Хорошо темперированный клавир. Только для моря. И никакого оркестра
Рябит полутонами звукоряд.
Размыты берега клавиатуры.
Играешь, море, рыбы говорят,
вслепую, не листая партитуры,
в холодную немую темноту
шипящие арпеджио роняя,
не чувствуя, что рядом я бреду
по краю безразмерного рояля...
Вздымаются в прожекторе луны
волны бегущей пенные костяшки.
А мне, идущей, издали слышны
накаты ритма, длинные оттяжки,
и благодарней слушателя – нет.
И смысла нет – себе казаться важной...
Лишь россыпь звёзд – нельзя сказать – планет
(не разглядеть в тумане бельэтажном)
бесцеремонно шепчут о своём,
особо тонком видении мира.
Но не для них торжественный приём
и нежная прелюдия клавира,
и, Боже упаси, не для меня
(для женщины, земной, пожалуй, слишком).
Исчезну я за горизонтом дня,
а ты себе играй другим людишкам
и время никуда не торопи.
Часами в детстве так играть могла я,
солёный липкий пот морской рапы
на клавишах песчаных оставляя.
Звучи, рояль, и утром, и в ночи,
крыло большое парусом надувши,
и неподвижным камушкам лечи
больные, неприкаянные души,
глухими перекатами басов
рапаны абсолютный слух лаская.
Правдивей слов, божественнее слов
божественная музыка морская.
Прим. Существует легенда, что Бах сочинил первую часть Темперированного клавира очень быстро, «одним махом», находясь в каком-то месте, где инструмент был ему недоступен и где он очень от этого скучал.
Бабочки внутри
Откуда бабочки внутри,
и почему их век недолог?
Не говори, не говори!
Молчи, растяпа-энтомолог!
Их куколки слепая страсть
ко мне подбросила тихонько.
Стремясь во внешний мир попасть,
они попискивают тонко
и льнут к тугому животу,
толпясь на полнокровной вене.
И полнят, полнят пустоту
легчайшие прикосновенья,
зубчатых крыльев водевиль,
щекотка мотыльковых лапок.
Когда ты пальцами ловил
их на лету, хотелось плакать.
Предашь – увянут по одной,
умрут на дне моей жестянки!
Как больно ощущать, родной,
на крыльях вмятины и ранки,
как страшно хоронить миры,
трепещущие для растяпы,
и всё прощать до той поры,
покуда жизнь – в одной хотя бы.
Откуда бабочки внутри,
и почему их век недолог?
Не говори, не говори!
Молчи, растяпа-энтомолог...
Нино и Али
– Ну почему они, скажи, Али,
любовь дарить друг другу не могли,
сквозь тело плавно тело пропуская?
– Почём мне знать, любимая Нино.
Им не дано... Природой не дано
любить, как мы. Беда у них такая.
– Али, вдали опять идёт война.
Зачем друг друга косят племена?
Ведь человечьи рёбра не стальные!
– Всё на погибель здесь обречено,
что рождено, прекрасная Нино.
А мы – из стали, что нам остальные...
– Али-Али – семь метров от земли –
Ты видел, как топили корабли?
Жгли города? Им горя было мало!
– Ты лучше благодарной будь, Нино!
Бранить своих создателей грешно
за то, что далеки от идеала.
– Али, они такие чудаки!
На страны мир делить, на языки –
народы, перекраивать пространство,
им данное взаймы на краткий миг!
– Нино, Нино, скажи мне напрямик,
тебя пугает наше постоянство?
– Нет-нет, Али, ну что ты! Нет, Али!
Но чьё-то солнце снова не спасли –
и катится в алеющую жижу,
и ночь подходит с плачем к алтарю.
– Моя Нино! Я на тебя смотрю
и кроме Света ничего не вижу...
Прим. «Нино и Али» – скульптурная композиция влюблённых мужчины и женщины в городе Батуми, названа в честь героев одноимённого романа Курбана Саида «Али и Нино». Символ любви во время войны, а также символ дружбы грузинского и азербайджанского народов. Скульптор: Тамара Квеситадзе.
Сторож сирени
Тоскуй по ней, серей, серей,
верстай чужие километры.
А я пойду стеречь сирень,
которую тиранят ветры.
Опять её нахальный май
задумал покорить нахрапом,
но сколько ветви ни ломай –
в ответ не бьёт по грубым лапам.
Другая бы сочла за стыд
работать в сторожах убогих,
а мне судьба – стеречь кусты
от хитрых глаз, от рук жестоких.
А мне – стеречь сирень с тоски,
затем стеречь, что очень редки
пятиязыкие цветки
на кончике пушистой ветки.
И каждый волен отщипнуть
бутон, счастливый, по примете.
Серей по ней, меня забудь,
мы друг за дружку не в ответе.
Пускай пасёт стихотворень
тебя от бед, любви притворыш.
А я пойду стеречь сирень –
сирени в мае нужен сторож.
Коль дано выбирать
Коль дано выбирать, где тебе умирать
и развеивать пепел, –
то не в этой дыре, где дотла прогорел,
словно вовсе и не был.
Коль дано воскресать – то над миром плясать,
улыбаться пошире,
и пускаясь во флирт, подносить белый мирт
разрушителю Шиве.
Знают все наперёд, радость жизни вернёт
удивительный Холи,
медно-рыжий шафран разнося по дворам,
отвлекая от боли,
от печали о тех, с кем сложнее вдвойне
выжить – око за око.
Синий смех, жёлтый смех, алый смех в пятерне
у весёлого Бога.
Коль дано выбирать, где тебе умирать,
если все надоели, –
поезжай наугад – чем не мил Сринагар,
или солнечный Дели?
Там буддийский Адам, долговязый, как жердь,
режет сочное манго,
и горящие лодки, несущие смерть,
тонут в зареве Ганга.
Там навстречу весёлой худой шантрапе,
как закланный барашек,
с колокольчиком тихо бредёт по тропе
одинокий монашек.
Вот и глуше – тоска, и слабей – обертон.
Вдоль всего променада
колокольчик: – Дин-Дон!
Медно-рыжий: – Дин-Дон!
Что тебе ещё надо…
Когда-нибудь
Р. С.
Когда-нибудь я стану паром.
На склоне лет, над летним парком
зависну тучей грозовой.
Потом прольюсь над стольным градом
случайным ливнем, крупным градом,
и тот, кто знал меня живой,
не сможет уловить в стихии
мои стенания глухие
и праведный услышать гнев.
Останется одна отрада –
ледышками по три карата
по стёклам бить, осатанев.
С утра солгут в столичных сводках,
что нужно уплывать на лодках,
что рушится небесный свод.
Но станет ярче куст жасмина,
и аромат прекрасный мимо
плывущих плавно поплывёт…
И сын, печалью окольцован,
любуясь облаком свинцовым
с моим изменчивым лицом,
прошепчет, глядя в небо прямо:
– Так может плакать только мама,
когда рассорится с отцом.
День и Ночь
Моим родителям – с любовью и пониманием...
Весь вечер день ворчал на ночь
и говорил: «Смотри!
Не трать напрасно силы, дочь,
включая фонари.
Твой свет неясный завлечёт
в ловушку светлячка.
Пускай подремлет звездочёт...
Не стоит потакать
влюблённым паркам и садам,
звезду подальше скрой!
Герою я её отдам,
когда придёт герой.
Зачем на всенощной свече
велит стоять поэт,
и воспевает он зачем
кружение планет?
Стихи его не стоят свеч –
дороже стоит воск.
Заставь поэта раньше лечь –
не то расплавит мозг!
Светила в небе погаси,
на небо не мани.
На взлётной Млечной полосе
нам не нужны огни!»
Дочь возмущалась:
«Днём – с огнём...
А ночь... И без огней?!»
Но день уверен был в одном:
как жить – ему видней!
Плач о том человеке...
Может, лучше... быть ближе... Не строчить этих писем, дрянных и длинных,
неприкаянных, с вечной ссылкой на бесполезный, дурной талант...
И стоять нагишом... Как однажды стояла в холодных ливнях...
И топтать босыми ногами засаленный твой халат...
Не смотреть твоей почты, не устраивать ночью больной истерики...
Тихо плавать по донышку счастья, зарывшись в любовный ил...
И не слышать, как бродит ночами бездомный, в пустынном скверике,
плач о том человеке, которого ты погубил!
Может, лучше... Быть дальше... В такое-то время... В таком апреле...
Мало горя – попёрла войной на страну страна...
Здесь любая моя стена помышляет теперь о твоём расстреле...
И о моём расстреле здесь помышляет любая твоя стена...
Пусть живую меня, отпевая, везут пустынями...
Для тебя – я, а ты – для меня ненадёжный и слабый тыл...
Здесь мы станем врагами, уж лучше в другом разразится имени
плач о том человеке, которого ты погубил!
Или сможем... Друзьями... Бодаться и хной медно-рыжей краситься...
Танцевать по-медвежьи бачату, не попадая в такт...
Может, лучше друзьями остаться? А впрочем, какая разница –
неминуемо и ежеминутно умираем с тобой, что – друзья, что – так,
под единственным флагом земли – небесами истошно-синими,
где себя инвертируя в белый, пылает звезда из последних сил!
Что ж, не будем отныне мечтать ни о дочери, ни о сыне мы –
плачь о том человеке, которого ты погубил!
Или сможем мечтать... По рукам и глазам истомившись, видеться...
У тебя в однокомнатной... И глотая дымную тишину,
я шепну тихо дочери: "Ну, беги-беги, поцелуй, не обидь отца!
Он ведь любит и нас с тобой, а не только вторую свою жену..."
А потом расставаться на год, думать: "Господи, что за доля-то!
А была бы женой – да разве б нежил так, до глубин!"
Все впитает земля, всё, что здесь понапрасну пролито…
Плачь о том человеке, которого ты погубил!
Может, лучше... Не знать нам друг друга... Не ждать спасения
друг от друга... Да и вообще – сторониться любовных уз...
Пусть другая кудрявая, прямо в Светлое Воскресение
с незнакомцем кудрявым, таким же, как ты вот, не дуя в ус,
обручится, наконец, в той церквушке, что у кондитерской,
чтоб у мучеников христианских и прочих святых терпил
получить документ о венчании с необычной выпиской:
"ПЛАЧЬ О ТОМ ЧЕЛОВЕКЕ, КОТОРОГО ТЫ ПОГУБИЛ!"
Стансы уснувшему дому
Этот дом простоит
сотни лет. Он простит
и плохую погоду,
и снега, и дожди,
сны формата HD
рассылая по городу.
Хлеб ракушечных стен,
подгоревшая тень
(от ореха, напротив)
тот припомнят денёк,
чей воскресный пирог
только зреет на противне.
Пусть ржавеют года
и скрипят «Ты куда!»
ворота Сан-Марино.
Я вернусь за ключом:
мне б настроить ещё
фортепиано старинное!
В нём живёт, нарочит,
и по деке стучит
быта раб – барабашка.
Погляжу в зеркала –
в них так долго жила,
не старела – прабабушка...
Всё лежала в углу
и смотрела во мглу
сквозь прохладные веки.
Этот дом – мой детдом,
в нём слыла лишним ртом,
сорным просом на венике!
Даже если на суд
от него унесут
дней гудящие слепни,
и моя колея
станет ямой гнилья,
пересыпанной сплетнями,
не снесут этих стен,
если вспомнят: в обмен
на прекрасные стансы
всем прощали грехи
поездные гудки
сортировочной станции.
(14 февраля, Одесса, Лиманная, 7)
Городу детства
Я люблю этот город. Он был у меня до тебя.
Он меня, словно жемчуг, растил в нежной мякоти моря.
Я любила его много раньше... И горе терпя,
никогда не желала разрушенным быть, априори.
Лузгал семечки берег Лузановки. Гром громыхал,
и у бабушки в летнем саду дозревала малина...
Только диву даюсь, как вмещался наш дружный кагал
в безразмерное старое бунгало у "Сан-Марино".
Здесь ты в детстве меня не нашёл. Может быть, не искал?
А теперь потерял навсегда, будто и не бывало...
Так теряют монетку без реверса и номинала
в перекатах волны, или в зыбких запрудах песка.
Только город – удильщик. Он тянет добро, как Магнит,
в те забытые дни, где для радости календаря нет.
Слава Богу, есть тот, кто посмертно со всем примиряет.
И единственный тот, кто в безумной войне единит.
Слава Богу, осталось хоть что-то, что можно любить
в этом городе, если ты в нём отлюбила кого-то.
В нём с вокзала меня подберёт хиповская когорта
и потащит отпаивать пивом от чёрных обид.
Ненавистна тебе – от него не услышу: Умри!
На пересыпьском пирсе тоской о былом коронуя,
он обнимет усохшей таранью-рукой, как родную,
и хмельной, будет песни Утёсова петь до зари.