«После свадьбы», рассказ

Леонид Лейдерман

Он сказал ей: «Я не создан для семьи». Она сказала: «Я не буду ждать, пока ты отслужишь».

Они пошли в городской ЗАГС и написали заявление. Через неделю их расписали. И это событие вечером они отметили в кругу друзей. Стол накрывали у Светы с Жорой – они не так давно поженились. Петя Кропоткин пришел с цветами, а Боря Швидкой был в галстуке и с шампанским.

Это была их первая свадьба, можно даже сказать, что нулевая, потому что это скорей была не свадьба, а тайная вечеря – они еще не получили благословения родителей. А на столе было то, что вполне подходило в то несытое время неприхотливым студентам, – селедочка с нарезанным луком под подсолнечным маслом и картошечка в мундире.

Через месяц была настоящая свадьба, с родственниками жениха и невесты, и они стали мужем и женой. Или женой и мужем, всё равно. А осенью его призвали на срочную службу в армию – сроком на три года.

Первая свадьба – она просто свадьба, а вот когда начинаются годовщины этой свадьбы, то там уже у каждой новой годовщины свое название. Там есть и ситцевая свадьба, и деревянная есть, но тогда они об этом не знали, а знали только про серебряную да про золотую. Но их это не касалось, это у уже пожилых людей, к которым они не относятся и не скоро еще будут относиться.

Но вот прошли годы, отмечена уже и серебряная свадьба, и золотая, и подошла очередная юбилейная – бриллиантовая, шестьдесят лет. Свадьбу устроили в ресторане, все было очень красиво и приятно, а чуть попозже они простились со всей честной компанией, оставив их догуливать, а сами двинулись потихоньку домой, растроганные и, к своему удивлению, не уставшие.

Бриллиантовая свадьба… Бриллианты – это ограненные алмазы. Это когда на камне шлифуется новая грань, потом еще и еще, и алмаз уже отражает свет не так, как вчера, а совсем по-другому, и не только отражает, но и начинает излучать свой, внутренний. То есть бриллиантами не рождаются, бриллиантами становятся…

Они недавно обратили внимание, что на них обращают внимание. Уже издали тепло улыбаются и не отрывают взгляда, пока не разминутся. А одна женщина, поравнявшись, выговорила вслух: «Приятно на вас смотреть». В ответ она тогда кокетливо улыбнулась: «Спасибо!», а он сразу подобрался весь и головой кивнул коротко: «Благодарю!» Если б не на ходу, то и каблуками, наверное, прищелкнул бы.

Вообще-то военной выправкой он не отличался. Армия для него была совсем не мечтой, а только, как когда-то говорили, воинской повинностью. Демобилизовался в звании сержанта. Она помнит, как он ей в письмах тогда шуточно присвоил звание ефрейтора, чтоб не подумала ненароком, будто она в их семье главный командир. Не хотел, чтоб она им командовала.

А письма, между прочим, сохранились. Лежали себе в «стенке» в уголке, завернутые в газету и перевязанные ленточкой. Она на них недавно наткнулась, а теперь время от времени брала их, чтобы перечитать. Какой мелкий у него тогда был почерк! А она его разбирала без всяких очков…

Вот письмо без даты.

«Стыдливая моя, робкая, когда хочешь моей ласки… Я люблю тебя… Понимаешь? В этом – всё. И тоска, острая-острая тоска по тебе, по твоим милым и часто детским чертам, по твоей обидчивости даже… И гордость, большая, очень распирающая гордость за тебя, умеющую быть уважаемой людьми. И теплое чувство слабости, когда ты ласково и нежно касаешься моих волос мягкими маленькими руками. И страшная, обидная, трудно проходящая боль злости, когда ты, хорошая и сильная, гордая и умная, хочешь убедить меня, что ты обыкновенный обыватель! Ты – обыватель! Смешно, правда? Ты не обыватель, нет. Но ты не хочешь или не можешь в это поверить. А я верю, очень верю. И это, я знаю, тоже потому, что я – люблю тебя. Я люблю твою деловую походку, твою левую руку в кармане и чуть-чуть склоненную головку. Я люблю тебя, забравшуюся с ногами на диванчик с книгой в руках. Я люблю тебя, заглядевшуюся вдаль, когда ветер треплет твои волосы. Я люблю тебя, снующую по дому, озабоченную, самозабвенно колдующую над кастрюлькой с супом. Я люблю тебя. Пойми меня. Потому я и такой с тобой, такой вот, как я есть сейчас, с приятным и неприятным. Я люблю тебя. И хочу любить тебя всю свою жизнь. Как говорила Даша Телегина, до самой березки. Не привыкнуть к тебе, не смириться с тобой, а – любить. Вот это я и хотел тебе сегодня сказать, сейчас сказать, когда из приемника передача «Театр у микрофона» и слова: «А причина того, что я закоренелый холостяк, проста: я не встретил женщину, о которой можно сказать «родная душа»». А вот я уже не холостяк, потому что встретил тебя, тебя, о ком я хочу всю свою жизнь, до самой березки, говорить: родная душа…»

Она не помнила этого письма. Они тогда много читали, и он, и она. Читали, что задавали преподаватели, что рекомендовали в библиотеках, что советовали друзья, что попадало случайно, часто всего на одну ночь. «Хождение по мукам» она бы, конечно, сейчас не пересказала, но имя Даши Телегиной в памяти задержалось. Когда это всё было… Им тогда было по двадцать, они были взрослые и, конечно, умные. А умные потому, что читали умные книжки.

А это письмо с датой.

«Здравствуй, моя маленькая! Ты видишь – я улыбаюсь. Мне так же хорошо сейчас, как дома, с тобой. Я ничего тебе не говорю, я только смотрю на тебя, улыбаюсь и вижу твою улыбку – и мне хорошо.

Я прочел «Три товарища». Прочел залпом, почти в один прием. Книга хороша, слов нет, но я настроен против нее. И на то есть основание. Ведь это она, эта книга, заставила тебя сказать, что тебя ждет конец Пат. И это не случайно».

Это письмо она помнит. Тогда ее болезнь опять вернулась в открытую фазу, и она решила, что на этот раз ей не увернуться, что ее время истекает.

«Мы часто говорим о книгах, о судьбах героев, и очень редко задумываемся над главной линией. Было бы, конечно, преступно сказать, что Ремарк написал ложь. Нет. Это правда, мастерски преподнесенная правда. Но почему Ремарк преподнес именно эту, именно эту правду? Или другой правды тогда не было? Врет, была. И кусочек ее он волей-неволей вынужден был показать. Ленц – не Роберт, он тоже жил, и умер, но это был не Роберт, и он – был. Это тоже правда. Так вот, правду Ленца Ремарк не показывает. Почему? А ведь жизнь трех друзей и Пат – ну ее к черту, такую жизнь! Я вообще-то их уважаю, они хорошие ребята, а уж товарищи – настоящие, но жить так нельзя. Можно чувствовать себя отверженным, можно испытать унижение, оскорбление, нищету, болезни, безработицу, все беды жизни можно испробовать, но чувствовать себя обреченным – так нельзя. Конечно, было такое время, витал такой дух времени: были люди, болевшие этим чувством обреченности. Прошедшие войну, познавшие страх перед смертью и получившие в награду за свои раны страх перед жизнью, они не могли уже верить во что бы то ни было. Хотя было еще во что верить. Они не верили в благородство людей, а сами были благородны. Они не верили в бескорыстие и добродетель, а встретились с профессором, лечившим Пат. Они смеялись уверенным смехом знающих людей над великим самообманом – любовью – и вынуждены были признать любовь Роберта к Пат. У них (а может быть, у Ремарка) много противоречий, но выглядят они всё же обреченными. И красноречивее всего об этом говорит Пат – она просто умирает. Выздоровей она – и книга уже не была бы книгой Ремарка. Это его болезнь – обреченность. А ты не хочешь умирать. И я не хочу. И Борька Швидкой тоже не хочет. Умереть мы умрем, все умрем. Но умирать, умирать всю свою жизнь, всю свою жизнь ждать своей гибели и считать свою смерть главной целью своей жизни, ее главным ощутимым результатом, – этого не хочет никто. Неужели нет других, более радостных целей, неужели нет радостных ожиданий и радостных свершений? Есть, конечно, есть. Так почему же Ремарк не покажет мне, как нужно жить и радоваться жизни, а не проклинать ее? Он не мог показать ее? Он не видел радостных жизней? Он видел только смерть и обреченность на умирание? Мало же тогда он видел. Хоть и хорошо видел, но мало. Не всё видел. Во все времена люди бывали добрыми и были довольны собой, когда могли проявить свою доброту. Во все времена были люди, счастливые от улыбки любимой женщины и от улыбки первенца-сына. Во все времена были несчастные и счастливые. Пусть мне Ремарк расскажет, как быть счастливым, как жить, чтобы жизнь радовала, а не осеняла на каждом шагу могильным крестом. А как быть несчастным, это я и сам хорошо знаю».

Смотри, как разошелся! Вот бы Ремарк услышал…

«Так вот, книга очень хорошо и правдиво написана. Во всяком случае, очень ярко и выпукло показан образ жизни этого круга людей, печальная судьба военного поколения, этот горький юмор обреченных. Беру «в свой репертуар» хорошее приветствие – «Салют!» Всё остальное к руководству в жизни брать не хочу. А ты – ты попробуй только умереть, только попробуй, – я тебя воскрешу, слышишь? и заставлю жить, жить, уже только потому, что я без тебя не могу».

Она почувствовала, как наворачиваются на глаза слезы. Он так писал?

«Робби не сумел этого сделать, а я сумею. Я не дам тебе умереть, слышишь? не дам. Ты – вот хочешь – верь, хочешь – не верь – знай: я не боюсь твоей смерти, я не страшусь ее потому, что я знаю: ее не будет. Ты будешь со мной. Рядом. Всегда. Вечность. Вот как. А Пат жаль. Она хорошая. И Роберта тоже жаль.

Вот тебе и «Три товарища». Книга обыкновенной толщины, а отобрала себе почти целое письмо. Ну ладно, хватит о ней.

Что тут у нас, в сером и скользком от грязи, в туманном сещенском захолустье? Вчера по телевизору смотрели «Люди на мосту». Видимость, конечно, паршивая, игру лица, во всяком случае, не увидишь. Но в общем – смотрели, факт. Мы с Костей долго и о разном говорили, почти до двух ночи.

Юрка должен был уехать в командировку – сопровождать Шелупаева в дисциплинарный батальон. Но поездку отменили. Костя тоскует – вот уже больше двух недель «почта не приносит» писем от Нади…»

Она знала его друзей – и Юру, и Костю: она ведь приезжала к нему в эту самую Сещу. Его командир взвода тогда собирался в отпуск и предложил свою квартиру, чтоб им не снимать комнату в деревне. Это было, как говорится, очень любезно с его стороны… Юра тогда приходил в гости, варил настоящий узбекский плов… Через много лет он приезжал в Одессу и снова, как тогда в Сеще, варил фирменное свое ташкентское блюдо – настоящий узбекский плов. А Костя как-то передал из Баку в Одессу фотографию с Надей – у них было уже двое детей. Шелупаев… она слышала – он был откуда-то из Белоруссии, как будто клептоман – в его «тайнике» нашли предметы, которые не представляли для него никакой ценности.

Вот еще письмо.

«Здравствуй, моя дорогая! Сегодня, наконец, могу написать письмо пообширней последних.

У нас свирепствует вирусный грипп, и, за недостатком людей, я вынужден был записать себя в караул. А посему могу писать.

Давненько я не путешествовал по твоим письмам. Ты ответила сразу, чтобы не извиняться, и все-таки извиняешься. Но зачем? Я, право, не обижусь, «что так сухо». Я вообще удивлен, как это ты до сих пор здороваешься со мной. Ты недовольна, что наша встреча откладывается? Это ты всерьез, или супруга изволит шутить?»

А тон, какой тон! Мало того, что раздражен, так еще и издевается… У них тогда был напряженный период. Как в одной популярной тогда песне, «упреки, подозренья». Испили, как говорится, и эту чашу…

«Ты предполагаешь, что я сам не хочу тебя видеть. Ведь я, видите ли, здоров, а ты замучена работой! Я интересен, а тебя пугаются! Я найду другую – это ты тоже обо мне? Что ж, такой отзыв о моих духовных прелестях мне очень льстит. Я нижайше кланяюсь.

Ты говоришь, что постоянных людей нет вообще, любви якобы не существует, и так как это относится и ко мне, ты мне уже не веришь. И – все мужчины одинаковы. А… ты давно в этом убеждена, или эта гениальная мысль только сейчас в головку поселилась?»

Это она ему так писала? Наверное! Не могло же это ему прнсниться. Интересно.

«Ты пишешь, что очень любишь мои письма, особенно теплые, хочешь ответить тем же, но тебе далеко до поэта, красивые письма – не твоя стихия? Во-первых, красивые письма не только не нужны, они подчас и вредны. Что же касается теплоты – для этого не нужно быть поэтом. Если есть тепло в сердце – оно поневоле окажется и на бумаге. Но я не удивляюсь. Я тебе даже сочувствую. На двух адресатов тепла не хватит. Либо одному, либо другому, либо каждому понемногу. Но это ничего, это явление временное. Уверен, что скоро все наладится».

О чем это он? К кому-то ревнует? А! Конечно, ревнует! К Лине, ее старшей сестре! Он всегда хотел, чтобы она писала письма только ему…

«Лина, говоришь, уже работает. Что ж, очень хорошо. И очень хорошо, что у тебя, наконец, кончилась волынка с болезнью. Хорошо, когда хорошо! В таких случаях даже петь хочется. Но, к сожалению, в последнее время такие случаи уж слишком, слишком редки.

Светушка беременна… Счастливый Жорка мечет телеграммы… Как хорошо! Да…

Ваня Поволаки уже здесь. Я, кажется, тебе писал, что он не смог заехать в Одессу на обратном пути. Он уже успел полежать в лазарете с гриппом, но сегодня уже вышел».

Кто этот Ваня? Нет, она не вспомнит…

«А ты, действительно, права, что не веришь в мой отпуск. Командир щедро дает мне время «войти в новую должность». А вхожу я туго-туго. Работы много, неприятностей столько же. Если командир части будет ждать, пока «помкомвзвода наведет порядок», то мы увидимся, пожалуй, уже когда меня демобилизуют. Но – будем оптимистами, хотя мой оптимизм уже пасует перед барометром, который настойчиво показывает, что по приезду моему в Одессу штиля не будет.

Нам давно нужно было поговорить откровенно, начистоту. Давно. Это неправда, что я не хочу тебя видеть. Хочу и очень. Двойственность никогда не привлекала меня, и чтобы стать, наконец, самим собой, без лжи и лицемерия, притворства в близорукости, мне нужно приехать в Одессу как можно скорее. И я приеду.

На меня возложили драмкружок. В гражданской библиотеке я случайно наткнулся на нашу одноактную «Линию жизни» и обрадовался. Ее согласились поставить_– она понравилась. А во мне она вызвала много хороших воспоминаний, а образ Нины Михайловны – много тяжелых размышлений. «Милый, ну я такая. Люблю успех, люблю поклонников». И еще: «А я вот никого не люблю – ни его, ни другого». Память мне, кажется, не изменила. Я ведь, как и ты, почти всю пьесу наизусть знал».

Надо же! На этой пьесе в драмкружке они и познакомились. Она играла там его дочь, Господи, как давно это было! Иногда кажется – а было ли…

«Что ж, пора кончать. Я уже и так исписал слишком много бумаги. Ну, еще две новости. Получил от Толика Бондарева письмо из Находки. Он уже демобилизовался, сейчас плавает. Вторая новость – мое стихотворение напечатали в армейской газете и просили выслать еще несколько стихов и фото.

Пока всё.

Жду письма. Привет всем. Я уж давно приветов не передавал. Пишешь всегда в такой спешке…

Делов куча, как говорит Юрий Николаевич. Привет тебе от него, от Вани и от Ильи».

 

Им было по двадцать. Он был такой умный! Она была такая мудрая! Они не понимали тогда, что эта умность и эта мудрость, как одежка с чужого плеча, – от чужого ума и чужой мудрости. От прочитанных книг о чужих жизнях, от услышанных рассказов из чужих жизней. Что-то подсмотрели, что-то подслушали – а откуда еще? Конечно, они отбирали для себя то, что по вкусу, что по душе, что удобно. Но всё равно это было еще не их. Их собственный житейский опыт только начинался. И начинался этот совместный опыт с того, что наживали они его, живя врозь. Их свадебное путешествие закончилось скорой разлукой…

 

А сейчас они шли по длинному, как день, Строгановскому мосту, их обходили пешеходы и объезжали, кто на велосипедах. Вот обогнала их стайка горластых мальчишек, видимо, приезжих, видимо, небогатых – судя по более чем скромным спортивным костюмам. Последний, с баночкой пива в левой руке, воздетой в приветствии, с восторгом оглядывался на них, тыча в их сторону кулачок с оттопыренным большим пальцем – «Во!» – так они ему понравились!

А то их как-то остановила миловидная молодая женщина:

– Извините, можно вас спросить, – улыбаясь, сказала она. – Вы давно вместе?

– Шестьдесят, – приветливо ответил он.

– Шестьдесят один, – из честности уточнила она.

– Как вам это удалось? – Женщина солнечно улыбалась.

– А это просто, – неожиданно резво отозвался он, – мы каждый день завтракаем вместе.

Она же, чтобы упредить неловкость, ответила женщине мягко, но уверенно:

– Терпение и уважение. – И повторила: – Терпение и уважение.

Миловидная любознательница, продолжая улыбаться, кивнула прощально.

Она тогда удивилась, с чего это он про завтраки вдруг. Ну не в том же смысле, что пуд соли надо съесть, ведь так? Она так и спросила его – с чего это он вдруг так резко.

  Он, еще не остыв, объяснил. Оказывается, его возмутило ее «Как вам это удалось?». То есть как будто в общем-то так быть не должно, но вот как-то исхитрились люди, и у них получилось. Что же это за молодежь такая? Неужели сплошь и рядом одни разводы?

Терпение и уважение. Он тоже так думает?

Древние греки, большие любители размышлять обо всём, что есть вокруг человека и в нем самом, размышляли о любви тоже.  Они распределили любовь больше чем на десять разных видов — от восторженной влюбленности до одержимости. И где-то между ними обозначилась любовь супругов. Она у них отметилась нежностью и дружбой. Нежностью и дружбой.

Были ли он и она нежны друг к другу? И да, и нет. Были ли они дружны друг к другу? И да, и нет. Любили ли они? И любят ли сейчас?

Любовь — таинство. Любовь таится. Любовь таится слов тоже.

 

…В урочный час он напомнит ей: «Ты не забыла закапать свои чудодейственные капли?» А когда ночь наступит на отяжелевшие веки, она заметит ему: «Опять у тебя холодеет рука. Давай я положу ее себе на грудь». И добавит: «На то, что от нее осталось».