всём подражает…

– Ну да! Но не в этом дело… До того забавно! Большая и маленькая. А свитерочки одинаковые, белые в синюю полосочку. Наверное, Аркадий привёз. И косички… У Саши – длинные, а у Юльки – такусенькие! Прелесть, ну просто прелесть!

Сергей задумался. Оно и в самом деле было бы занятно – разделить холст на створки… А в створках – портреты. Разумеется, без всякого окна. Ну что за композиция – окно на весь холст! Впрочем… Пожалуй, можно сделать и интересно. Соединить глубину комнаты и отражение улицы на стекле. Но…

 

 

Он всегда раздражался, когда мать пыталась подбросить ему идею. Как-то бестактно это у неё получалось. Вроде… она сама бы написала картину, да вот только времени нет. А между тем, когда Серёжа то ли в первом, то ли во втором классе попросил мать помочь ему с домашним заданием, она не сумела срисовать простенький цветочек.

Да и вкуса она особого не проявляла. Как нарочно, любила художников, которые Сергею не нравились. То календарь дорогущий притащит, то сунет ему репродукцию из журнала. Гладкая, вылизанная живопись, будто с конфетной коробки. Вот что нужно людям, вот что приносит настоящий успех! И добро бы домохозяйка была или там… кассирша... А то ведь всё-таки человек искусства! Главное, знала ведь, знала всегда, как Сергея бесят её тайные и явные намёки. Столько раз Серёжа говорил себе: не нужно обращать внимания. Она сама не понимает, что это для неё допинг. Доведёт его почти до истерики – и помолодеет, расцветёт. Точно! Даже цвет лица лучше делается. А он, вместо того, чтобы промолчать, уйти, – расходится, начинает нести всякую чушь про полонез Огинского и танец маленьких лебедей, про дешёвую славу и дешёвое признание полуграмотного мещанства, которых может добиться любой человек с посредственными способностями – надо только глаза всегда делать побольше, губы поменьше, ресницы подлиннее, а взгляд проникновенный и печальный. И обязательно со слезой, со слезой!

Иногда видно было, что и она хотела бы замолчать, но не может преодолеть свой непонятный азарт. "Ну вот и попробуй, попробуй сделать "взгляд со слезой!" Если умеешь…" – "Да, Господи, это ничего не стоит! Два блика вот здесь – один потемнее, другой поярче…" – "Вот и сделай, сделай, раз ты такой гений!"

Какой-то ядовитый огонёк полыхал в ней, прорывался наружу…

И ведь это всегда было, с самого начала. Просто в детстве меньше бросалось в глаза. А потом попёрло… Когда он стал рисовать более или менее прилично и Михал Михалыч заговорил с ней о том, что мальчику надо всерьёз учиться.

Может, оттого Сергей и поспешил уехать от родителей. Для верности подал документы туда, куда легче поступить, – на архитектурный. Три года промаялся в Харькове с чертежами и привязками, а потом не выдержал и уехал в Москву начинать всё заново. Неожиданно легко его приняли на факультет книжной графики.

Боже, какое это было счастье! Москва! Постоянное ощущение свободы, открытого пространства. Новые отношения, новые люди – интеллигентные, яркие… Почти незнакомое чувство дома, чувство спокойного уюта охватывало его, когда он возвращался после занятий в тесное, переполненное общежитие с его буйными шутками и дурацкими романами.

Он, пожалуй, и на каникулы не приезжал бы к родителям. Куда больше хотелось к Севке в Звенигород или к Надырчику в Кировабад. Но придумывать сказки, отвираться Сергей не умел. А родители присылали ему деньги на билеты, так его ждали... По мере приближения каникул или просто нескольких праздничных дней голос матери в телефонной трубке начинал звенеть от нетерпения. И отец, если оказывался дома, бубнил что-то такое случайное, не по делу, но трогающее даже сильнее. Да ведь, в конце концов… Он же любил их! А ещё ему хотелось кому-то рассказывать о своей новой жизни, о своих мелких и крупных открытиях. Достижениях. О тех же Севке и Надырчике. Хотелось хвастать. Хотелось взглянуть на всё только что прожитое, на себя, на свои картины чужим, удивлённым взглядом.

Раньше самым благодарным его слушателем была бабушка, но бабушка умерла. Родители? Мать не умела быть внимательной к чужим рассказам. Отец не всё понимал.

Сергей уходил к Сашеньке. Впрочем, не одна Сашенька – даже Аркадий и Рита, даже маленькая Юлька, даже дурочка Валя, которая чем дальше, тем больше приживалась в доме Гройсманов, – все они интересовались его московскими делами и приключениями живее, чем родители. Да, родители засыпали его вопросами, но не давали на них толком ответить. Старательно кивали – не то демонстрируя жадное внимание, не то поторапливая. Похоже, они так навсегда и остались в уверенности, что все главные события, важнейшие драмы жизни происходят именно здесь, в этом городе, в этой толстостенной квартирке с маленькими комнатами и гигантской ванной. Мамина аспирантура, мамины ученики, мамино глупое и неблагодарное начальство, мамины сотрудники – "замечательные таланты" и "жалкие бездари". И папино пиво, и папина нержавеющая любовь, и вечная его вина…

 Сидя в доме Гройсманов, похожем то ли на музей, то ли на безалаберное тёплое гнездо, Сергей думал о родителях с досадой и сожалением. Он не знал, любит Аркадий жену или не любит. Но в их отношениях было столько простого и нормального, столько обыкновенной будничной доверчивости, столько надёжности, что Сергею всё жальче и жальче становилось отца, который всего этого лишён. Ну да, мать была красивее, чем Рита. И что с того? Если бы Сергею пришлось выбирать между миловидной простенькой Ритой и красивой образованной матерью – он, несомненно, выбрал бы Риту. Он ведь и рисовал Риту чаще, чем мать. Тонкие черты матери провоцировали на ту самую гладкую красивость, которая никогда ему не нравилась. Всё было так правильно, так гармонично! А на бумаге, на холсте выходило… с сахарком. Именно те самые "глаза побольше, губы поменьше". А Риту он чуть-чуть уродовал, делал ей щёки толще, чем на самом деле, нос – курносее. Он всегда старался уловить её забавные гримаски и усилить их. Наивная Рита огорчалась, но не обижалась. Она считала, что Серёжа старается сделать похоже, но у него не выходит. На самом деле то были свободные, лёгкие, живые портреты. В институте они всем нравились.

А вот почему Серёже никогда не давалось лицо Сашеньки…

Всё, что было в Сашеньке красиво и необычно, на рисунках смотрелось вычурно. Эта удивительная линия глаз... Изящная, чёткая, длинная, чистая линия, которая обращала на себя внимание любого прохожего на улице, – на рисунке казалась приукрашенной, "сделанной".

 

 

Действительно, нарисовать можно что угодно. Глаза – хоть до ушей, ресницы – хоть два сантиметра… Но Серёжа не грешил "красивостями" даже в детских своих картинках. И в особенности – когда рисовал Сашеньку. Строго, почти сурово копировал каждую чёрточку. А получалось неубедительно… Будто он всё придумал: и особый недетский взгляд, и длинные брови, на висках сходящие в ниточку и чуть-чуть отступающие вниз – высокие Сашенькины брови, которые так красиво отуманивали и смягчали немножко странные, островатые черты её личика. Нарисованные, они выглядели просто неграмотно, вообще никак не ложились по форме.

Даже тогда, когда он стал рисовать очень крепко, педагоги в Сашенькиных портретах обязательно находили ошибки. А вместе с тем любая попытка исправить эти ошибки окончательно губила рисунок.

И совсем уж непонятно почему – ему не давалось и Юлькино лицо. В целом оно было проще, "треугольнее" Сашенькиного. Лоб пошире, попрямее. Смешные тревожные бровки. Тёмные, совершенно ровные. Сергею нравилось рисовать густенькие вертикальные волоски у переносицы.

Носик у Юльки был совершенно такой же, как у сестры. И губы такие же маленькие, самоотверженно сомкнутые. А вот глаза – совсем, совсем другие. Казалось, Юлька видит только то, на что смотрит. И ещё мерещилась в них… тайная обида. Дело тут было, конечно же, в разрезе – тоже необычном.

Каждый раз, сравнивая Сашины и Юлины глаза, Сергей восторженно изумлялся. Будто эти глаза создал один и тот же художник, поставивший перед собой цель: не меняя приёмов и линий, сделать нечто максимально непохожее.

Когда-то Серёжа нарисовал на них шарж… У обеих вместо глаз – совершенно одинаковые дельфинчики. Но Сашенькины дельфинчики с разобиженным видом уплывают прочь друг от друга. А Юлькины – смотрят друг на друга в упор, вот-вот поцелуются...

 Сергею нравилось, когда Аркадий в физкультурном костюме выходил на балкон и непроспавшимся своим голосом басил на весь двор: "Кита-айцы! Домо-ой!" Они не были похожи на китайцев, но прозвище им очень подходило. Как и второе, более домашнее: "маодзэдунчики".

Сергей и сам давно собирался написать их вдвоём. Не карандашом, как раньше, а большую картину маслом. Просто времени всегда не хватало – приезжал ведь ненадолго. Да и неловко было устраивать в чужом доме мастерскую, с запахами красок и разбавителей. Хотя он знал, что в доме Гройсманов и не к такому привыкли. Клеи, которыми Сашенька пользовалась для своих картинок, воняли куда сильнее. Но после того, как мать предложила написать двойной портрет… Не хотелось, чтобы она говорила: "Эту идею ему подсказала я".

 

 

10

 

Двойной портрет Сергей написал через год, летом. К тому времени девочки, увы, больше не были так похожи. Юля неожиданно повзрослела, стала коренастее. У неё выросли длинные косички. Косички подвязывали петельками – как когда-то Сашеньке. Юля была красивее отца, красивее матери. Но всё же сразу видно было, что это именно их ребёнок. В отличие от Сашеньки, Юлька не вызывала ни в ком изумления.

Казалось, на своих ножках, обутых в зелёные тапочки, она стоит куда крепче, чем Саша, куда увереннее. Как в собственной квартире, так и вообще на земле. И уже взяла на себя миссию: защитить от кого-то старшую сестру – с её глазами, окончательно уплывшими в неведомые дали.

У Юли взгляд был добрый, но вместе с тем чуть суровый, отгоняющий. На контрасте взглядов Серёжа и построил всю композицию. Он сразу понял, что это одна из лучших его работ. Наконец-то ему удалось передать таинственный "Сашенькин горизонт". Сашенька вообще получилась у него неожиданно быстро. Дольше пришлось возиться с Юлей. Хотя позировала малышка очень хорошо. В отличие от сестры не крутилась, не капризничала. Возможно, его отвлекал Юлькин странный взгляд – взгляд ребёнка, который слушает разговоры взрослых и… не одобряет их.

А Сергей действительно разволновался, разговорился как-то необычно. Отчасти потому, что работалось хорошо, отчасти – из-за Сашеньки, внезапно, разом повзрослевшей. Она больше не заплетала косички. Густые, чуть волнистые волосы остригла по локти и расчёсывала на косой пробор. С новой причёской её можно было принять за студентку. Сергей чувствовал себя так, будто только что познакомился с ней.

 

 

Чуткая Сашенька, разумеется, всё видела и с трудом удерживала победную улыбку. Впервые в жизни он говорил с ней… ну… как с Людой из первого парадного, как с Верой, у которой уже был жених. Впервые откровенно, без смущения, стали вспоминать детство: как Серёжа выбирал для Сашеньки имя, как он "узнал" Сашеньку, увидев её из окна, как проболтался в Харькове о том, что у него есть невеста…

И Сашенька рассказывала, как чуть ли не с младенчества ощущала себя "супругой", как беспокоилась, когда доктор Добрина навязывала ей в мужья своего неведомого сына. А Сергей вспоминал, как выпросил у матери коробку от духов, как берёг до недавнего сломанную авторучку, подаренную когда-то Сашенькой.

Они всё время смеялись, но вперемешку с вещами смешными и забавными выкладывали друг другу много серьёзного и важного – такого, о чём ещё накануне и не подумали бы заговорить. Он, например, сознался Сашеньке, что всегда немножко боялся её глаз. Рассказал, как однажды испугался, что Сашенька сошла с ума. Они тогда большой компанией выехали на пикник. Погода была прохладная, море неспокойное, взрослые ели и разговаривали, а Серёжа вдруг обнаружил, что Сашенька исчезла. Полезли в голову всякие ужасы. Похититель детей. Высокая волна. Тревогу он не поднял, но стал бестолково метаться по берегу. И увидел её за дюнами, довольно далеко. Она бегала в своём розовом пальтишке и белых чулочках, непонятными зигзагами, взад-вперёд, махала руками, будто крыльями. И даже, кажется, кричала – очень похоже на чайку. А потом заметила Сергея, замерла, накренившись в неустойчивой, странной позе. Как бы решая: превратиться ей в чайку, улететь – или остаться здесь. Смотрела на него, не мигая, с лёгкой укоризной – будто он узнал её тайну и этим всё испортил. Сашенька двинулась ему навстречу, но споткнулась и упала на одно колено, а когда поднялась, колено было мокрое, к нему прилип песок и осколки ракушек.

– А действительно, чем ты там занималась? Я всё не решался спросить…

– Господи, тоже мне тайна, – пожала плечами Сашенька. – Летала! Я вечно наблюдала за чайками. Как они крылья складывают, как они голову держат. Всё время казалось: сейчас сделаю точно так же – и полечу. Вот-вот полечу! И обязательно мне мешала какая-нибудь ерунда! Вроде не потому я не смогла взлететь, что это вообще невозможно, а потому, что кто-то увидел или позвал. Или, к примеру… в дверь позвонили! Помнишь, сколько в тот день было чаек? Ну прямо сплошные чайки!

– Мы ещё собрали тогда полный кулёчек янтаря.

– Да. Я его, к сожалению, извела на всякие штучки-дрючки.

– А что, вполне симпатично.

– Да ну! Надо было попросить тебя нарисовать красивый букет. Ничего, когда-нибудь я решусь и осторожненько весь янтарь отколю. Сейчас ведь такой не попадается. Это я всё для Валечки делала. Говорила ей, что приношу картинки из Янтарной комнаты.

Она вдруг осеклась и, моргнув в сторону Юли, быстро добавила:

– Ну, некоторые вещи и вправду были из Янтарной комнаты. Но не все.

Однако занятый работой Сергей Сашиного знака не уловил. И стал рассказывать о Валечке – как она всему верила. Убеждала его в том, что колокольный звон доносится из канализации. Может, и сейчас верит. Он, кстати, видел её вчера. Ей очень красиво со стрижеными волосами.

– Серёжа, напиши Валечкин портрет, – предложила Сашенька. – Волосы красивые. Жёлтые. Глубокие глаза…

– А на заднем плане – ваша Янтарная комната!

– Да! Янтарные стены, янтарные светильники…

– И вот эта штука, – Сергей мотнул подбородком в сторону старинной рынды, которую Аркадий намертво укрепил в дверном проёме. – А её как ты объясняла? Сказала, что нашла в подземных пещерах? И сама притащила сюда? Ночью. Волоком. Она, наверное, и в папину чайку до сих пор верит.

– Это другой колокол, – строго, без обиды перебила Юля. – Тот остался под землёй. И звенит! И папина чайка тоже прилетает! Она не такая, как остальные чайки, она дрессированная! Она вот такая огромная!

Тут только Сергей заметил, что Сашенька моргает ему, и поспешил исправиться:

– Может быть, может быть! Просто я давно не был дома и ничего не знал. Ты, Юлечка, головку поверни прямо. А глазки – как мы договорились. Да, вот так…

Она покорно смотрела, куда надо. И лишь нижняя губка поджалась чуть насмешливо. Казалось, Юля видит все его неловкие манёвры. И даже больше – мысли его. Взрослую их тупость, достойную жалости.

 

 

Сергей всегда чувствовал, что Юля его недолюбливает. Все восхищались ею: "добрая душенька", "ангел, ангел!" А на него этот ангелочек порой смотрел с такой боязливой и явной неприязнью! Причём тогда ещё, когда Саша таскала её на руках. Стоило ему появиться во дворе или в их доме – малышка тут же прижималась к сестре. Не то стремилась её защитить, не то припрятать, как любимую игрушку. Судорожно обнимала Сашенькины колени или шею. Две крошечные ручки сцеплялись накрепко, больно прихватывая густые Сашенькины волосы. А яркие серьёзные глазки как бы отталкивали Сергея, отодвигали его подальше.

Поначалу Сергей не обращал внимания. Пупс – да и пупс. Ну, боится, ну, капризничает. А позднее понял: ревнует. Саша для Юли – главное в мире существо. И она не любит всех, с кем Сашеньке интереснее, лучше, чем с ней – с маленькой, глупенькой.

Из всех Сашенькиных знакомых он, Сергей, был самым старшим. А вдобавок ещё – легендарная женитьба, о которой в последнее время говорили редко, но всё же говорили. И глупышка могла относиться к этому серьёзно.

 

 

Разговоры не мешали ему писать, всё как-то замечательно клеилось. Впервые Сергею удалось передать не просто сходство – обаяние. Сам собою, неожиданно, возник нужный живописный приём. Возможно, именно разговоры о Янтарной комнате заставили его – без всякого замысла, без сложных выкладок – выдавить на палитру больше, чем надо, жёлтой краски разных оттенков. Он подмалёвывал, прописывал жёлтым снизу. Затем мягко втирал нужный цвет, а поверху подпускал ещё немного желтизны.

Картина получилась тихая, тёплая. На зимней выставке студенческих работ профессор Муравьёв очень её хвалил. Правда, Пашка Гаранин испортил слегка настроение. Сказал, что Сергей стал работать под Моранди. (Сергей и не слышал о Моранди до того дня.) "А вот девочки – необычные" – прибавил Пашка. Он даже попросил познакомить его со старшей.

Сергей зачем-то навёл туману. Мог бы сказать просто: она не москвичка и вообще ребёнок. А он наговорил ерунды. Из его слов и интонаций можно было сделать единственный вывод: с девушкой, изображённой на портрете, Сергей встречается, влюблён, ревнует и ни с кем не собирается знакомить.

Пашка похлопал его по плечу. "Ну-ну… Тебя можно поздравить! Девушка особая, редкая! С какой-то вот… необычной женской судьбой. Попомнишь мои слова, старик! Между прочим, маленькая, может быть, ещё интереснее. Прямо героиня самоотверженная! Если ты всё это, конечно, не насочинял, не приукрасил…"

Сергей потом долго всматривался в собственную картину. Нет, он ничего не приукрасил. Всё так и было. Во всяком случае, в тот день.

 

 

Юлькины глаза – широко раскрытые, а вместе с тем укоризненно прищуренные. Жёлтые янтарины, свисающие с люстры. Их цветные тени на стене.

И тут ещё чайка. Надо же, чтобы так совпало! Как раз о чайке говорили… Ну слишком уж к месту! На стене внезапно появляется огромная тень и замирает на несколько секунд…

То есть сначала просто стемнело в комнате. Он оглянулся и увидел в окне неподвижно разметавшиеся крылья, белый пух на грудке, под которым просвечивало тёмное тельце. Сергею никогда не попадались такие большие чайки.

– Видал?! – победно воскликнула подоспевшая к тому времени Валечка.

А Юлька сидела – бесстрастная, неподвижная. В том коротком полумраке Сергею вдруг показалось, что она старше их всех.

 

11

 

Всё стало на свои места, когда произошло несчастье. Отец рассказал Сергею по телефону… Как все переболели обыкновенным гриппом, а у Саши получилось скверное осложнение. Думали – менингит. Менингит не подтвердился, но оказалась дрянь похлеще менингита. Отец назвал диагноз. Теперь Саша лежит в больнице, а Аркадий прямо с ума сошёл…

В тот же день Сергей попросил в читальне медицинскую энциклопедию. Прочёл – и ужаснулся. Побежал на первый этаж к автомату. Позвонил Алёнке Романовой, у которой мать была известным врачом. Нина Александровна сама взяла трубку. Она выслушала Сергея, помолчала и спросила осторожно:

– Кто вам эта девочка? Сестра?

– Нет, дочь папиного друга.

Он стал вдруг слышать свой голос со стороны. Испуганный, спотыкающийся голос.

Конечно же, мать Алёны попыталась его успокоить.

– Ну… Знаете ли, Серёжа, в энциклопедии многое уже устарело… С тех пор появились новые средства. Хотя, скажу вам откровенно, не слишком эффективные. Но-о… Тут ведь всё индивидуально. Иногда процесс протекает действительно очень быстро. Но чаще растягивается на десятилетия. Я лично знаю случай, когда эта болезнь до самой старости практически никак не сказывалась. Вы не отчаивайтесь, Серёжа…

Потом он возвращался в общежитие в полупустом трамвае. Сидел возле окна. Когда проезжали мимо парка, ветки лиственницы – то одна, то другая – прижимались к стеклу, прямо у его лица – будто надеялись так вот, мимоходом, его утешить.

Даже странно, насколько всё оказалось тяжело…Тяжелее, чем смерть бабушки. Хотя никто пока не умирал. И если судить по словам отца – не парализован, не усох, не ослеп. В конце концов – сказала же Нина Александровна, что это иногда не проявляется долгие годы. Может быть, Сашенька заболела уже давно – только никто ничего не замечал? Теперь казалось почему-то, что странная, страшная болезнь всегда жила в их доме, как отдельное существо, как невидимый квартирант. И ещё казалось, что Сашенька всё знала. Вот откуда были и особый её взгляд, и снисходительная улыбка, и прикушенный уголок губы, и горьковатый, как у чайки, надлом в голосе.

Всё обрело смысл, стало правомерным. Пасмурное лицо Аркадия, вечно задавленного какой-то тайной мыслью, его злобное смирение, обида неизвестно на что. Наивный отец всё переживал, всё каялся – а тут ни при чём была красотка-пианисточка. Тем более – медленное продвижение по службе. Теперь и гримаска Риты читалась совсем по-новому. Да, у неё горе, но она не хочет, она не будет всё время помнить об этом. У неё хватит сил радоваться жизни…

Но Юлька, Юлька… Он вспоминал её лицо – и душу переворачивало! Может, она в самом деле всё предчувствовала? Как с чайкой. Теперь так уместны стали и болезненный прищур, и суровые бровки, и главное, её осанка – осанка подвижницы, готовой принести себя в жертву.

В общем, легли на свои места какие-то фишки в мозаике, карточки в лото…

И для него, для Сергея, – всё теперь выворачивалось по-новому. Совсем новый смысл приобретали отныне пьяные клятвы отца, его обещания искупить давнюю вину, невольный грех. Раньше ведь как получалось? Его сын – невысокий, сутулый, белесый очкарик – женится на дочери друга, на красивой, тонкой девочке, совершенно особенной. Ах, какая жертва, какой подвиг!

И вот теперь эта выкладка теряла прежнюю нелепость. Теперь девушка была больная и обречённая. И женитьба на ней действительно выглядела, как искупление.

 

 

Тогда, в трамвае, Сергей чувствовал себя так, будто едет в общежитие собирать вещи. А оттуда – сразу на вокзал, на вечерний поезд. Или нет – лучше самолёт. И завтра же, завтра он отправится в загс. С больным ребёнком, только что получившим паспорт.

Разумеется, никуда он не поехал. Ощущения потихоньку притуплялись. И окончательно он успокоился, когда увидел Сашеньку.

 

 

12

 

Сергей приехал без телеграммы. Не любил он вокзальных сцен с букетами, когда отец выдирает у него из рук чемодан, а мать – этюдник. Тем более отец как раз ушёл в рейс.

День выдался холодный, во дворе никого не было. Он постоял немного. Так – отдохнуть, присмотреться. Длинные газоны с нарядными полосами красных сальвий и белого алиссума. Под стенами, рядком – укрытые чехлами легковушки. В дальнем углу полоскались на верёвках простыни. Дверь шестого парадного закряхтела, завизжала. Из-за неё показалась рука с огромной красной миской. Длинные, тяжёлые тёмно-русые волосы, синее пальтишко… Коротковатое, будто не поспевшее за быстро вытянувшимися ногами. Одна из ног придерживала дверь – так, чтобы та закрылась медленно, без хлопка.

И, наконец, Сашенька повернулась к нему лицом. И улыбнулась. И пошла ему навстречу. Лёгкой, новой, совсем уже взрослой походкой. Проходя мимо скамейки, она поставила на неё миску. Сделала ещё пару шагов – и остановилась. Вернулась к скамейке и села бочком. Смотрела выжидающе, как он идёт со своим этюдником и чемоданом между двух красно-белых полос. Идёт, нарочито налегая то на одну ногу, то на другую, улыбаясь и щурясь на холодном солнце.

Сергей поставил чемодан, прислонил к нему этюдник. Потом сел рядом с Сашей и спросил: "Ну, как?" Она ответила: "Нормально". Бодро и чуть двусмысленно.

Ему стало вдруг страшно жаль, что нельзя вот тут, на этом ярком солнце, на этой низкой лавке, среди пустого серого двора обнять её, как обнимают невесту. Или хотя бы как сестрёнку. И никто бы не удивился. Но он даже заговорить никак не мог – нужные слова не придумывались.

И всё это Сашенька, конечно же, видела, всё понимала. Он рассеянно забормотал что-то о Паше, о предстоящем походе на байдарках.

Дверь снова хлопнула, и тень Юли легла между ними. "А-а… Привет!" – чирикнула Юля.

Она вполне благожелательно терпела, пока он таскал её за длинные – почти как у Сашеньки когда-то – косички. Смеялась по-детски звонко. А странными своими глазами спрашивала: "Ну что? Теперь слабо?"

 Он сказал себе: "Это всё мои фантазии". Взял Юльку за локти и высоко приподнял, кряхтя: "Ух ты какая стала тяжёлая!" А потом скорчился, будто надорвал поясницу, захромал притворно. А дальше… Они снимали простыни, все вместе, и складывали их в миску. Ткань, высохшая на ветру, чудесно пахла, ветер азартно дёргал простыни то в одну, то в другую сторону, накручивал их на верёвку. Так весело было ловить хлопающие крахмальные паруса!

И снова ему захотелось обнять Сашу. Через простыню. Захотелось, чтобы эти простыни были её и его. И чтобы он шёл сейчас не к себе домой, а к ним. Обедал у них на кухне, пристроил этюдник в их коридоре…

Кстати, так оно и получилось. Матери не оказалось дома, а у него не было ключей.

 

 

В тот год они последний раз все вместе встречали "Николая Островского". Последний раз Сергей принял участие в конфетном разгуле. Ходили по гостям. Женщины хвастали обновками.

Аркадий тряпок принципиально не покупал. На этот раз привёз из Японии огромный сервиз, совершенно удивительный. Сергей ничего похожего и в музее не видел. Фарфор был почти прозрачный, как густой пар. Сквозь него просвечивал нежнейший розовато-кремовый пион с едва-едва заметным бледно-зелёным листом. Казалось, цветок не нарисован, а как-то втёрт, вмурован прямо в прозрачную массу, которой придали форму чашки. Блюдца. Чайника.

Все предметы были достаточно крупные, но такие нежные, такие живые, что к ним не хотелось прикасаться. У Аркадия, когда он их выгружал из картонного ящика и разворачивал, сильно дрожали руки. При каждом его неловком движении гости вскрикивали, и он делал вид, что сердится.

Рядом с чашками и блюдцами, будто зависавшими в воздухе, люди выглядели неприятно грузными, плотными, грубо размалёванными, – даже Сашенька, ушедшая глазами в эти фарфоровые туманы, даже Юлька, молитвенно прижавшая к груди кулачки. И когда ящик был уже почти освобождён, когда в нём вроде бы не осталось ничего, кроме гофрированной бумаги, – что-то выскользнуло оттуда наискосок, блеснуло на лету и ударилось об пол.

Чашка, целая и невредимая, негромко постукивая, раскачивалась на паркете.

Чудо быстро разъяснилось. Аркадий немного потемнил, поудивлялся вместе со всеми – а потом раскрыл тайну: сервиз сделан из особого небьющегося материала.

Было видно, что Аркадий прямо-таки влюблён в своё новое приобретение. Он тут же принялся освобождать место на горке, которую в прошлом году заказал специально для коллекции. Без всякого уважения отодвинул китайские вазочки из перегородчатой эмали, растыкал куда попало немецкие статуэтки… Он радовался появлению каждого нового человека, перед каждым разыгрывал трюк с упавшей чашкой. Рита качала своей большой круглой головой: "Смотри, Аркаша, у кого-то будет инфаркт".

 

 

Всё то лето Сергей наблюдал за ними и удивлялся. Как-то они расслабились, посветлели… Возможно, притворялись. Во всяком случае, привычной тяжести, вечного непонятного груза в доме стало меньше. О Сашенькиной болезни никто не вспоминал.

В августе все вместе поехали на юг. Сергей собирался быть галантным, собирался ввести Сашеньку в компанию взрослых ребят. Но этой помощи от него не потребовалось. Как только они появились у моря впервые – ещё и раздеться не успели, – к Сашеньке подошёл бородач московского вида и позвал играть в волейбол. Сашенька поднялась. Очень просто. И пошла, легко перебирая высокими ножками. Так пошла бы взрослая девушка, давно привыкшая к вниманию мужчин. Сергея, разумеется, тоже позвали, но как-то… во вторую очередь, будто не сразу заметили. Зарывая ноги в песок, он шёл за бородачом, с ухмылкой раздумывая о том, что в его внешности действительно есть какая-то… незаметность. Песочного цвета.

Позднее Сергей по-своему взял реванш: в пляжной компании, которую скрепляли волейбол и увлечение Булгаковым, он оказался единственным художником. У всех тогда было столько жадности к новой информации! А Сергей знал множество разных вещей, которые может знать только профессионал.

К Сашеньке относились всё-таки как к младшей – с умилением, с нежностью. Были подчёркнуто внимательны к редким её попыткам высказать какие-нибудь сложные соображения. То ли из уважения к ней, то ли забавы ради, в компанию приняли и строгую Юлю. Её повсюду брали с собой – и купаться, и на вечерние концерты. Юля держалась спокойно, не выказывала ни гордости, ни благодарности. На полшажка отставая, повсюду сопровождала Сашеньку – бдительно присматривала за ней.

Сергей не раз замечал, как Юля издали с интересом наблюдает за вознёй ровесниц. Но поста своего она никогда не покидала. Он и сам постоянно был чуть-чуть на страже. Стоило Саше споткнуться или даже чуть поморщиться – страшно пугался: оно! Вот, сейчас начнётся!

Но ничего плохого так и не произошло. Она высоко подпрыгивала, с вытянутыми руками вылетала навстречу мячу. Метались её тяжёлые длинные волосы. Иногда она досадливо скручивала их в небрежный узел. Ничем не приколотый, он рывками слабел, опадал. Было в этом что-то очень взрослое, очень женское.

Почему-то Сергею не хотелось, чтобы кто-нибудь из новых знакомых узнал о Сашиной болезни.

 

 

13

 

Зимой случайно выяснилось, что тот самый Дмитрий, который первым подошёл к Сашеньке на пляже, пишет ей письма.

Сергей и сам уже переписывался с Сашенькой. Больная и хрупкая, она стала ему как-то дороже. Именно с ней хотелось делиться своими открытиями, наблюдениями. "Тонкими движениями души", так сказать. Сашенька пугающе быстро поумнела – может быть, из-за болезни. Сергей посылал ей стихи, переписанные от руки. Ахмадулину, Евтушенко. На день рождения отправил ей бандеролью маленький сборник Пастернака, купленный у спекулянтов.

Так приятно было получать её восторженные отзывы, руководить этим быстрым повзрослением! Каждое его письмо кончалось маленьким списком книг, которые Саша обязательно должна прочесть, и фильмов, которые необходимо посмотреть. Она оправдывалась перед ним, как маленькая, когда пропустила "Нюрнбергский процесс". Но в одном из писем вдруг порекомендовала Сергею непременно посмотреть "Земляничную поляну". "Я видела её уже два раза и страшно благодарна Дмитрию. Это он подсказал мне…"

Вот тут-то Сергей почувствовал самую настоящую ревность. Причём не просто педагогическую, а самую обыкновенную – мужскую.

 

 

На каникулах он снова отказался ехать к Надыру. Потащил его к себе показывать зимнее море. Надырчик влюбился в море, влюбился в город. Он представлял его себе мрачным и колючим, а город оказался светлым. Погода стояла всё время солнечная. Снег каждый раз подсыпал понемногу – будто для красоты, для опрятности.

Несколько раз они сходили на этюды. Однажды и Сашенька выбралась с ними, и тоже написала вполне забавную картинку. Надыр объявил, что она необыкновенно способная. И вместо того, чтобы учиться на своём сомнительном географическом факультете, – лучше бы пошла в художественное училище. А ещё лучше – позаниматься год-два с частным преподавателем и поступить к ним в институт. "У вас тут, конечно, очень красиво и интересно, но учиться нужно в Москве". Говорил он мрачно, с сильным азербайджанским акцентом.

Надыр и к Сашенькиным поделкам отнёсся серьёзно. Это впечатляло – особенно на фоне полного равнодушия Надыра к заморским вазам и раковинам. Даже к дымчатому сервизу.

– Смотри… – вдохновенно рассуждал Надыр. – Что значит материал! Вот стоят большие, яркие картины, написанные маслом. А ты ставишь рядом с ними маленькую аппликацию из янтаря. Или вон ту, из бархатных тряпочек… И они мгновенно убивают масло!

Именно Надыр посоветовал Сашеньке не дрожать над каждым кусочком янтаря, а смело его резать и дробить. И тут же сам вышел на лестничную клетку и разбил молотком несколько кусков – тех, которым Сашенька не находила применения. "И почему я сама не додумалась до такого!" – удивлялась она, двигая осколки по листу бумаги. Видно было, как новые идеи накатывают на неё одна за другой.

Сергей и сам много раз пытался пристрастить Сашеньку к рисованию. Но краски и карандаши не волновали её. Ей нравился МАТЕРИАЛ, нравились образы, которые он ей своевольно навязывал. Нравились случайные удачи.

В этом во всём Сергей ничем не мог ей помочь. Он был как раз из тех мужчин, которых Рита называла безрукими. Кстати, она и себя считала безрукой. А Сашенька, несомненно, пошла в отца. У Аркадия в руках каждая палка, каждая железка мгновенно обретала смысл и место. Ему всегда было интереснее что-нибудь смастерить, чем купить в магазине. У него, например, вполне хватило бы денег на "Москвич" – уж, во всяком случае, подержанный, – но он из какого-то списанного мусора, из самодельных деталей умудрился собрать отличный маленький автобус, на котором и разъезжали всей семьёй – да ещё с друзьями – по пикникам, по гостям…

Надыр был такой же. Автобуса он, пожалуй, и не собрал бы – но саклю в горах построил собственными руками. Весь их курс гордился этой саклей чрезвычайно, почти все там перебывали за четыре года. О козах и об огороде Надыра по институту ходили легенды.

Мрачный, молчаливый Надыр, с чёрной гривой, зачёсанной назад, с испанскими усами и бородкой, большой, толстый, спокойно ступающий по земле тяжёлыми твёрдыми ногами, – перед Сашенькой как бы… слабел. Его печальные глаза провожали каждый Сашенькин шаг, каждое движение. Казалось, он примеривает её хрупкую фигурку и смело развёрнутые плечики – к своей сакле, к своим козам, к своим старым родителям. И – сдаётся без борьбы, сознавая полную несовместимость. Смотреть на него было неловко. Будто он случайно оставил незапертой душу – как случайно оставляют незапертой дверь, за которой происходит нечто, чего посторонним видеть не следовало бы. Даже мать Сергея подосадовала однажды: "Хоть бы ты увёз его скорее! Это же ни на что не похоже!" И отец поддакнул ей с угрюмым неудовольствием.

Вид его можно было истолковать и так: вот, мол, сын-дурак привёз друга, а тот отбивает у него девушку. Но ничего подобного отец не говорил. Раньше – конечно же, сказал бы. Ещё бы и отругал. А теперь – молчал. Но – очевидно, для очистки совести – изображал неодобрение. "Моё мнение, моё отношение ко всему этому делу тебе известно. Но вмешиваться я не буду. Жизнь твоя – и решать тебе".

Матери было проще. Она и прежде не относилась серьёзно ко всем мужниным клятвам, обещаниям и прочей детдомовской романтике. А теперь вела себя так, словно и вовсе не слыхала никаких таких разговоров, никаких клятв. О Сашенькиной болезни ничего не говорилось. Это была данность, которая делала некоторые вещи совершенно невозможными.

Но именно циничная практичность матери, а ещё больше – тайное предательство отца заводили Сергея, подталкивали его к Сашеньке сильнее, чем безнадёжная влюблённость Надыра или эпистолярные ухаживания интеллектуала Дмитрия, нереального, как книжный герой. Сергею буквально так и представлялось: вот Дмитрий распахивает изнутри обложку и переступает нижнее поле страницы… вот спрыгивает с киноэкрана на пол со своей гитарой и зачитанным томом Экзюпери... Сергей знал о том, что Дмитрий приезжал к Сашеньке. То есть не совсем к Сашеньке – к каким-то дальним родственникам. Но каждый день бегал к ней в больницу (как раз тогда у неё случилось первое обострение). Его вспоминали с симпатией и благодарностью – все, кроме отца Сергея.

 

 

Сергей даже встретился с Дмитрием – правда, мельком, на Белорусском вокзале. Они не узнали друг друга. И Дмитрий прошёл было мимо его купе, а потом вернулся и отдал ему небольшую посылку. Судя по весу – книги. Отдельно он вручил Сергею пакет с лекарством, которое с большим трудом раздобыла его высокопоставленная тётка.

Сергею показалось: Дмитрий как-то слишком спокойно передал ему лекарство. Не заметно было ни гордости, ни радостного возбуждения. Достал – и достал. И сделал это походя, не выделяя данное событие среди прочих событий.

До отхода поезда они немного поговорили, Дмитрий рассказал, как отец Сергея в доме Гройсманов оттащил его на кухню и там сделал выговор. "Ты если хочешь жениться – женись. А голову такой девочке морочить – нельзя. Запомни. А то со мной будешь иметь дело!"

Дмитрий смеялся. Похоже, он уже не раз повторял эту историю. Так рассказывают удачный анекдот.

Ночью Сергею не спалось. И он всё думал, думал… Искал – и не находил в рассказе Дмитрия ничего смешного.

 

14

 

То, что произошло, – произошло. Промелькнуло и забылось – как забывались мелкие эпизоды раздольной и свободной жизни в общежитии. Все эти шутки, розыгрыши, верёвки под простынями, поливания из чайника, грузинский юмор, армянский юмор, украинские песни, молдавское вино, скоропалительные романы, гриппозная сумятица новогодней ночи, шампанское, термометр, чья-то рука на лбу, чьи-то губы. Утром он не мог вспомнить, кто это был. Не то Жанна, не то Маша… Оказалось – Надя с третьего курса. Он догадался по её поведению – кстати, вовсе не навязчивому.

Уже в поезде Сергей почти забыл о Наде. Если бы кто-то спросил, он не смог бы ответить, какого цвета у неё глаза и волосы. Помнил, что спина вроде бы длинновата. И лицо немного… пригородно-простое. Лучше запомнились бархатные брюки и ожерелье из бельевых веревок. Это, пожалуй, было в ней самое интересное – верёвки.

Сашеньку к тому времени уже забрали из больницы. Когда он пришёл к Гройсманам, Юля была в школе. Он вроде бы и не присматривался… И всё же заметил, что Сашенька ходит чуть странно. Везёт тапочки по полу – а они будто клейкие, цепляют. Сергей говорил весело, как ни в чем не бывало, но она остановила его взглядом. Опустила глаза, а потом снова посмотрела – прямо. И он понял, что притворяться не нужно, ни к чему. Такая вот странная, бледненькая, она стала ему в тысячу раз дороже.

Он вывел её погулять. Еле уговорил. А потом на лестнице увидел, как она спускается, – и испугался. И одновременно захлебнулся от нежности. Без разрешения – будто много раз уже делал это – взял её на руки и понёс. Даже не поцеловал. Только ткнулся лицом в густые жёсткие волосы.

В тот раз ему впервые не хотелось возвращаться в Москву. И всё казалось полнейшей ерундой. Диплом, распределение, должность художественного редактора в большом издательстве.

 

 

15

 

"Он нёс меня на руках, а мне совсем не было стыдно. Я не боялась, что ему тяжело. Он нёс меня… почти как ты. Помнишь? Когда приехала скорая помощь. Ты так странно дышал, рывками… И в каждом твоём выдохе прорывалось какое-то слово. Я ведь всё слышала. "Ничего, ничего! Я тебя спасу! Я весь мир переверну! Я повезу тебя к доктору Барнарду!" Почему к Барнарду?

Бедный, бедный мой папочка! Успокойся. Я уже привыкла. Привыкла в ту же ночь, в больнице. Помнишь, был салют и шёл дождь? Такой размазанный салют в дожде. Засветится – и становятся видны лица детей. Некоторые – почти грудные. Господи! До чего обидно было! Почему – я? А потом подумала: с кем бы это ни случилось, каждый спросит то же самое: "Почему со мной?"

И всё. Больше я таких вопросов не задавала.

Честное слово, это не так страшно, как показалось вначале. Почему-то я всегда, с самого детства, знала, что впереди меня ждёт большая беда. И ты всегда знал, правда?"

 

 

"Правда. Всегда знал. Теперь даже как-то легче стало. Видимо, и я ждал чего-то… Совсем уж… А с этим мы справимся. Всё, что есть на свете… всё, что можно сделать – я сделаю. Ты у меня такая!.. Честное слово, я не эгоист! Я не радуюсь: вот, мол, теперь она всегда будет с нами, только наша... Нет. Нет. А Серёжа… Ты не горюй, ты не жалей о нём. Я всегда знал, что Костина сказка – сказка и есть. Но не мог почему-то сказать ему: да брось ты, наконец, свои бредни.

Я его любил, Серёжку. Честное слово! Почти как Юльку! Но для тебя он не годился. Сам не знаю чем – но не годился.

Даже если бы с ним не случилась такая скверная история – всё сошло бы на нет. Ничего! Будет, будет у тебя счастье! Настоящее! В сто раз лучше!

Я это говорю, потому что ты не слышишь меня.

Ты у меня и красивая, и умница. Но главное… Тебя хочется носить на руках. Помнишь… когда нам случалось поздно возвращаться из гостей… Ты обнимала меня за шею и клала на плечо головку. Я шёл и слушал, как ты дышишь. И хотелось идти, идти, идти вот так всегда.

Серёжа… Если бы он действительно был мужчиной, действительно любил тебя, – мог бы, в конце концов, плюнуть и на диплом, и на распределение. Обошёлся бы и без Москвы. Не стоит он тебя! И никто тебя не стоит…"

 

 

"Папочка! Ну при чём тут диплом? При чём тут Москва? У него уже родился ребёнок. Ты же сам понимаешь: ребёнок – самое важное. А я… Я почти не думаю о нём. Стараюсь не думать.

Я тоже всегда знала, что ничего не будет. И вдруг… сбилась как-то…

Мне его жалко, а не себя. Он и так её не любил. А вдобавок ещё эти скандалы… Деканы, родители, ректоры, парторги… И в результате – свадьба… Ужас! Как они смотрели друг на друга? Как теперь он смотрит на неё? А она на него? Наверное, они смотрят только на ребёнка. Разговаривают через ребёнка…

Ведь всё у них уладится, правда? Он мне – брат. И всегда будет братом. Ты напрасно, ты совершенно напрасно волнуешься. А Дмитрий… Дмитрий – просто друг. Скорее даже – учитель… Он очень хочет, чтобы я подружилась с его женой. Она пишет мне коротенькие письма, отдельно от него. Знаешь, она тоже тяжело больна – так что дело не в моей болезни. Она старше, она умнее, с ней интереснее. Да мне от Димы ничего и не надо было, кроме писем. А письма ведь остались! Но я тебе признаюсь… Когда он сообщил мне о том, что женится, я немножко поплакала. Совсем капельку. Но всё равно – стыдно.

Папа! Можешь себе представить: наша Юлька чуть-чуть злорадствует… Да-да! Наша добрейшая Юля, которая любит всех на свете! Она радуется, как человек, который что-то предсказывал, и вот его предсказание сбылось. Она сейчас и к Серёже, и к Диме относится лучше, чем прежде. Волнуется… Хочет, чтобы Серёжа приехал сюда с малышом. А в жену Дмитрия она вообще влюблена!

Папа, Юля у нас совсем взрослая… Она взрослее меня. А я всё ещё делаю для неё игрушки. У меня получилась красивая вазочка. Смотрю – и не верю, что такую прелесть сделала я. Знаешь, взяла обычную колбу, круглую, с горлышком – и оклеила её битым янтарём разных цветов. Получилось не так, как я хотела, – но гораздо лучше! Правда, на неё ушёл весь мой костяной янтарь. Где теперь взять?

Эх, не хватает у меня сил обтачивать большие янтарины… Ну, ладно. Вот ты вернёшься – и будешь мне помогать. Мама ходила с моей вазочкой из квартиры в квартиру. Все соседи восхищались. Анна Даниловна хотела даже купить.

Как жаль, что умерли Алла Николаевна и Лидия Петровна! Я бы им показала мою вазочку. Вот кому бы точно понравилось!

Кажется, я тебе не рассказывала, как видела их на улице в последний раз. Мы встретились случайно возле универмага. Мама разговаривала с Лидией Петровной, а Алла Николаевна кокетничала с Юлькой. Смотрела на неё исподлобья, хихикала и носком туфельки ковыряла землю. И Юлька тоже хихикала, и тоже ботиночком ковыряла землю. На вид Алла Николаевна была ничуть не моложе Лидии Петровны. А глазки – как у девочки. Представляешь: она меня стеснялась! Будто я теперь – взрослая, а она так и осталась маленькая. Моргала, моргала… Совсем седая! А щёки – ярко-красные. Наверное, из-за высокого давления.

Бедная мамочка! Она хотела скрыть от меня то, что они умерли. Смешная… Разве я не знаю, что люди умирают? Особенно старушки. Кажется, именно в ту ночь они мне приснились. Очень нарядные, свеженькие, в длинных платьях. Я утром рассказала об этом маме…

По-моему, у них утечка газа была ещё тогда, когда мы жили в той квартире. Я часто слышала запах, но не понимала, откуда он.

А сегодня мне снились руки – снова те же, под водой, в мокром песке. Всё, как тогда, только ты не успел. Ты бежал, бежал, но не приближался. Я сама собралась с силами, дёрнулась тебе навстречу и выбралась на берег. Так что если и будет обострение, то, во всяком случае, не слишком тяжёлое.

Юля ушла в школу без плаща, без зонта. Вот-вот должна вернуться…"

 

 

Сашенька сидела в кресле и слушала, как непроспавшийся дождь угрюмо топчется по двору. Тяжёлый, прямой, хлопает галошами по лужам. Казалось, он направляется к парадному. Сейчас поднимется по лестнице, войдёт в дом и попросит, потребует чего-то невозможного.

 

 

16

 

Консульская машина подвезла Гройсмана прямо к проходной порта. Аркадий попрощался, ещё раз горячо поблагодарил. Он старался выглядеть довольным. Зачем разочаровывать людей? Они хлопотали, потратили на него время…

Конечно же, он не узнал ничего нового. Да Аркадий, собственно, ни на что уже и не надеялся.

За последние годы он прочитал десятки книг и статей о Сашенькиной болезни. Сам мог бы давать консультации.

Аркадий давно знал, что доктор Барнард здесь совершенно ни при чем. Просто в те страшные дни, когда Сашенька впервые попала в больницу, когда они с Ритой ничего ещё не знали об этой болезни, – чуть ли не в каждой газете писали о Барнарде. В витринах Союзпечати можно было увидеть его фотографию – рядом с толстяком в пижаме. Аркадий в подробности не вникал. Совместимость… несовместимость… отторжение… донор... Он понимал одно: Барнарду удалось сделать невозможное. Так почему бы ему не сотворить очередное чудо?

Тогда, в больнице, в первые же несколько дней Аркадий столько всего насмотрелся, наслушался... Врачи, следуя последним веяниям, старались быть объективными, говорили откровенно. А он по старинке считал, что они щадят его, стараются утешить, внушить, что всё не так уж страшно. Вот и получалось: раз его утешают таким образом – то что же предстоит им на самом деле? Аркадий содрогался, встречая в коридоре больницы беленькую девочку в инвалидном кресле, высохшую, с восково-тёмным лбом. Ещё страшнее была толкающая кресло усталая и безразличная, со всем смирившаяся мать. Каждый раз его будто молотом по голове ударяло: "Меня ждёт то же самое! И меня, и Риту, и Юлю".

Он всматривался в Риту, пытался разгадать: то ли она притворяется, то ли до неё не доходит, то ли она – по счастливому своему характеру – не может поверить в плохое. Наверное, она решила, что раз Сашеньку – такую лёгонькую, свеженькую, румяную – выписали из больницы, то, значит, ребёнок выздоровел. Как после ветрянки, после коклюша.

 

 

Аркадий так и не решился ни разу серьёзно поговорить с Ритой. Жалел её. Да и вообще – не готов был с кем бы то ни было делить свалившийся на него груз. Но когда Сашенька попала в больницу второй раз – Рита сама заговорила о Барнарде, стала теребить Аркадия. "Ты же обещал!"

Несколько лет он не мог попасть в рейс на Кейптаун. А потом вдруг подвернулась такая возможность. И начальство пошло навстречу.

Зачем ему это нужно было? Наверное, для того, чтобы исполнить свою дурацкую клятву, доказать себе и другим, что ради дочери он действительно способен на всё. Что если где-нибудь, в каком-нибудь уголке мира появится… новое лекарство… или там… новый способ лечения – он доберётся туда, он добудет. Только бы появилось, пока не поздно.

Из-за поездки в госпиталь он так и не купил ничего интересного. Деревянные фигурки, которые всучил ему накануне парень на припортовой площади, были не ахти какие. На рынке такие же стоили, конечно, гораздо дешевле. Просто парень был уж очень симпатичный. Он уломал Аркадия ещё и на две блузки – огромные, белые, с аляповатыми синими узорами.

На главной палубе резвились два матроса. Лили из чайника кипяток в щели. И, настигая подошвами очередного таракана, громко ликовали: "Още един комунист!" От кого-кого – а от болгар он уж никак не ожидал такого. Аркадий сделал вид, что не понимает их слов. Прошёл мимо, поднялся к себе.

Дочери с портретов смотрели, как он переодевается, укладывает покупки. Обе улыбались – слабенько, едва заметно. Перед рейсом он – по давно заведённому обычаю –сводил девочек в фотоателье. На новых фотографиях они выглядели ничуть не старше, чем на предыдущих. Можно было оставить прежние. Раньше они так быстро менялись! Увидишь издали на причале – не сразу и узнаешь. Более того – в этих меховых шапочках они казались ровесницами. Может, потому, что Юля пошла в него. Или в Риту. Тоже крупненькая, коренастая. Они с Ритой даже побаивались, как бы Юля не растолстела. В детстве она смахивала на мальчишку, а теперь, наоборот, в ней появилось что-то подчёркнуто женское. Не юное. А ещё и серёжки... Они и Сашеньку делали взрослее, но всё же не так.

Впрочем, и в Сашеньке больше не было того, прежнего… звона. Что ж… Дама с высшим образованием. Правая рука начальника отдела. Личико уже не такое круглое. Более изящное, худенькое. А вот по какой причине – худенькое…

Всё-таки хорошо, что он купил им эти африканские блузки. Будут носить с джинсами. Был бы хороший подарок "под ёлочку", но к Новому году он никак не успевает.

 

 

17

 

Сергей подошёл к окну. Снег не прекратился, но стал реже, мельче. Окна Гройсманов, как всегда, выделялись своей яркостью на общем фоне. Видны были разноцветные лампочки на ёлке. Что-то двигалось туда-сюда – не разобрать. Снова зазвенел телефон, и это была уже Юля.

– Послушай, отшельник, может, всё-таки придёшь к нам? У нас весело. И кофе такой, какого ты ни разу в жизни не пил. Наша гостья приготовила. Она, между прочим, искусствовед, ты бы её развлекал. А то ей с нами скучно. Одни технари да военные.

– Военные?

– Да.

– И как, в высоком чине?

– Не очень. Так может, всё-таки…

– Нет, Юлька, честное слово, я вам только настроение испорчу. Я не шучу. У нас тут был небольшой скандал…

– А-а…

Собственно, скандала не было. Было несколько слов, брошенных родителями напоследок, уже в дверях. Сначала они долго упрашивали его идти к Филатовым, а потом вдруг решили выложить ему свои заповедные мысли – причём с небывалым единодушием.

Начала мать. "Что ты ходишь целый день, как в воду опущенный? Что ты демонстрируешь? Чего ты от нас ждёшь? Чтобы мы тебе сказали: "Разводись с ней, бросай ребёнка, переезжай сюда"? Так вот, ничего такого мы тебе не скажем! Твоя кровать, твой стол – всё на месте. Поступай, как знаешь, а от нас советов не жди". И отец подкинул: "Ты с нами не советовался, когда с нею ложился!"

А он и не думал с ними советоваться. Ничего от них не ждал. Или ждал? Да, наверно, ждал, что они начнут поливать Надежду и её мамашу. И вообще Москву. А он станет спорить, защищать…

Не получилось.

 

 

Он зашёл к Гройсманам на следующее утро, часов в двенадцать. Они ещё не завтракали. Ходили по дому в халатах. С первого взгляда было ясно: вчера произошло нечто странное, нечто важное. Сашенька выглядела чуть-чуть рассеянной, а Юля следила за этой рассеянностью с тревогой и… Пожалуй, с безнадёжностью.

Рита вроде бы ничего не замечала и ругала Сергея за то, что не пришёл накануне. У них, мол, никогда не бывало таких интересных вечеринок. Гости – хотя и оказались в доме впервые – не только сами не стеснялись, но и всех вокруг растормошили, завели. Будто всю жизнь с ними были знакомы! А лейтенантик, сын доктора Добриной (помнишь доктора Добрину?) – ну просто артист, настоящий артист! Он тут и Чарли Чаплина показывал, и Утёсову подражал, и даже Людмиле Зыкиной! Закроешь глаза – вот Зыкина поёт, и всё!

Одновременно Сергея буйно закармливали. И хотя он уже отъелся у родителей, всё казалось невероятно вкусным. Особенно обломки жареной утки, которую по собственному рецепту изготовили Сашенька с Юлей.

Сергей ел, шутил. Ему было очень хорошо и спокойно в их комнате, заполненной серебристым, проникновенно-тихим светом. На фоне окна подрагивал, покачивал лапами силуэт ёлки.

Сашенька ставила одну за другой пластинки, присланные Дмитрием. Концерты Моцарта. Некоторые из них Сергей слышал и раньше. Но в это послепраздничное затянувшееся утро музыка звучала по-новому. Больше трогала. Глубже задевала. Она будто рождалась прямо сейчас, вот здесь, на проигрывателе. Музыка проникала, как свет. Шла, как снег.

Он всё знал. Так, будто перед приходом сюда прочёл программку с описанием грядущих событий. Начиная с завтрака и кончая посыльным из бюро добрых услуг. Он один не удивился его появлению. Знал даже, что именно лежит в доставленной коробке. Букет замёрзших роз и какой-нибудь дорогой пушистый меховой медведь. Сергей ошибся только в одном: букет был привязан не к медведю, а к огромному тигру.

Сашенька покраснела. Давно она не бывала такой румяной, такой сияющей. Она прижала к себе игрушку порывисто… и не вполне искренне. Этот подарок был не в её духе. Она часто высмеивала новое поветрие – дарить взрослым людям громоздкие, ненужные игрушки. И если кто-то из сентиментальных подружек преподносил ей собаку или зайца, она без угрызений совести тут же передаривала их детям во дворе.

И вот она стояла, обнимая тигра. Богатая, нарядная игрушка.

Морковно-золотистый тигр удивительно приятно ложился на руки, на плечи. Его забирали друг у друга, изгибали длинный полосатый хвост, мягкие болтающиеся лапы. И позы получались всё забавнее.

Вещь была дорогая, и Сергей уже придумывал, что станет говорить, как отказываться, когда Сашенька предложит взять тигра для Вовки. А потом вдруг понял: никто ничего не станет предлагать. Тигра уложат на спинку дивана.

Именно так и поступили.

Сергей знал, что через два-три месяца получит приглашение на свадьбу. И это знали все. Даже Рита.

 

 

 

Я хотела бы написать снегопад. Я хотела бы написать снегопад как концерт Моцарта. Я хотела бы написать двенадцатый концерт Моцарта. И восемнадцатый. И двадцать третий. И двадцать четвёртый. Я хотела бы написать все концерты Моцарта. Боже, как я завидую Моцарту!

Я хотела бы писать концерт Моцарта без бумаги, без пера. Сразу – сочинять его и тут же дирижировать. Я хотела бы быть оркестром и каждой скрипкой в этом оркестре. И каждой флейтой.

Я хотела бы сочинить снегопад. И быть каждой снежинкой.

 

 

 

Часть третья. Апрельская сирень

 

 

"Не бойся, моя девочка!"

"А я и не боюсь".

"Совсем?"

"Почти. Всё было так неожиданно... И всё было ясно с первой же минуты. Как только они вошли в дом, я уже знала. Мне показалось, что и они знают. Что всё уже где-то решено. Я весь вечер звонила и звонила Сергею. Будто Сергей мог придти и всё остановить, разладить. И Юля чувствовала то же самое. Тоже звонила. И мама. Мама, конечно, испугалась, а вместе с тем была рада. Гордилась, что ли... Сергей пришёл на следующее утро, но это ничего не изменило. И кто бы ни пришёл, изменить ничего было нельзя. Это движется… как движется день… К вечеру. А ночь – к утру. Этому нельзя сопротивляться, противостоять. Да и зачем? Разве я выбираю? Разве я от чего-то отказываюсь? Ну какие у меня причины упрямиться, не соглашаться? Противостоять такому напору, такой любви – неправильно, жестоко! Любви… Ну да, любви! Жаль… сама я никогда никого ТАК не любила. С детским нетерпением, с детским упрямством, с детской горячностью!

Папа, ну неужели не понятно? Если ты можешь кого-то сделать счастливым – НАСТОЛЬКО СЧАСТЛИВЫМ – зачем отказывать? Зачем жадничать? Для чего себя приберегать? Может быть… может быть, мною движет тщеславие? Глупое желание кому-то что-то доказать? Ну, хотя бы тому парню, который перестал встречаться с Юлей из-за меня. Совсем молоденький… И так разумно, трезво сказал: "Тебе придётся всю жизнь ухаживать за сестрой. А мне не хочется быть мужем сиделки. Я вообще не выношу больных женщин…" Ну вот, у меня появилась возможность доказать этому петушку, что не все мужчины одинаковы. Что нашёлся на свете сумасшедший, которому нравится больная женщина.

Впрочем… Тогда, зимой, я была ещё в очень хорошей форме. То ли лекарство подействовало, то ли его сверхъестественное появление. Кажется, мне стало лучше в ту же минуту, когда я увидела извещение о посылке. Почтальонша принесла его прямо в квартиру. Смотрела на меня, как на кинозвезду. Из Южной Африки! Из Кейптауна! От доктора Барнарда!

Честно говоря, у меня от каждого нового лекарства поначалу наступает резкое улучшение. Наверное, это всего лишь эйфория. А к тому же ещё праздник. Запах ёлки, запах мандаринных шкурок, запах снега с улицы… Я не помню такого снега!

Мне в тот день всё время казалось: вот-вот произойдёт что-то необыкновенное. Ну, к примеру, вдруг наступит весна… Ветер задувал в форточку мелкий снежок. Я вдыхала его – и прямо заходилась от радости!

Мы с Юлькой как раз украшали ёлку. И тут звонит она, доктор Добрина. Я не удивилась: совсем недавно я возила экскурсию в Ленинград, и Мира Моисеевна оказалась в моей группе. Знаешь, она совсем не изменилась с возрастом! Наоборот – даже похорошела. Ну, разве что располнела чуть-чуть. Наверное, у каждого человека есть его лучший возраст. И это, видимо, её лучший возраст. Половина моих экскурсантов за ней ухаживала. И она сияла, сияла всю дорогу. В Эрмитаже что-то записывала в блокнотик. Громко восхищалась картинами, колоннами, полом… Даже туалетом! Она мне ужасно мешала, отвлекала от непосредственных обязанностей. Будто всему автобусу интересно слушать про наш двор, про детские болезни, твою коллекцию и всё такое...

Но Ленинград был в октябре. Я о нём давно забыла. И вдруг – звонок!

Её просьба выглядела очень странно. Я отчего-то разволновалась. Но, конечно, не оттого, что в детстве всерьёз решала проблему, как бы это мне никого не обидеть – ни её, ни дядю Костю… Помнишь, она всё грозилась выдать меня замуж за своего сына? Или как там надо говорить правильно…

Собственно, мы с ним виделись всего пару раз. У него был совсем короткий отпуск.

И вот до конца зимы он писал мне письма и звонил почти каждый день. Разговоры получались совсем пустые. Да и слышно было неважно.

Потом я попала в больницу.

Перед этим тоже был сон. Я выхожу на улицу. Идёт дождь, несильный приятный дождик. Но я не возвращаюсь домой за зонтом. Не от лени. Просто хочется погулять в дожде. И вот я иду. Капли редкие, но крупные, чистые и тёплые. Ударяют как-то в основном сзади – как будто тебя догнал знакомый и неожиданно тронул за плечо.

И так я иду, иду – и оказываюсь где-то далеко от дома. А дождь становится всё гуще, одежда на мне уже мокрая. Дождь по-прежнему тёплый, но теперь такой частый, что в нём всё труднее дышать. Струи сгущаются, сливаются в единое целое, становятся огромной сплошной водой. А я – на дне. Вода – серо-зелёная. И все предметы вокруг становятся смутными, раскисают. Какие-то из них отрываются от дна, медленно устремляются вверх. Я точно знаю: как раз в это время где-то там, прямо надо мной, должен проплывать твой кораблик. Пытаюсь всплыть – и не могу. И дышать не могу. В конце концов я не выдерживаю, вдыхаю воду. Но почему-то не захлёбываюсь, не умираю. Я пытаюсь пойти вперёд, но сплошная толща воды упирается мне навстречу. Я налегаю на неё, но не могу сделать и шагу. Тут я просыпаюсь. И оказывается, что это всего­-навсего дождь. Мне так приятно, легко вдыхать!

Я люблю запах больницы. Привыкла. Почти как родной дом. Чёткое расписание. Анализы. Завтрак. Обход. Уколы. Волны запахов. Тушёная капуста. Хлорка. Нянечка моет полы – как попало. Я люблю свою кровать. Мне очень уютно на ней лежится. Странно… Почему мне дома не бывает так спокойно? Может, оттого, что там дела. А здесь никаких дел. Валяешься себе и ждёшь капельницу. Да не бойся ты этого слова! Я – совсем не боюсь. Я жду её, капельницы, как алкоголик. Хоть пару часов не чувствуешь своего тела.

Даже не верится, что было когда-то такое счастье – тихое, незаметное тело. В котором не гудит, не дрожит моё вечное шоссе. Ты не думай – не слишком оно меня донимает. Ко всему привыкаешь. Помнишь – у Лидии Петровны? Днём и ночью грузовики и трамваи грохотали на повороте – прямо под окнами. А мы спали себе и спали, как ни в чём не бывало.

Иногда мне кажется, будто болезнь моя выбила окна в какой-то другой мир. Я не знаю, хорошо там или плохо. И вообще – что там происходит. Только шум, и жар, и колебания того мира – и этого, нашего – скрещиваются на мне.

И вот на скрещении двух миров – я разговариваю, пью гранатовый сок, достаю из тумбочки вышивание, чтобы отвлечься, скоротать время. И вдруг – слышу шум, ни на что прежнее не похожий. Невероятный, фантастический шум! А впереди шума – расходящийся волнами запах сирени. Представляешь себе? Начало апреля – и сирень. Запах становится всё сильнее, приближается. И я почему-то знаю, что всё это – моё, для меня.

Открывается дверь. Входят две няни с огромным букетом в корзине. Такие корзины выносят на сцену знаменитым артистам.

Мокрая сирень, белая и лиловая. Ну разве не чудо? Мне даже тесно становится от красоты и от запаха. Вокруг все восхищаются. Врачи, больные… Бросили свои дела. Полная палата людей. И из коридора заглядывают. А нянечка, которая разносит передачи, говорит: "Подожди, это ещё не всё". Она вообще-то сварливая и не любит лишний раз передвигаться туда-сюда. Но тут на неё нахлынуло воодушевление, она спешит назад в коридор.

Все стоят вокруг корзины, ахают. Я обожаю моего лечащего врача, и мне неприятно видеть тень корысти в её взгляде. Она надеется, что я с ней поделюсь сиренью. И доктор Лучникова, которая не имеет ко мне вообще никакого отношения, тоже надеется. Все вокруг на что-то надеются. А пока они надеются, в палату вносят ещё две корзины. Маленькие. В одной какие-то странные цветы. Может, это и есть орхидеи. Вперемешку с ними – совсем крошечные, белые. Они пахнут остро, почти как одеколон. Во второй корзинке – не букет, а вазон. Обыкновенные синие цинерарии.

Цинерарии торжественно пристраивают на окне, орхидеи – на тумбочке, а сирень – на полу, в ногах моей кровати. Её много, настоящий куст!

В общем – похороны, да и только…

Рада ли я? Делаю вид, что очень рада. Я не хочу разочаровывать людей, собравшихся вокруг. Помнится, какая-то актриса задохнулась среди цветов, подаренных поклонниками. Я практично прикидываю, куда на ночь вынести всю эту роскошь.

Господи, насколько мне было бы лучше, если бы принесли одну веточку!

Я боюсь того, что должно последовать за подобной увертюрой. В коридоре – голоса. Что-то бурно обсуждается. Ну да – ведь в отделении карантин, посетителей не впускают. Но после трёх корзин цветов… Оставить человека за дверью, под дождём – чтобы он перекрикивался через двойное стекло… К тому же я здесь, можно сказать, всем родная. Выросла на этих койках. Здесь знают Серёжу. Здесь видели Диму. Но сейчас нечто совсем иное, совсем новое. Главное – у всех на памяти трогательный шведский фильм! Я почти вижу, как там, внизу, он – яркий, шумный – обрушивает на них весь свой напор, всё своё обаяние. И ему дают узкий халат с дыркой и жёлтыми пятнами, и он набрасывает его криво, поверх отутюженной лейтенантской формы, и он несётся по коридору, скользя и чиркая по кафелю, он появляется в дверях – о Боже, с ещё одним букетом!

Я не знаю, что должна делать. Я не могу пойти ему навстречу. Может быть, хотя бы спустить ноги с кровати? Как смотреть? Как улыбнуться? Он чужой человек. Я его не знаю. У него другое лицо – я запомнила совсем не такое.

Все, кто может уйти, быстро удаляются из палаты. А три женщины из лежачих спешат отвернуться к стене…

Воздух вибрирует, воздух гудит от всеобщего любопытства.

Халат у него на плечах висит странно – будто развевается на ветру. Он ничуть не смущён. Ему незачем думать, как себя вести. Пока он быстро проходит между кроватями, я сталкиваю на пол ноги. Он опускается передо мной на корточки. Берёт за руки, смотрит в лицо. Он – счастлив!

Боже мой… Я никогда не была, я никогда не буду так счастлива! Неужели я такая чёрствая? Неужели я всё испорчу? Ему – и этой сирени, и этим орхидеям, и цинерариям, и совсем уже лишним розам, валяющимся у меня на кровати, и женщинам, искоса наблюдающим за нами, и тем, кто стоит за дверью в коридоре, и больничному шороху, и вскрикам…"

 

1

 

Мире Моисеевне не на кого сердиться. Да у неё и нет оснований сердиться. Почему она должна сердиться? Она всегда любила эту девочку. Разумеется, она шутила, когда говорила, что хочет поженить Сашеньку и Борьку, но и против никогда не была бы. Чудная девочка! Красивая, спокойная, воспитанная, с высшим образованием. Ну да, конечно, тяжело больна. Но, во-первых, Мира Моисеевна – медик. Медику просто стыдно допускать подобные мысли. Во-вторых, ещё неизвестно, правильно ли поставлен диагноз. И, в конце концов, разве не бывает такого: женишься на совершенно здоровой женщине, а она через год заболевает! Кто от этого застрахован?

И вообще… Когда-то от воспаления лёгких все умирали. А потом изобрели пенициллин. И уж Гройсман – он первый узнает, если появится что-то новое. Из-под земли раздобудет. Надо же! Дошёл до самого Барнарда! Может, лекарство, которое Барнард прислал, – и есть спасение. Или, по крайней мере, надёжная поддерживающая терапия.

Во всяком случае, в октябре ребёнок выглядел почти здоровым. Ну, может, чуть бледненькая. Ходила по Эрмитажу, по Невскому, как по собственной квартире. А сколько в ней обаяния, сколько ума! Мира Моисеевна просто увлеклась ею! Главное, всё в ней необычно, не так, как у других. Не то что Борькины девахи. У обеих прямо на лбу написано: БУФЕТЧИЦА. Хотя обе не буфетчицы. Да пусть бы и буфетчицы! Разве в этом дело? Дело совсем в другом. С первого взгляда ясно: обе прошли через огонь, и воду, и неизвестно через сколько рук до того, как Борька, дурень, с ними связался.

Мира Моисеевна и послала его туда, к Гройсманам, чтобы он увидел, какие бывают девочки. Чтобы сравнил, понял. Конечно, она не ожидала, что Борька влюбится прямо вот с первого взгляда. Но куда теперь деваться? К тому же она и сама – романтик. И её до глубины души трогает вся эта любовь, всё это безумие.

Мира Моисеевна уже два раза смотрела "Принцессу" – и вот пошла третий раз. Чтобы немного успокоиться, ощутить поддержку извне. Вообще-то, тут совсем другая ситуация… Наверное, заболевание крови действительно могло пройти от беременности, от родов. Перестройка, обновление организма, всё такое…

Лично ей о подобном слышать не приходилось. Но был ведь, очевидно, подобный случай! Вряд ли авторы фильма просто взяли да и высосали всё из пальца.

И вот Мира Моисеевна третий раз смотрит – и третий раз плачет. Хотя девушка, как на её вкус, не ах. Если бы в этой роли снималась Сашенька, фильм бы очень выиграл. И вообще: всё у них получилось красивее, чем в фильме. Иногда Миру Моисеевну прямо подмывало подняться с кресла, попросить, чтобы включили свет, и рассказать зрителям, что совсем рядом, на соседней улице, произошла почти такая же история – только куда интереснее. Всё им рассказать! Как Борька выпросил отпуск на шесть дней. Как он ввалился в больницу с цветами. Небось, три зарплаты на них угробил. Сумасшедший!.. Весь в неё, в Миру Моисеевну. Илюша покойный стал бы рассуждать: "Зачем это? И сирень, и розы, и то, и то… Лучше бы что-нибудь одно. Или вообще один цветочек".

Зачем… Да чтобы память была на всю жизнь! Вспоминать до старости. Может, оно десяти зарплат стоит. И люди будут вспоминать. Нет, тут сынок, конечно, молодец.

Разумеется, если бы она знала, что у девочки будет настолько тяжёлое обострение… Не послала бы его тогда, на Новый год. Не стала бы при нём восхищаться, расхваливать Сашу. Но раз уж случилось… раз он так влюбился – не могла же она всё переиграть! "Знаешь, сыночек, пока не поздно – откажись от неё. Да, она чудная, она милая – но зачем тебе такая обуза? Вот она сейчас в больнице, не знает даже, что ты приехал. Что между вами было? Несколько писем? Возвращайся-ка ты в свой Хмельницкий подобру-поздорову".

Да и не было у неё возможности хоть как-то вмешаться… Он ведь и не позвонил, и телеграмму не послал. Заявился, когда она, Мира Моисеевна, была на дежурстве. И бросился прямо в оранжерейное хозяйство за этими цветами, а оттуда – в больницу. Тут же, на глазах у всех, признался в любви, сделал предложение... И девочка согласилась.

Так что же, Мира Моисеевна – злодейка какая-то? Что же она, способна всё это уничтожить? Взять и угробить окончательно больного ребёнка?

Да и не послушался бы её Борька! Он бы только возненавидел мать. Или уговорил бы – как директора загса.

Надо же! За два дня уломал. А баба-то строгая, буквоедка. И вот, пожалуйста – нарушила закон, оформила брак в течение трёх дней. Прослезилась, когда их расписала. Весь загс прибежал смотреть. Да что там – она сама, Мира Моисеевна, прямо исплакалась от умиления! Так оно всё красиво было… Как он её нёс на руках. Из такси, и по лестнице, и по регистрационному залу. Крепкий бычок! А она до чего трогательная! Худенькая, слабенькая, ножки висят. И эти волосы – длинные, густые...

Половина больницы приехала. Таращились на него, как на героя. Да он и есть герой, дурень такой! Победил! Захотел – и получил свою принцессу! Вот и в детстве было точно то же самое: бросится на пол и давай ногами лягаться… "Красная маши-и-ина! Красная маши-и-ина! Красная маши-и-ина!"

Ну что ж, вот тебе твоя "красная машина"...

Она даже не решилась спросить у него… жена ему Сашенька – или пока только на бумажке. Пробыли вместе всего один день. Наверно, у него хватило ума не трогать её, пока она в таком состоянии. Пусть сначала пройдёт полный курс лечения, окрепнет. А Борька пока разберётся со своим назначением. Они ведь должны понимать, что он не может ехать чёрт-те куда с больной женой. Ей и климат нужен мягкий, и медицина надёжная под боком. А не захудалый медпункт.

Даст Бог, всё будет хорошо. Одно не совсем ясно… Мира Моисеевна привыкла говорить с Гройсманами чуть свысока. Врач всегда говорит с пациентами чуть свысока. Но теперь… Вот сейчас надо позвонить Рите. Ну и как к ней обратиться? "Рита"? "Сваха"? И вообще – в каком тоне вести разговор?

 

 

Мира Моисеевна сняла трубку, подержала её, послушала длинный гудок… Нет! Лучше так: она сейчас возьмёт четверть курицы, апельсины, коробку конфет, которую ей вчера преподнесли, – и пойдёт в больницу. Сама по себе.

А там уже по течению. Как получится.

 

 

Сирень. Си-рень… Войти в сирень – как в дождь.

Господи! Доверишь ли ты мне когда-нибудь делать сирень? По одному цветку. Я умею. Две восьмёрочки – крест-накрест. Крест-накрест. Крест-накрест. Как я хочу составлять из цветков гроздья! Буква за буквой, слово за словом, фраза за фразой. Главу за главой – составлять тяжёлые твёрдые гроздья. Тёмно-лиловые и белые. Крепкие, без ранней гнили, без тайной ржавчинки. Трудиться над ними всю ночь. А под утро – побрызгать их росой. Пусть блестят. Пусть качаются на ветру.

А ещё волна… Пожалуйста! Как-нибудь ночью… Позволь мне приподнять тёмно-зелёный гладкий шёлк и пустить его невысокой длинной волной… Пусть через несколько дней, утром – да, обязательно утром – ласково лизнёт невообразимый чужой берег, лизнёт чьи-то босые ноги, выбросит на песок коричневый клок морской травы, опутавший оранжевую глыбку янтаря.

ВОЛНА. ВОЛНА. ВОЛНА. ВОЛНА. ВОЛНА…

 

 

2

 

Боря уже протёр колени на старых джинсах. В левом ботинке прихлюпывала вода. Он шарил пальцами в драных космах водорослей, отбрасывая в сторону мелкую морскую дохлятину, вынесенную штормом. Азартно разгребал месиво битых ракушек. Надо же! Такое везение! Ещё кусок костяного янтаря!

Шурка Болотников, которому надоело рыться в сыром песке, сидел, далеко выбросив из машины длинные ноги. Равнодушно следил за азартным Борькиным ползаньем. Иногда без раздражения ударял ладонью по клаксону. Кричал лениво: "Ну что? Может, хватит?" Борька оглядывался, мотал головой. Потом шёл вразвалку к машине, бросал добычу на заднее сидение. Там набралась уже приличная горка – янтарь разных цветов. По большей части – бледно-лимонный и жарко-оранжевый. Но был и коричнево-бордовый, и цвета слоновой кости.

– Ну, Борька, ты, по-моему, весь берег очистил…

Машина долго не заводилась. Оба струхнули. Ничего себе! Застрять в таком безлюдном месте, да ещё в день отъезда… Но как-то всё же завели. Расслабились только тогда, когда выехали на шоссе.

– Аккумулятор надо менять, – вздохнул Шурка. – Один мужик обещал достать, но пока молчит. Ух, я испугался! Вот, думал, удружил! Я сюда сколько раз ездил – ни одной живой души не встретил!

– Далеко. И ехать неудобно. Иначе бы янтарь вот так, под ногами, не валялся…

– Ты, – попросил Шурка, – никому не рассказывай, где мы всё это насобирали. А то народ повадится…

 

 

Место было и впрямь укромное – но хорошо известное жителям посёлка. Многие после штормов ездили туда собирать янтарь. Боре просто повезло в то утро: его лишь по случайности не опередил никто из местных.

Несколько камней, подобранных Борей, были действительно ценными. Но за остальными поселковые и нагибаться бы не стали.

 

 

3

 

Вот как раз на этом месте за несколько лет до того Толик нашёл своего лягушонка.

В начале лета выбрались с Ивановыми на море.

В то время он особенно сильно любил Лену. Больше не тушевался, не трепетал перед её умом, образованием. Не благоговел перед её медалью, перед красным дипломом, перед кандидатским минимумом, который она готовилась сдавать. Иногда решался даже что-нибудь советовать ей: "Перестань, Ленка, мучиться! Уж слишком ты стараешься! Пойди прямо сейчас. Уж тройку ты всегда получишь! Ты ж не по английскому и не по философии собираешься работу писать!"

Но она, конечно, не слушалась. Как же: Лена – и вдруг тройку получит! Для неё и четвёрка позор.

Толик по-прежнему хвастался Леной. Красавица, умница, ведущий конструктор. Но втайне про себя нежно посмеивался над ней. Со всеми своими достижениями Лена зарабатывала почти втрое меньше, чем он у себя в порту.

Смешило его и то, как она держалась. Профессорская дочка – да и только! Это у неё от матери, от Зинаиды Митрофановны. Та вообще… Работает техничкой в школе. В сущности – уборщица. Выросла в селе, семи классов не окончила. А гонору, гонору! Не говорит, а прямо-таки выступает! Одними народными мудростями выражается! Хоть ходи за ней и записывай каждое слово в книжку "Золотые россыпи"…

"Смотри, Толик, смотри! Начинать легко. Как с горы спускаться. А вот вернуться захочешь – достанет ли сил…"

И Лена туда же. Обе, понимаешь, боятся, что он сопьётся до смерти, как отец. Но разве можно сравнивать? Отец от досады пил. Надо же! Вернулся с войны здоровый – с руками, с ногами… И вдруг захромал. Через месяц уже без палки не мог ходить. Потом стал на костыли. И всё от осколочка, от пустячной ранки! В медсанбате о ней справку написали на клочке газеты… И вот ему – огромному, вспыльчивому, гордому – пришлось мотаться по комиссиям с этой поганой бумажкой! Унижаться, доказывать, стучать по столу костылём…

Вот от чего он умер, а не от водки.

А хоть бы и от водки! Всё равно! Разве это повод – вот так вот противненько опускать глаза и поджимать губы, когда он позволит себе лишнюю рюмку? Ну что для здорового мужика рюмка? Знала бы Лена, как они иногда на работе поддают… А потом ящик на плечи – и по узенькому трапу… Или на автокаре…

Ну а в тот день вообще нечего было дуться.

Они тогда с Ивановыми первый раз за лето выехали на море. И пил он не больше, чем Петя с Володей. Ну, может, пиво добавлять не стоило…

Ох, до чего Толик не любил такой её взгляд! Ей-богу, лучше бы орала и возмущалась, как другие жёны. А то уставится в даль… так это… левее его уха – будто ничего не видит, кроме дюн и моря. Он обращается к ней – а она делает вид, что не слышит. А у самой – песочные усы… Ему даже захотелось чмокнуть её в эти усы. Но он постеснялся: вокруг было полно народу.

Толик поднялся, утёр ей верхнюю губу носовым платком и пошёл на берег развлекать детвору. Построил для них замок из мокрого песка. С каналами, с башнями. Красиво получилось. Он видел похожий дворец в журнале "Вокруг света".

Волны были низкие. Песок гладкий, жирный. Толик запустил в него пятерню и вытащил его, лягушонка. Из аккуратной глыбки прозрачно-медового янтаря на Толика смотрели любопытно живые глазки, тоненький ротик улыбался самодовольно, а сквозь пятнистую шкурку почему-то проглядывали косточки.

Дети потребовали, чтобы он сейчас же расколол янтарину. Ему и самому казалось, что стоит аккуратненько ударить сбоку молоточком – и лягушонок выскочит живой, весёлый… И поскачет себе жить-поживать дальше.

Мужики стали гадать, сколько такая штучка может стоить и что там внутри: мумия или гнилая дохлятина. И будет ли вонь, если действительно разбить. А женщины заспорили, что лучше сделать – брошку или кулон. Лена приложила янтарь к груди и вдруг закричала: "Уберите! Уберите! Фу, гадость! Какая гадость!" И побежала за кусты.

Сначала думали – это отравление. Дома мать заставила её выпить несколько стаканов воды с марганцовкой. Но легче не становилось. И почему-то Лена прицепилась к несчастному лягушонку: "Ты его выбросил? Ты его честное слово выбросил?" – "Да выбросил, выбросил!" – "Что же мне так плохо – как будто он здесь…"

Зинаида Митрофановна уже скорую хотела вызывать. А потом вдруг говорит: "Тебе, Лена, не надо сходить к гинекологу?" И, конечно же, оказалась права.

Они очень хотели второго ребёнка. Причём именно девочку.

А лягушонка он, ясное дело, не выбросил. Спрятал его на чердаке, в отцовском ящике под ненужными инструментами. Выбросить… Ещё чего! Такая красивая вещь. И редкая.

 

 

Толик вспомнил о лягушонке только через несколько лет. Все деньги тогда уходили на лекарства, на чёрную икру, а Толику хотелось что-нибудь подарить хирургу, который сделал Лене вторую операцию. Но лягушонка на месте не оказалось. Толик решил, что Лёшка выменял его во дворе на какой-нибудь значок.

Впрочем, хирург и не взял бы… Он даже цветы взять не захотел. Видно, долго готовился сказать Лене правду, решился, наконец, – и тут эти идиотские цветы…

А сказал он вот что:

– Я тебя, деточка, обманывать не хочу. Ты – человек сильный. Ты должна всё продумать и решить, как будет дальше. С детьми… и вообще.

В таком настроении Лене было, разумеется, не до разных там больничных историй. А то она непременно поведала бы Толику больничную легенду о красивом лейтенанте, который, несмотря на карантин, пробился в неврологическое отделение с тремя корзинами цветов и сделал предложение тяжело больной девушке. И как через три дня их расписали. И как он сам надевал ей нарядные белые туфельки, хотя вокруг было полно желающих помочь невесте собраться. И как он завязывал на ней пуховый платочек, как завернул в шубку и нёс по лестнице, по больничному двору к машине. А из всех окон смотрели больные и медики – будто присутствовали на съёмках трогательного фильма. Случайные прохожие останавливались на улице. У невесты очень красиво свисали длинные волосы. Лицо её закрывал пышный букет сирени. Сирень – в начале апреля! А потом лейтенантик таким же образом вернул девушку в больницу. И с третьего этажа на весь корпус несколько дней пахло цветами и апельсинами.

 

 

Больница была огромная – областная. Она считалась лучшей в городе.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что и Сашенька, и Елена лечились именно там. Кстати, разминулись они недели на три, не больше. И если бы Лену чуть раньше положили в больницу, Толик наверняка заметил бы Сашеньку в окне – усталую, возбуждённую, странную. Он мог бы столкнуться в приёмном покое с её красавцем-лейтенантиком. Наверняка его внимание привлекли бы кудри, придавленные околышем офицерской фуражки, зеленовато-карие глаза и пушистые, совершенно девчачьи ресницы. Может, и Боря заметил бы высокого сухопарого мужичка пригородного вида – из-за ярко-голубых глаз, неожиданных на бесцветном мрачном лице.

Но пересечься им не довелось.

Больше Лена в больницу не возвращалась. Два раза в день к ней приходила участковая медсестра колоть обезболивающие. Потом тёща нашла в Ленинградской области какого-то деда. Целую ночь простояла в очереди под дождём, и он дал ей большую банку чёрных шариков. Пахли они ужасно. Тошный запах начинался ещё с лестницы. Лену, бедную, от него рвало. Толик хотел уже чёртовы шарики выбросить, а ей вдруг стало легче. Лицом посвежела, набрала больше трёх килограммов веса. Стала какие-то планы строить на будущее, на кухне начала возиться потихоньку. Платьице для Маринки раскроила! И дошила бы. Но Маринка в это время жила у бабки. Зинаида Митрофановна забрала её к себе – вроде как пить козье молоко.

Маринка была очень привязана к матери. Каждый раз, расставаясь с ней, плакала, канючила. А тут неожиданно легко согласилась уехать.

Толик жалел, что отпустил ребёнка к тёще. Он взял отпуск за два года и сам запросто бы справился с малышкой. Водил бы её на пляж…

Они с Леной несколько раз сходили на море – раненько утром, до жары. Шли медленно. Походка у неё стала чуть… неуверенная. И лицо тоже. Она смотрела открыто – а вместе с тем чуть стеснительно или даже виновато. Как ребёнок, который неожиданно получил странный подарок. И эта новая Лена была Толику гораздо ближе, гораздо роднее. Он не пытался что-то ей доказать, выглядеть лучше, чем есть на самом деле. Они будто познакомились заново. В каком-то смысле так оно и было.

Давно им не доводилось столько времени проводить вдвоём. Алёша уже тянулся к мальчишкам и жил своей, отдельной жизнью. Куда-то они ездили на велосипедах, собирали янтарь, кому-то его продавали…

Хорошее было лето. Мягкое, безветренное...

Он совсем перестал пить. Не потому, что жалел Лену. Тем более не из страха перед тёщей. Просто не хотелось – вроде как… забыл.

Только раз слегка надрался. С чужими мужиками. Случайно услышал их разговор возле киоска и остановился: речь шла о невестке одного из мужиков. О том, как она принимала по столовой ложке самогон, в котором три месяца настаивалась змея – и выздоровела. Толик извинился, объяснил, что у него с женой похожая беда. Стал записывать, сколько нужно самогона. Надо ли змею затолкать в бутылку живую – или можно предварительно убить. Годится ли для такого дела уж…

По дороге к дому Толик понял, что пьян. Попал в придорожную рытвину и долго не мог сообразить, как из неё выбраться. Возле своей калитки Толик собрался и пошёл по дорожке прямо к ступенькам. Он хотел пройти тихо мимо Лены, которая возилась на веранде с Лёшкой, но не получилось. Буркнул коротко: "Голова болит. Лягу". Лена ничего не ответила.

Он почти задремал, когда она вдруг закричала, завизжала даже:

– Да что ж ты за мальчишка такой бестолковый! Сколько раз тебе повторять?! Не дави на утюг, не вози его боком! Вот так надо! Вот так!

Толик не выдержал, выбрался на веранду, упёрся руками в дверные косяки и проговорил, уже не стараясь казаться трезвым:

– Леночка… Что же ты кричишь на него… Он же…

– Ну, договори, договори! Кто он? Сирота? – И продолжила, обращаясь к мальчику: – Ты видишь? Видишь, какой у тебя отец? Тебе надеяться не на кого! Ты всё должен сам!

 

 

4

 

Как раз в это время Валечка – она ещё и понятия не имела о существовании Толика – скучала на вокзале. То и дело поглядывала на часы. Радовалась, что поехала автобусом. Села возле дома – и вышла прямо возле вокзала! Они там пока погрузят вещи в "Рафик", пока усядутся – а Валечка уже тут.

Валечка чувствовала себя так… будто сделала для всех нечто чрезвычайно важное. Место, что ли, заняла на перроне… Хозяйственно оглядывалась, прикидывала, куда удобнее поставить вещи. Хотя людей было совсем немного и места сколько угодно.

Миру Моисеевну, появившуюся вдали на перроне, Валечка встретила победной улыбкой: вот как ловко ей удалось перехватить важную инициативу, опередить в гонке! Впрочем, Мира Моисеевна тоже молодец. Как и Валечка, поехала на автобусе. И правильно. В "Рафике" огромная Мира Моисеевна заняла бы половину места.

Доктор Добрина сразу заметила бывшую пациентку и направилась к ней, улыбаясь радостно, но не ускоряя шаг. Она всегда искренне привязывалась к каждому ребёнку, проживавшему на её участке. Память Миры Моисеевны была устроена так, что многие годы спустя их имена, даты рождения, диагнозы выщёлкивала мгновенно, как кассовый аппарат выбрасывает чек. А уж с Валечкой ей пришлось в своё время хорошенько повозиться. И гланды ей удаляла, и аденоиды. А ещё раньше – сколько раз ей пришлось бегать в Валечкину школу, объяснять этим "педагогам", что девочка не настолько уж умственно отсталая – и нет необходимости переводить её в спецшколу, где она превратится в окончательную идиотку. Но и спрашивать с неё нельзя, как со здоровых детей: что там она ни напишет, что ни брякнет – ставьте тройку! И дело с концом. Нет! Они, видишь ли, "не имеют права". Их гороно проверяет. И тычут Мире Моисеевне тетрадки с кляксами.

Ну? И кто же оказался прав?

Мира Моисеевна идёт, склонив голову набок, и рот её растягивается всё приветливее, всё самодовольнее.

Ну да, академик из Валечки не получился... Но девочка живёт нормальной, полноценной жизнью. Работает. Со стороны на неё посмотришь – и ничего не заметишь: стройная, аккуратная. И это белое платьице ей очень идёт… Волосы – вообще шикарные. Что называется – льняные. Причёсочка стильная. Ну, причёска, конечно, Сашенькиных рук дело. И бровки, наверное, Сашенька подщипала. Красиво. Глазки глубокие, светлые… Это только у очень, очень опытного врача такие вот бровки, такие глазки могут вызвать подозрение.

Пожалуйста! И человек нашёлся. Говорят, нормальный парень. Мореходку окончил. Всё-таки непонятно… Может, ему нужна была городская прописка? Может, какие проблемы по мужской части? А такая вот ничего не поймёт, никому не расскажет. С другой стороны – почему, собственно, парень не мог просто привязаться, и всё? К тому же семья – хорошая, дом – уютный. Для моряка это важно: уходит в рейс и не боится, что жена от скуки станет налево поглядывать.

Интересно… Неужели его родители не возражали? Впрочем, может, они и сами не большие умники… Посмотрели – девочка как девочка… Окончила десятилетку… Нет, недаром боролась Мира Моисеевна! Кто бы на Валечке женился, если бы у неё был аттестат об окончании спецшколы для умственно отсталых?

Переполненная своей доброжелательностью, Мира Моисеевна ускоряет шаг и обнимает Валечку.

– Красавица моя! Какие у тебя волосы! Какое платье!

– Болгарское! Это мне муж привёз из Болгарии. – Валечка говорит так, чтобы было слышно людям, которые стоят рядом.

– Он сейчас в рейсе?

– Да. Пошли на Мадагаскар. Знаете, где Мадагаскар? Это в Африке. Жалко, что он не попал на Сашенькину свадьбу! Ничего. Всё впереди. Жалко, что свадьбу не сделали в ресторане! И цветы к памятнику не возили.

– А у тебя, Валечка, свадьба была в ресторане?

– Конечно! В "Прибое"! У Саши не было свадьбы в "Прибое". Ничего не поделаешь… Саша больная. Это потому, что дяди Аркадия не было дома. Если бы он тогда был дома, он бы сделал свадьбу ещё лучшую, чем у меня. Он бы белое платье купил. Можно было взять платье напрокат. Я узнавала. Всего тридцать рублей. Это совсем недорого. В салоне молодожёнов самое плохое платье стоит сто пятьдесят рублей. Выброшенные деньги! Всё равно оно не нужно потом. Я своё платье продала. А фату не продала. Я её принесла Саше прямо в загс. Но Саша сказала, что фата не идёт к шерстяному костюму. Жалко! Саша так и была без фаты... На фотографии даже не видно, кто невеста. У всех цветы. Надо было, чтобы только у Саши были цветы. Столько цветов нанесли! И шампанское на улице пили! И икры было полно! Прямо ложками клали на хлеб! А! – вдруг вспомнила Валечка. – И вы же там были!

– Да-а, была, Валечка, была. И пирог твой ела. Неужели ты сама его испекла?

– А кто же!

– Очень вкусный! Ты, наверное, хорошая хозяйка? Любишь готовить, убирать…

– Да что вы! – возмущённо отступает Валечка. – Я же работаю! У меня нет времени!

– А дети, Валечка? – Мира Моисеевна понижает голос. – Ты, случайно, не беременная?

– Ещё чего! – морщится Валечка. – Кому они нужны, эти дети! Мы стали в очередь на "Москвич"! "Москвич" лучше, чем "Жигули". Он крепче. Да, жалко, что Саша не выздоровела к свадьбе! Хорошо, что хоть сейчас выздоровела, правда? Боре не надо нести её на руках. Как бы он её нёс? Ему же надо чемоданы нести! Он настоящий красавец, Боря! Даже лучше, чем мой муж! Он кудрявый. А мой муж – нет, не кудрявый… А! Да вы же знаете…

Мира Моисеевна прилежно кивает. Да… С Валечкиным мужем что-то всё же не так. Может, какой-нибудь извращенец… Во всяком случае, на фоне Валечкиной глупости Сашенькина болезнь кажется Мире Моисеевне мелочью. Просто мелочью! Да и день ну совершенно замечательный! Солнце, цветы, ласковая тень…

А вот и Сашенька! Вышла на перрон праздничная, лёгкая! Наслаждается своей свободой, каждым движением… И радостно видеть, как она ступает, как размахивает сумкой…

За Сашенькой следует целая делегация. Но у провожающих вид отнюдь не праздничный. Сашенька мечется от одного к другому, виновато успокаивает, каждому что-то обещает.

Ну, с девчонками ясно – сантименты. Кстати, одна из них – с участка Миры Моисеевны. У неё любая простуда кончалась отитом. Остальных Мира Моисеевна не знает. Видно, однокурсницы. Все плачут: и с подружкой жалко расставаться, и завидно каждой, что не её это счастье, не её чемоданы, не она уезжает.

И сваха плачет. Мира Моисеевна её понимает: Рита всегда была больше привязана к старшей. Тем более что ребёнок больной. Отпускать от себя боязно. И напрасно! Ведь Борька увозит её не на Таймыр! Тихий городок, со здоровым климатом, с фруктами. рукой подать до Черновцов. А главное – им, похоже, и в голову не приходит, что девочке очень и очень повезло! Слыхали бы они, как в загсе к Мире Моисеевне подошла старуха и так это запросто спросила, какой изъян у него, у Борьки: язва? глухота? падучая? Конечно, бабка простая – уборщица, наверное. Мира Моисеевна выше этого. Но в словах старухи, как ни крути, имелся резон. Мира Моисеевна с достоинством ответила ей, что никаких изъянов у жениха, слава Богу, нет. Даже посмеялась. Но настроение было-таки подпорчено.

Это ей бы, Мире Моисеевне, стоять сейчас с такой вот физиономией, как у свата. Клоков вообще непонятно что изображает… Сам, небось, счастлив был, когда их Серёжа с той москвичкой связался! А теперь рожу корчит… Будто Борька увёл невесту у его сына!

Впрочем, если посмотреть на Борьку… Можно подумать, что так оно и есть. Отбил! Отвоевал! Не только у ихнего Серёжи – у них у всех, суетящихся вокруг со своими подарками, цветами, слезами, правами… Дождаться не может, когда они все исчезнут, испарятся! В том числе и она, его мать. Может быть, в первую очередь – она.

Но Мира Моисеевна не позволяет себе обидеться. Она всегда желала своему ребёнку счастья. И вот он сияет, заикается, задыхается от этого самого счастья... Чего же ещё?

Она идёт за медленно отступающим поездом тяжёлой и твёрдой, вдохновенной поступью. И машет, машет… Клоков всё стоит на ступеньках вагона, что-то Борьке говорит…

– Костя! Костя! – все кричат. – Костя!!

Он наконец-то спрыгивает – и, слава Богу, удачно. Почему-то Мире Моисеевне кажется, что Борька, не утерпев, выпихнул его из тамбура…

– Вот мы и остались одни. Пойдёмте, сваха, мы вас домой отвезём.

 

 

5

 

"Не бойся, моя девочка".

"И ты не бойся, папочка. Всё хорошо. Сейчас ночь. Я еду, еду мимо чёрных лесов, мимо чёрных полей, мимо чёрных городов. Я не могу уснуть. Да я и не хочу. Так хорошо двигаться в темноте! Колёса стучат. Стучат, стучат, стучат, стучат. Я хотела бы прожить на колёсах всю жизнь. Просыпаться утром, есть, работать, снова ложиться – и всё на колёсах. Из ночи – в день, из дня – в ночь. Въезжать в ночь, как в туннель… Я ужасно рада, что ехать нам долго! Но хотелось бы ещё дольше".

"Я только сегодня понял, как трудно тем, кто остаётся на берегу. Нет, тому, кто уплывает, конечно, тоже грустно. Но впереди – море, впереди – работа. Ты будто продолжаешь что-то… прерванное, главное для тебя… Я всегда скучал. Всегда хотелось домой, к вам. А вернёшься домой – и недели через две, через три начинаешь маяться…"

"Я это видела. Да все видели. Знаешь, что Юлька говорила, когда была маленькая? "Всё. Папа – пересох". Смешно, правда? Мы тебя такого… "пересохшего" немножко боялись. Особенно Юлька. И сами уже хотели, чтобы ты поскорее уплыл. Провожали. И шли домой – ждать тебя".

"Вот именно – "ждать". А ты ведь не в рейс ушла, а насовсем. Ты больше не наша, да? Боже, до чего тяжело было возвращаться сегодня с вокзала!"

"Я знаю. Ты не думай, папочка – я вас больше люблю. Я, наверное, никого не смогу любить больше, чем вас. Этот человек… У меня ещё не было времени даже привыкнуть к нему. Но мне нравится, как он смотрит на меня, как опускается передо мной на корточки, как по-детски суетится, как чистит для меня яйцо, разворачивает сахар и разбалтывает его в моём стакане, как приглаживает и отводит за уши мои волосы, поправляет на мне одеяло, садится сбоку на мою полку.

Он тоже сейчас не спит. Вот он завозился на своей полке. Сейчас надо мной появится его голова: это он в очередной раз проверит, всё ли у меня хорошо. Или он боится, что я могу исчезнуть? Вот так мы с Юлькой не спали, когда нам дарили новые игрушки. Всё проверяли, на месте ли они…

Напротив меня, на нижней полке, храпит старушка. Она весь день умилённо посматривала на нас. Всё подмигивала девушке, которая едет в нашем купе: давай, мол, выйдем, дадим им побыть наедине. Девушке очень не хотелось выходить, но она покорно тащилась за старухой, подолгу стояла, бедняжка, в коридоре. А мы никак не использовали их великодушие... Даже наоборот – с ними нам почему-то было лучше. Девушка всё время читала. Она старалась не смотреть на нас и зачем-то делала "безразличный вид". Как странно… Я чувствую её зависть, её тоску. Стыдно – но она приятна мне, эта зависть. И старушкино умиление тоже…"

 

 

6

 

– Нельзя! В бандероль нельзя класть письма.

– Ну какая же тут бандероль, девочки?! Несчастные три фотографии!

– Вытащите картонки и пошлите заказным письмом.

– Так ведь тогда фотографии помнутся!

– Ну, как знаете. Решайте сами…

"Что за глупый закон", – недоумевает про себя Рита, выбирая за длинным столом место посветлее. Несколько раз чёркает по уголку фотографии, но шарик не оставляет следа.

Рита задумывается. Может, это неспроста? Может, не надо ничего объяснять, оправдываться, извиняться... Не обязательно вообще докладывать, когда была свадьба.

"Дорогие тётя Бэтя и Сонечка!"

Ручка, будто согласившись с решением Риты, начинает без нажима выводить сплошную насыщенную линию. Приятно писать на свежей, хорошо освещённой бумаге!

Рита вдруг проникается радостным содержанием того, что ей предстоит сообщить.

 "У нас хорошие новости. Сашенька вышла замуж. Её мужа зовут Боря. Это сын бывшей нашей участковой врачихи. Он лейтенант и теперь будет служить совсем близко от вас, в Сторожкове. Это в Западной Украине, если вы не знаете. Так что, может быть, теперь будем чаще видеться. Свадьбу мы не устраивали, потому что у Бори был совсем маленький отпуск, а Сашенька как раз попала в больницу с обострением. Теперь ей получше, и она уехала с мужем по месту службы. Его должны были отправить служить на Сахалин, но пошли навстречу в связи с состоянием Сашенькиного здоровья. Юлечка тоже уехала – в туристическую поездку на байдарках. Мы с Аркашей остались дома одни и сильно скучаем. Аркаше тоже скоро в рейс…"

Рита хотела ещё добавить, что снова пошла на курсы кройки и шитья, но передумала.

Примерно так же она подписала и фотографию, отобранную для Муси. Зачем-то Боря заказал их целую гору, а дарить некому.

Рите хотелось бы купить кучу конвертов, разложить в них фотографии, разослать всему Советскому Союзу! Ей всегда казалось, что это просто замечательно – иметь много родственников. К сожалению, Сашенькино замужество ничего не прибавило. Взять хоть Миру Моисеевну. Они всегда её очень любили. Но все привыкли, что она – участковый врач, привыкли чуть-чуть перед ней заискивать. И ни Рите, ни Мире Моисеевне никак не удаётся выйти из давно устоявшихся ролей. А заискивание Ритино теперь выглядит совсем по-другому. Нехорошо. И даже унизительно. Ведь каждому ясно, что Мира Моисеевна не в восторге от выбора сына. И её неумеренное радушие, непрерывное восхищение Сашенькиными достоинствами только доказывает это. Рите было бы проще сносить обыкновенную досаду и недовольство.

Может, потому Рита и не написала тётке сразу. Не было, конечно, ясного, сознательно принятого решения: подожду, пока он приедет. Вот заберёт Сашеньку к себе – а тогда уж…

Вся эта история с цветами, со скоропалительной свадьбой – романтическая, удивительная история – через три дня после Бориного отъезда стала казаться Рите каким-то концертом, случайным праздником. Было – и кончилось. Отвезли Сашеньку назад в больницу. Проводили то ли жениха, то ли мужа на вокзал. Выбросили увядшие цветы. И всё стало, как было. Кроме огромной стопки фотографий.

Его возвращение – такое же шумное, такое же бурное – почти испугало Риту. Будто произошло нечто невозможное. Ну… снег летом!

А почему, собственно, она так изумилась? Ведь он без конца звонил. Описывал в письмах каждый свой шаг. Как добивался отмены старого назначения. Как прибыл в новую часть. Как его приняли сослуживцы и начальство. Подробно описал весь этот странный городок. Рите казалось – она собственными глазами видит особняки с верандочками и балкончиками, каменные плиты с немецкими буквами. Ажурные заборчики и пробивающиеся сквозь них цветы. Видит комнату, которую он снял. И даже хозяйку дома.

Ну, просто писатель! Другой раз книгу читаешь – и не представляешь себе настолько ясно и город, и людей.

Рита к его письмам, можно сказать, пристрастилась. Пухлые, тяжёлые – их приятно было держать в руках. Но для Риты они существовали как-то… сами по себе. Без связи с настоящей жизнью. Главное… Сашенька распечатывала их… без нетерпения. Не то что письма Димы, криво накорябанные неразборчивым почерком. Хотя это можно понять. Дима писал редко, и письма его были коротенькие. А Боря – каждый день. Где только время находил! И служба, и ремонт…

Нет, конечно же, Сашенька радовалась его письмам! Что-то читала вслух, что-то про себя. Легонько так улыбалась. Рите нравилась её улыбка.

И всё же... Чем-то это чтение напоминало приготовление уроков.

Когда кто-нибудь заикался, что брак их немного странный, поспешный и необдуманный, Рита обижалась. Она жёстко спорила с Аркадием, когда он вернулся из Сингапура: "А как было у нас с тобой? Разве мы с тобой хорошо знали друг друга? Долго встречались? И ничего, прожили жизнь, слава Богу! Может, у них получится ещё лучше, чем у нас!"

Рита считала, что ей в жизни очень повезло. Ну да, Аркадий уже не был сказочным принцем в морской форме. Но толстой, начинающей седеть Золушке его возвращение по-прежнему каждый раз казалось чудом. Всё, всё хорошее в этой жизни подарил ей Аркадий: детей, собственный дом, каждую вещь в доме. Даже те мелочи, которые она купила сама, на собственную зарплату: ведь её и в Управление порта взяли только потому, что она жена Аркадия.

Да что там работа! Каждая радость, большая и маленькая, отзывалась в ней тёплым толчком благодарности к мужу. Угол солнечного света над спинкой дивана. Ясное небо в окне воскресным утром. А уж все эти сумасшедшие поездки, подарки… Горы конфет, торты из мороженого на полстола, странные заморские игрушки под стеклом, старинный колокол в дверном проёме. От медного звона гудит за грудиной, дрожит нёбо.

Она радовалась каждому его возвращению так, будто оно вовсе не было ей гарантировано. Будто это добрая воля Аркадия: вернуться или не вернуться. Будто он раз за разом заново на ней женится.

На сумасшедших праздниках, которые Аркадий устраивал для них между рейсами, Рита чувствовала себя… Нет, не совсем, но чуть-чуть – как соседская девочка, которую взяли с собой за компанию. И радовалась любому сюрпризу Аркадия больше, чем Саша и Юля, избалованные чудесами.

К слову, и появление красивого паренька, сына Миры Моисеевны, – поразило Риту куда больше, чем девочек. И дело было не в безумных корзинах цветов, не в апрельской сирени – а в его откровенной влюблённости, в нежном поклонении, которое он и не думал от кого-то скрывать.

Нет-нет! Рита грустила не о том, что Аркадий никогда не стоял перед ней на коленях, не заглядывал в глаза, не прижимал к щекам её ладошки, не носил на руках… Грустила она о том, что всей своей статью, всей сутью своей не годилась для этого. Кто ж такую на руках удержит…

А ещё грустнее было от того, что и Юльку – не огромную, не толстую, хорошенькую Юльку – тоже никто никогда не будет носить на руках.

 

 

7

 

Старший механик Гройсман отступил на несколько шагов, чтобы полюбоваться проделанной работой. Портреты висели на привычных местах, даже прикручены были теми же винтами. Аркадий замер, вглядываясь в фотографии дочерей, досадливо покривился. Разумеется, бывали накладки и раньше: новые фотографии оказывались хуже предыдущих. Но впервые он вот так, прямо, подумал: "Ведь я сам завёл этот обычай! Никто не заставляет меня его соблюдать".

Впереди было достаточно времени, чтобы привыкнуть к этим изображениям, изучить и запомнить каждую чёрточку. Он знал, что лица его девочек несколько раз сменят своё выражение, а к концу рейса станут единственно возможными.

Но на сей раз промах был налицо и сразу бросался в глаза. До сих пор они всегда ходили фотографироваться вдвоём. В ателье на Калинина. Фотографии получались одинаковыми и по размеру, и по освещению. Девочки как бы стояли рядышком: Сашенька – чуть выше, Юлька – чуть ниже. А теперь выглядело так, будто напротив него стояла Юлька, а Сашенька смотрела сзади, издалека, из того захолустного украинского городка, где сделали этот нерезкий серенький портрет. На портрете было много стены. И свитерка, и курточки было слишком много. Казалось, фотографа в Сашеньке заинтересовала исключительно одежда.

Зато Юлино лицо почти упиралось в края фотографии и, должно быть, оттого выглядело крупноватым. Вдобавок все эти подробности – волоски, складочки, свет, проникающий в зрачки, – были как-то самодостаточны и самодовольны, не вязались с выражением Юлиного лица. Странное, новое какое-то выражение… Гройсман даже брякнул вслух: "Ты чего это, Китаец…" Юлины преданные глаза были сощурены, длинные прямые бровки сдвинуты сильнее обычного. Не то обида, не то разочарование. Что-то вызывающее таилось в чуть растянутых губах. Похоже, ей совсем не хотелось фотографироваться.

С тяжёлой жалостью он представил себе, как Юля одна идёт по улице в "их" ателье. Как удивляется знакомый фотограф, как расспрашивает, почему она пришла без сестры.

Интересно: она отделалась двумя-тремя словами – или, наоборот, рассказывала подробно, хвастала? Вот так-то, дядечка! Вы, небось, считали, что она никому не нужна, раз больная…

"Ну, а ты, Китаец… Ты сама как думала? Собиралась всю жизнь спать с Сашкой на двухэтажной кровати? А если бы наоборот? Представь себе, что это ты ушла бы от нас первая… Встретила бы хорошего человека… А Саша осталась бы…"

"Я бы так не поступила!"

Аркадий рассмеялся снисходительно. И осёкся. Юлин странный взгляд… Не позволял он смеяться.

"Эй, Юлька! Ты действительно собиралась принести себя в жертву?"

"Я не собиралась приносить себя в жертву".

"Теперь послушай… Оно даже хорошо, что ты осталась одна. Научишься жить своей жизнью. А то ты всё Сашиной жизнью жила. Меня всегда это смущало".

Размытая, серенькая Сашенька смотрела поверх их голов, не участвуя в разговоре.

Никаких сюрпризов от такой фотографии ждать не приходилось. Никаких глубин она не таила. Аркадию предстояло лишь гадать, отчего Сашины плечики неестественно прямы, откуда этот напряжённый наклон шейки. И лицо вроде чуть осунулось… Сашенька писала, что у неё всё хорошо. Но ему почему-то не верилось. А может – не хотелось верить?

У Аркадия вдруг возникло безумное подозрение: это не Юля – это он сам не готов был жить без Сашеньки. Оттого и примирился неожиданно быстро с её болезнью.

Гройсман взъерошил волосы и замотал головой – как бы желая вытряхнуть оттуда гадкие мысли.

 

 

8

 

 

В соседней каюте Константин тоже разглядывал фотографию. Зоя с маленьким Вовкой. Улыбалась Зоя, улыбался Вовка. Но выглядели они так, будто Зоя у кого-то одолжила ребёнка, чтобы сфотографироваться с ним в новом платье.

А чему удивляться? Сфотографировались они на второй день после того, как Сергей привёз Вовку. Ребёнок к ним не успел привыкнуть – да и они не привыкли к нему…

За полторы недели мало что изменилось. С самого начала Серёжкин брак был непутёвый, ненадёжный – вот они и не позволяли себе привязаться к внуку по-настоящему. Если уж быть с собой до конца честным… Константин к любому из соседских пацанов относился не хуже.

А теперь – вот оно, свершилось. То, чего вроде бы хотели. То, на что никак не мог решиться слабовольный Сергей. Жена сама ушла от него.

От Нади ждали всяких гадостей. Большинство женщин в такой ситуации начинает мстить и пакостить через ребёнка. Но вышло наоборот: она с удовольствием отдавала Вовку – хоть на день, хоть на неделю. И чем совсем уж удивила невестка – не стала отсуживать, делить кооперативную квартиру. Съехала к матери.

Когда Сергей позвонил и сообщил о разводе, они с Зоей растерялись. Уже и не знали, радоваться им или огорчаться. Лично Константин предпочёл бы, чтобы так оно уже и шло. А вот Зою досада грызла. Как же! Её сыночком пренебрегли!

Константин понимал её. Он вообще с годами всё лучше различал за Зоиным интеллигентным благородством вполне мелочные мыслишки и расчёты.

Взять хоть Сашеньку. Зоя счастлива была, что Серёжка развёлся уже после того, как Сашенька вышла замуж. Ни слова вроде бы не говорилось на эту тему – а Константин видел... Во взгляде её, в каждом движении просвечивала радость: угрожающая опасность миновала.

Он и сам порой ловил себя на той же мелочной радости. И каждый раз обжигал его жестокий стыд. Впрочем, он не давал себе остановиться на этой мысли, чётко осознать её. Давнее чувство вины перед другом не то чтобы прошло совсем – но стало привычным, неощутимым, как часть его существа, его тела, которая лишь иногда напоминает о себе слабым зудом.

Дискомфорт этот, как правило, вызывало появление сына.

Однажды, в последний приезд Сергея, он завёл с ним дурацкий разговор… Они шли пешком с базара и тащили за две ручки огромную сумку с овощами. Не самый подходящий момент, чтобы поговорить по душам, но другого не предвиделось. Константин мучился, не знал, с чего начать. Стал говорить о том, что Сергей совсем ещё молодой мужчина. Он должен заново устроить жизнь, учитывая ошибки прошлого... И тут же, без перехода, забубнил про Юлю. Как, мол, она быстро выросла. Студентка, всё делает по дому… И замечал ли Сергей, какая она хорошенькая. Не хуже Саши…

Сергей, не дослушав, рассмеялся. Сказал, что ему уже сто лет нет никакого дела до отцовских клятв. Что он никогда не чувствовал себя обязанным жениться непременно на дочери Аркадия. Что Сашенька – его лучший друг и не более того. Но вот Юля… Глупее этих намёков Сергей ничего от отца не слышал.

Константин скроил было свою мрачную гримасу, которой он, как железной дверью, отделял себя от окружающих. Но вдруг не выдержал и тоже рассмеялся.

– Ты чего так забеспокоился, сынок? Юля тебе в невесты не напрашивается. Может, она сильно удивилась бы, если бы услышала наш разговор. Не слишком ты завидный мужик, сынок. Вешалку в доме повесить не умеешь. Найдёт себе Юля…

Он хотел ещё добавить – "помоложе, и не разводного, без алиментов…" Но удержался, промолчал. Посмотрел на профиль сына, на чёлочку его на московскую, на очки в золотой оправке, на интеллигентные черты, утратившие юношескую гладкость. И понял, что какой бы он ни был, каким бы он ни стал – он всё-таки дороже ему, чем девочки Аркадия. И, кажется, мысль такая пришла в голову Константину впервые в жизни. А главное, не смутила…

Непривычно и хорошо было идти вдвоём с сыном в этот благостный день, наступать на жёлтые листья, делить пополам тяжесть. Жёсткая ручка уже натёрла Константину ладонь, но он с удовольствием думал, что до их дома – целых три квартала. И ещё он думал о том, что Сергей со всеми своими недостатками наверняка нравится женщинам – особенно образованным, тонким. А Сашеньке он уж точно должен нравиться больше, чем её красавчик.

Константин по-прежнему любил Сашеньку. Радовался, что она так удачно вышла замуж. Действительно: красивый, добрый, щедрый, влюблён по уши. И вдобавок – смелый, отчаянный. Не побоялся Сашенькиной болезни, всех этих мрачных прогнозов.

Но вместе с тем Константин не мог избавиться от гаденького чувства… Ревность, наверное. Стоило кому-нибудь похвалить Сашенькиного мужа – и в Константине немедленно поднималось что-то… зловредное. Нет, он, конечно, помалкивал – но так, будто знал за Борей какие-то тайные делишки и просто не желал о них распространяться.

Почему-то такую вот муть особенно часто поднимала в нём Юлька. Наивный, невинный ребёнок. Впрочем, что ж тут непонятного? Всё было ясно прописано в говорящих Юлькиных глазах. Сразу же после Серёжиной дурацкой женитьбы появился в них особый прищур. Обиженный, обвиняющий. В том, как она хвасталась, как восхищалась счастливым браком сестры, – проступала… победная агрессивность, направленная против Сергея. Да и против него, Константина.

Господи! Да он порой почти сражался с этим ребёнком! То есть лицом и на словах он соглашался и всячески выражал радость… Но внутри, в глубине подвергал сомнению любое Юлькино слово, не верил даже очевидным вещам. Тому, например, непреложному факту, что у Сашеньки после замужества не было ни одного обострения.

 

 

9

 

– Юль! Это ты?

Голова у Риты закружилась. Что-то толкнуло в плечи, сильно затошнило – и сразу прошло. Ерунда! Видно, слишком резко села. Конечно, Юлька. Кому ещё быть.

Рита узнавала своих по любому звуку. У каждого была особая манера класть на полку ключи. Аркадий бросал издали с размаху, Сашенька клала осторожно, почти неслышно. А Юлька – спокойно, одним движением.

Почему-то Юлька всё не закрывала входную дверь, и сквозняк быстро переполнил дом запахами затянувшейся осени. Тополиных листьев, каких-то поздних цветов, первой гнили.

На секунду занавеску вытянуло во двор, но тут же толкнуло обратно в дом, выдуло кружевным парусом.

Голова больше не кружилась, но и встать с дивана было как-то боязно.

– Пойди, Юль, на кухню! Там котлеты, ещё горячие!

– Не хочу-у.

Рита слышала, как Юлька стоя стаскивает сапожки, нашаривает тапочки, возится в ванной.

– Последней пары не было, и мы с девочками забежали в кафе.

Она вошла в комнату свежая, тёплая, влажная, в огромном зелёном халате, который Рита недавно купила для себя, а Юлька нагло присвоила.

Рита подвинулась ближе к стенке, похлопала ладонью по освободившемуся месту – и Юлька шлёпнулась туда с размаху. Диван тяжело скрипнул. Он был огромный. Они запросто умещались на нём втроём. А когда Юлька была маленькая – то и вчетвером. Называлось это "валяться". Дети часто просили: "мама, давай поваляемся!" Рита читала им вслух. Сначала – сказки, потом – трогательные статьи из газет. Лежать на их диване вдвоём с Юлькой было грустно: слишком много оставалось вокруг пустоты. Впрочем, отсутствие Сашеньки уже успело стать такой же странной частью их уюта, как и привычное отсутствие отца.

– Письмо, – сказала Юлька и протянула Рите конверт.

Рита нетерпеливо разорвала его. Тётя Бэтя всегда писала одно и то же, но Рита очень любила получать письма.

Бумага шелестела в руках у матери. Юля думала о том, что ни с кем на свете ей не может быть так хорошо, как с сестрой. И насколько стало бы интереснее, веселее… необыкновеннее! – если бы вместо мамы здесь лежала Саша.

И всё же… Юле не хотелось, чтобы оно вернулось – то, яркое, сложное счастье. Почему-то вдвоём с мамой ей жилось лучше. Чего-то было больше в их тихом простом существовании. Юля поняла это лишь недавно.

– Пойду всё-таки съем котлету.

– Обязательно с хлебом, Юля! Возьми ещё огурчик в холодильнике.

Юля хлеба не взяла. Стояла у окна, жевала. За последние годы деревья разрослись. И не было видно ни длинных клумб внизу, ни детей, ни сохнущего белья. Только сомкнувшиеся кроны.

– Слышишь, Юля? Саша с Борей были в гостях у тёти Бэти!

– Ну и что там?

– Сейчас… Вот. "На прошлой неделе к нам приезжали Сашенька с мужем. Они у нас были три дня. И я спешу сообщить тебе своё впечатление..."

Золотые кроны качались, качались… Будто пытались увернуться от ветра.

– "…Во-первых, ты на меня не обижайся. Твоя Сашенька красивая, но он ещё красивее. Он такой красавец, что на него смотреть – это всё равно как на солнце смотреть. Глаза болят! Я должна тебе сказать, что Сашенька похудела. А ей лучше, когда она немножко поправленная. Так что раньше она была красивее, а теперь красивей Юля. Но она очень хорошая девочка. Она ходила с Соней на базар покупать сливы на повидло. И помогла ей варить повидло по новому рецепту. Я тебе должна сказать, что в этом году слива у нас очень дешёвая. А такого мужа, как твой зять, надо ещё поискать. Он её носит на руках во всех отношениях. Все мои…"

Юля высунулась в окно. Уличный гул перекрыл голос матери.

 

 

Ну и что? Действительно – "носит". И Юля, когда вернулась от Саши, – тоже всем об этом рассказывала. С превеликим удовольствием. Вот и сегодня в кафе – хвастала перед случайными, в общем-то, девчонками, какая у них красивая комнатка. Как он ругался, когда Саша вымыла в его отсутствие пол. Как не позволяет ей гладить даже её собственные вещи. Как, возвращаясь со службы, обязательно приносит ей цветы.

Юлины рассказы слушали с завистью – кто с тайной, кто с откровенной. И она радовалась, почти торжествовала. Но…

Юля была… Будто одна против всех. Эти самые "все" считали такой вот брак настоящим чудом. Необыкновенной удачей для "бедной больной" Сашеньки. А Юля всегда знала, что у Сашеньки и не могло быть по-другому. Более того, Сашенька, по её мнению, заслуживала даже ещё лучшего.

Почему? Юля не смогла бы ответить. Она встречала девочек красивее, чем Сашенька. Да и не умела Сашенька ничего такого особенного. Не пела, не играла на пианино, как тётя Зоя. Не знала толком ни одного иностранного языка. Не сочиняла стихов. Не рисовала. Ну да, Юля гордилась Сашенькиными вазочками и картинками из янтаря – но ведь это, как ни крути, было рукоделие, а не произведение искусства. Что ещё… Сашеньку считали замечательным экскурсоводом. Юля сама ни разу не бывала на её экскурсиях, но собирала все отзывы о ней.

Иногда она просто перебирала в памяти: кто и когда похвалил Сашеньку. Вспоминала с благодарностью доцента, у которого Сашенька писала дипломную работу. Как он упрекал Сашеньку за отсутствие тщеславия, за то, что она не хочет поступать в аспирантуру. Юля с удовольствием пересказывала повсюду слова доцента: "Ваш диплом – почти готовая кандидатская!" Но, разумеется, и это было не так уж важно. Подумаешь, кандидатская! Видала их Юля – очкастых сухопарых "кандидаток"! Ничего интересного. А Сашенька…

Юле казалось, что всем, кто хоть ненадолго сталкивается с Сашенькой, – должно быть так же хорошо, как и ей, Юле. Конечно, Саша для неё – идол. Старшая сестра. В сущности, она и воспитала Юлю, а вовсе не родители. Но это было всё-таки не главное. Куда важнее было что-то другое – непонятное, недоступное Юле.

Дима! Вот кто, наверное, понимал то, о чём Юля могла только догадываться. Иначе почему бы так дорожил он дружбой с Сашенькой? Ведь у него все друзья были если не писатели – то художники, актёры… Значит, что-то он в ней видел?

Конечно, Дима намного старше Сашеньки, и жена у него замечательная. Но если бы Юле пришлось выбирать, то она выбрала бы для Сашеньки именно Диму.

Или Сергея.

Впрочем, думать о Сергее Юля себе не позволяла. Всегда испытывала острую, режущую боль – будто случайно прикоснулась к раненному месту. Что бы там она ни говорила подружкам и матери с отцом – неуклюжий замкнутый Сергей подходил Сашеньке больше, чем красавец Боря.

Чего-то для Юли было слишком много в Бориной красоте… Может быть, эти щеки, по-детски пухловатые. (Даже странно, что на них так быстро вырастает жёсткая щетина.) Весь удлинённый овал его лица казался ей слишком правильным, слишком гладким. Слишком большими ей казались глаза, слишком длинными – ресницы. И рот совершенно женский – хоть наводи его помадой! Впрочем, по-мужски большой и твёрдый.

Юля знала прикосновение этих твёрдых губ. Два раза он чмокнул Юлю в щёку: когда встречал её на вокзале в Сторожкове и когда провожал.

Он вообще был очень добр к Юле и всячески подчёркивал, что относится к ней как к родной сестрёнке. Она ценила его великодушную ласковую дружбу – и всё же радовалась каждый раз, когда, проснувшись утром, обнаруживала, что он уже ушёл на службу.

Так странно: едва за ним закрывалась дверь – Юле начинало казаться, что он не просто вышел из дому, а испарился – сразу же, прямо на пороге… Исчез из мира.

Они с Сашей тут же начинали свою ежедневную возню. Почему-то совсем не мешала хозяйка, одинокая моложавая женщина, которая постоянно крутилась рядом, принимала участие во всех их мелких развлечениях. Часто они даже завтракали втроём. Выносили кофе и бутерброды во дворик. Там, под двумя старыми грушами, Боря установил замечательные качели. На длинном сиденье они свободно умещались вдвоём. Хозяйка всё время "пугала" Юлю, делала вид, что хочет занять её место рядом с Сашенькой...

Какое это было блаженство! Запах утра, запах сырой травы, ласково стегающей по босым ногам. Визг расходившихся качелей, вкус свежего масла, зелёного огурца, сорванного с грядки. В хорошую погоду они валялись под деревьями на старом одеяле. Читали по очереди вслух. Болтали, болтали о разной чепухе. Ничего другого Юле не хотелось. Не хотелось ни на речку, ни в лес. Тем более – тащиться на автобусе куда-то в Тернополь, в Черновцы, смотреть "достопримечательности".

 

 

В те дни, когда Сашенька должна была идти в библиотеку, Юля исправно отправлялась с ней. Вертелась рядом, пока сестра подбирала и выдавала книги.

Юле нравился библиотечный полумрак, нравился запах книжной пыли, рыхлого дряхлеющего картона. Она почти не читала. Рылась с удовольствием на стеллажах, смотрела картинки в старинных книгах. Старинных книг было много, и все на иностранных языках. Немецкие, французские, румынские... Книги эти стояли не для красоты, не для количества: их брали старички из местных – интеллигентные, странные. Некоторые еле-еле объяснялись по-русски.

Заходила и молодёжь. По большей части жёны офицеров. Некоторые не за книгами или журналами, а просто так, поболтать с Сашенькой.

Юле было приятно видеть, что читатели – и старички, и молодые – влюблены в её сестру. Весь городок как-то по-особому относился к Сашеньке. Даже не к Сашеньке – а к этой молодой семье. Будто их брак является достоянием каждого, кто живёт рядом. Будто их счастье даёт и другим надежду на лучшее. Всем почему-то нравилось, что Сашенька отнюдь не идеальная хозяйка. О её кулинарных достижениях по городку ходили анекдоты. Поначалу Юля недоумевала, когда слышала разные шуточки и намёки: ведь Сашенька всегда помогала маме на кухне и готовила не хуже, чем мама. Юля ожидала, что для мужа она будет стараться, что-то выдумывать. Но… Честно говоря, Сашенькино легкомыслие смущало Юлю. Саша не готовила, не убирала, а… забавлялась.

Библиотека хозяйки состояла исключительно из книг по домоводству и кулинарии. И Сашенька иногда по полдня занималась изучением диковинных рецептов. Декламировала их сестрёнке нараспев, с подвыванием. Читая какое-нибудь описание салата, сделанного по всем правилам – с медвежатиной, лосятиной, тетеревятиной и прочими такими же важными ингредиентами, – они покатывались со смеху. К сожалению, дело не всегда ограничивалось чтением: некоторые доступные рецепты вызывали у Сашеньки творческий зуд.

– Надо же! Как интересно! Должно получиться просто потрясающе! – шумела Сашенька и тащила упирающуюся Юлю на кухню.

Там они час за часом что-то крошили, "пассировали", ставили под пресс, взбивали, смешивали – и хохотали, хохотали непрерывно. В этом прожигании времени участвовала и хозяйка.

Однажды Юля упрекнула сестру:

– Ну сколько можно дурачиться на кухне? Почему ты совсем не занимаешься янтарём? Раньше у тебя янтаря не хватало, радовалась каждому осколочку… А теперь целая куча валяется без дела!

Сашенька даже растерялась. Будто ей напомнили о чём-то давным-давно забытом. А потом ответила:

– В том-то и беда, что его слишком много. И потом… Он и так красивый. Зачем портить?

– А вот это всё мы не портим?! – Она ткнула ножом в гору намытых овощей. – Посмотри, какая редька потрясающая! И вообще… Кто варит редьку?! У нас же гадость получится! Настоящая отрава!

– Неужели, – почти серьёзно возмутилась Сашенька, – киргизы стали бы есть отраву?!

Кстати, пока готовили – всё и пахло, и выглядело вроде бы неплохо. Но вот результат… Сами кулинарши предпочитали обойтись бутербродами. И только Сашенькин идеальный муж с благородной решимостью ел всё подряд, устраивая иногда настоящий балаган. Он изображал то мужественное смирение, то восторженный экстаз: мычал от удовольствия, закатывал глаза... До того смешно и забавно – хоть показывай по телевизору!

В такие минуты Юля его почти любила. Ей становилось действительно хорошо в их доме. В этом спектакле у неё появлялась собственная роль – роль зрительницы.

Но едва представление заканчивалось, Юля начинала чувствовать себя ненужной. Она мешала. Даже тогда, когда они просто сидели и смотрели телевизор. Юля объявляла, что хочет пораньше лечь, и отправлялась в свою комнатку. Если было слишком рано – выходила "пройтись перед сном".

А Саша, будто не понимая ничего, увязывалась за ней на улицу. Бориных разочарованных взглядов она твёрдо не замечала.

По выходным Юля вообще мучилась. Всё боялась, что обернётся – и увидит, как за её спиной они переглядываются, подают друг другу какие-то знаки. Боялась увидеть досадливую Борину гримасу – и умоляющую укоризну в Сашенькиных глазах. "Потерпи! Ведь она приехала ненадолго! Через несколько дней она уедет – и мы снова будем только вдвоём".

А ведь он был таким милым, таким ласковым, таким заботливым с Юлей! Без конца повторял, что всю жизнь мечтал о младшей сестрёнке. И всё равно сверлило Юлю нехорошее подозрение: вот, мол, старается "охмурить", произвести впечатление...

Ещё неприятнее было думать, что это он старается для Юлиных родителей: вот, мол, вернётся Юля домой и расскажет им, как у Сашеньки всё замечательно. Какой у неё заботливый, надёжный, преданный муж.

Поразительно, но Юле иногда и Сашенька казалась неестественной. Казалось, она тоже играет в спектакле. В не очень умном спектакле о молодой семье. Однажды Юля не выдержала и спросила у неё напрямик. Они тогда сидели вдвоём в библиотеке. Посетителей не было.

– Сашка… Скажи мне правду. Ты когда-нибудь бываешь серьёзной?

– А зачем? – удивлённо спросила Саша, не отрываясь от своих бумаг.

– Нет, я не то имею в виду. Ты… когда-нибудь бываешь сама собой?

И Саша снова ответила: "А зачем?" Но подняла на Юлю глаза. И взгляд её был непривычно устойчивым, сфокусированным. Взгляд из какого-то незнакомого Юле пространства.

Она страшно испугалась. Залопотала что-то легкомысленное, весёлое. А потом старалась не вспоминать о том разговоре. Забыть, забыть, забыть Сашин взгляд.

В общем-то, ей почти удалось забыть. Всё вокруг всячески способствовало этому – и события, и люди, и городок.

 

 

Чем дольше Юля жила в Сторожкове, тем сильнее становилось в ней ощущение, что она участвует в каком-то гриновском спектакле. К дому Боря не подходил, а подбегал! Обязательно бросал у калитки вещи. Ну прямо-таки Грэй! Юле мерещились алые паруса за зданием почты.

И Сашенька бежала к нему, как Ассоль. Только что вроде бы возилась с Юлей, о нём и не вспоминала. И вдруг становилась розовая, сияющая. Даже по ступенькам не спускалась – спрыгивала с крылечка.

Юля уже и забыла, когда Сашенька так легко, так свободно бегала. И было видно, какую радость доставляет ей вернувшаяся свобода, каждый шаг, каждый прыжок. Ну разве только за это не должна была Юля чувствовать к нему бесконечную благодарность?

И его букетики! Каждый день он приносил Саше букет. Обычно маленький. Полевые цветы, сорванные по дороге, – с нескладной розочкой, с петуньей, похищенной в соседском палисаднике или на городской клумбе. Причём свои неуклюжие мужские венички он, судя по всему, считал художественными произведениями в японском стиле. Совершенно немыслимые сочетания: петунья с тысячелистником и парой рыженьких календул; садовые гвоздики с повиликой и травинками. Все цветы были на коротких ножках, будто рвал их ребёнок. Разумеется, они ничуть не напоминали японские композиции, но в этой несуразице было что-то невозможно трогательное. И Саша ждала его цветы, ей явно не терпелось увидеть, какой же букет Боря принесёт сегодня.

Его "икебанчики" были расставлены в рюмках и вазочках на хозяйкином старомодном буфете. Юле так странно было видеть за стёклами чужого пузатого страшилища знакомые с детства вещи: японские дымные чашки, китайские эмалевые розеточки, немецкую фарфоровую шкатулку с ангелочками и прочую дребедень. Там, дома, они существовали исключительно во имя собственной красоты. С них лишь иногда благоговейно смахивали пыль. А Сашенька всем подряд бесстрашно пользовалась. Не задумываясь, оскверняла лимонадом, борщом, томатным соком. "Я, – смеялась она, – недостаток кулинарных способностей восполняю роскошью сервировки".

 

 

Вообще, весь их быт был откровенно игрушечным. Они и не думали строить из себя взрослых. Борины рассказы о службе – и те казались несолидными. Будто всё это существует для забавы – самолёты, аэродром… Даже квартира, которую они должны вот-вот получить! Юля однажды не удержалась, спросила у хозяйки, действительно ли им скоро дадут квартиру – или просто обещают, чтобы отделаться. Хозяйка удивилась, сказала, что дом вот-вот сдают. И прибавила: "Лучше бы задержали немного! Если Саша забеременеет, им дадут двухкомнатную квартиру. К ним все очень хорошо относятся. На них весь город, весь город любуется! А я – как вспомню, что они скоро от меня съедут – так плачу!"

Юля кивала. Ревниво и сочувственно. За год она привыкла жить без Сашеньки. Но, проведя с сестрой целый месяц, как-то заново остро к ней привязалась. С горечью подсчитывала дни, оставшиеся до отъезда. Она уже знала, что на этот раз разлука дастся ей намного тяжелее. И ещё знала Юля: как бы она ни относилась к Боре, ей всю жизнь предстоит сравнивать то, что есть у неё, – с тем, что она видела в доме сестры. Никогда ничего подобного в её жизни не будет.

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ