«Янтарная комната», окончание романа

Инна Лесовая

10
Он вдруг понял, что не спешит домой. И удивился. Впрочем, виной всему была, очевидно, необыкновенная погода. Приближалась середина октября, но деревья стояли ещё зелёные. И цветы на клумбах, уже отцветавшие, надумали снова расцвести.
Главное – солнце. Такое чудесное, такое ласковое! Он совсем разомлел, разленился, почти задремал на ходу. И всё вокруг будто тоже разомлело, никуда не спешило. Хотелось существовать в лад со всем этим – без забот, без мыслей. Сильно пахло петуньей и медком. Сквозь ячейки забора, выкрашенного зелёной краской, выглядывали на улицу яркие коричнево-жёлтые цветки на тоненьких, почти прозрачных стебельках.
Боря огляделся и увидел старуху. Она рылась неподалёку в цветочной грядке. Он крикнул через забор: "Бабушка! Можно сорвать у вас пару цветков?" – "Конечно, конечно, сынок! – заспешила старуха. И быстро нарвала целый букет. – Бери, бери! Всё равно скоро заморозки". Он стал горячо благодарить, и старуха, растроганная его благодарностью, его молодостью, бросилась обратно в сад и сорвала несколько георгинов, а у самой калитки – ещё и пучок красных сальвий, напоминавших лохмотья. Боря сальвии не любил. Он решил, что оставит их где-нибудь по дороге. Отойдя достаточно далеко, стал было вынимать нежеланные цветы из букета, но вдруг застыдился, вспомнив простодушную щедрость старухи.
Рано утром Боря повёз документацию в областной центр и как-то неожиданно быстро справился. Сашу он предупредил, что вернётся к вечеру, – а значит, она не ждала его и не волновалась.
В библиотеке был как раз выходной, и если бы он поторопился, они могли бы погулять вместе, сходить в парк. Или в лес. Но он не ускорил шаг. А потом остановился и сказал себе внятно и безжалостно: "Не спешу – потому что боюсь идти домой".
Чего он, собственно, боится? Ну да, Сашенька больна. Но ведь когда они поженились, ей было гораздо хуже. И его это ничуть не отталкивало. Напротив! Тут была даже какая-то особая острота – ощущать её хрупкость, беззащитность. Ему нравилось чувствовать себя рядом с ней уверенным и сильным. Так трудно и одновременно так хорошо было противостоять всеобщему непониманию, дурацкому их здравому смыслу!
Кому-то рассказать – решат: сумасшедший. Когда он приехал летом забирать Сашеньку и застал её совершенно здоровой, он был… да! Вот именно – почти разочарован. Будто стали вдруг не нужны никому его сила, его смелость, его великодушие. Вообще – всё лучшее в нём, всё главное. Всё, о чём он даже не догадывался до встречи с Сашенькой.
К Боре вышла совсем другая женщина. Она была лёгкая, она была звонкая, как стрекоза, она всё могла сама. Вот тогда-то он и испугался впервые. Знать, что всё это – временно, что о выздоровлении речи быть не может, оказалось непосильно тяжело. К вечному ожиданию беды он был не готов.
Нет, он по-прежнему любил её. И за два года нисколько к ней не привык. Ни одна женщина не казалась ему интересней, недоступнее, чем его собственная жена.

Те, прежние, бывшие до неё, – тоже привлекали по-своему, притягивали. Но всё это, почти забытое, чем-то походило не то на охоту, не то на спорт. Он будто пробовал, на что способен. Главным его ощущением было удовлетворённое тщеславие человека, победившего в каком-то… конкурсе. Женщины сами выбирали его, сами затевали игру. А уж он, победитель, решал: принять эту игру, это поклонение – или нет. В любом случае он был благодарен, он был польщён. Именно чужая страсть и возбуждала его больше всего.
Те женщины, более или менее привлекательные, более или менее занятные, жили с ним в одном мире, в одном пространстве. Протяни руку – и возьми. А Саша – Саша всегда была далеко. Даже когда он обнимал её. Он догадался с первой минуты: так оно и будет всегда. Вечная опасность, висящая над ней, вечный страх – отталкивали, пугали и притягивали одновременно. Никому и никогда он не признался бы в том, что любит Сашину болезнь, Сашину беспомощность, любит эту вечную опасность.
В детстве ему нравилось рассматривать себя в зеркале. Повзрослев, он больше не позволял себе так вот… откровенно изучать собственные черты. Он только чуть дольше, чем нужно, завязывал галстук, поправлял воротник, причёсывался, брился. Мальчишкой он стыдился своих пухлых щёк, девчачьих розовых губ, пушистых ресниц, нежного пухловатого тела. Но с годами черты его стали жёстче и мужественнее. Вытянулись ноги, развернулись плечи, округлились и задвигались под кожей твёрдые, как камни, мышцы, натянулись длинные жилы… Ему нравилось наблюдать все эти изменения, эту игру бугров и тяжей.
Вот так же нравилось ему ощущать, наблюдать свою любовь, свою нежность, преданность. И даже свой страх.
А ведь совсем ещё недавно ему льстила репутация женского баловня и сердцееда. Что-то лестное было даже в той идиотской истории, точнее – в стечении двух идиотских историй, в результате которых он чуть не загремел на Сахалин. Заплаканная Нэля с размазанными малиновыми губами… Ядовито злая Женя... Обе они нападали не столько на него, сколько друг на друга. Старательная суровость начальников… И всё это собрание – сборище мужиков, которые поглядывают на него с тайным одобрением: молодец, мол, сразу двух зарядил! Ну, положим, делать детей он не собирался. Обе они забеременели обманом: каждая надеялась таким вот образом женить его на себе. В крайнем случае – под давлением начальства.
Спасло его от дурацкого брака только то, что беременными оказались обе, и начальство не смогло решить, которого из грядущих младенцев обречь на безотцовщину. Вот и не достался он ни той, ни другой. Рожать обе не жаждали, и аборт у каждой был не первый.
Кстати, ничего он не имел против Сахалина. Это мать бесновалась, сходила с ума. И если бы не встреча с Сашенькой, если бы не Сашенькина болезнь, он без всякого сожаления отправился бы куда подальше.
Нет! Конечно же, правильно он поступил, когда всё рассказал Сашеньке. Обязательно докатились бы до неё какие-то слухи… Да и Женька… Нэля – нет, а вот Женька запросто могла и написать, и даже заявиться в Сторожков. Хотя… Женька – неплохая баба. Зная о Сашенькиной болезни, вряд ли она пошла бы на такую подлость.
Поймав себя на слове "подлость", Боря смутился. Нет. Ему по-прежнему не в чем было себя упрекнуть... Кроме одного: лёгкости, с которой он тогда отнёсся к этим самым... абортам. А теперь Сашенька наверняка уверена, что именно за неё, за ту лёгкость они и наказаны.
А он сам? Нет, он так не считает. Ни Нэлю, ни Женю он не обманывал, ничего им не обещал. Не уговаривал их прерывать беременность.
И всё же об этом теперь вспоминалось как-то иначе.

А скрыть – скрыть ничего нельзя, особенно в армии. Вот ведь только в штабе округа лежали бумаги с Сашенькиным диагнозом – а весь городок был в курсе уже через несколько дней. По виду её ничего тогда и заподозрить нельзя было: ловкая, подвижная…
Такой она не была даже в ту ёлочную ночь, когда он увидел её впервые. Он, дурак, испугался: а вдруг его заподозрят в жульничестве! Раздобыл, скажут, липовые справки, решил таким вот хитрым способом пристроиться в уютном ухоженном городке с мягким климатом… Поди докажи кому-то, что несколько месяцев назад она не могла пройти по комнате! Причём его и тогда коробила вся эта возня со справками, выписками…
В те первые месяцы он чувствовал себя, как… атлет, который сильно напрягся, готовясь поднять огромную страшную гирю – а гиря в руке оказалась невесомой. Как воздушный шарик. Конечно же, он успел посмотреть медицинскую энциклопедию и прочие справочники. А следовательно, знал, что этот сюрприз, это чудо – всего лишь временное улучшение. Но в глубине своего существа, в самой основе своей он был непрошибаемо легкомыслен. Натура его сопротивлялась очевидному. Законы… Они существовали для кого-то – не для него. И действительно: в его жизни столько раз складывались ситуации, из которых выйти можно было лишь чудом! А значит, и очередное чудо тоже возможно. Как в том скучненьком романтичном фильме, которым бурно восхищалась его мать.
А вместе с тем он уговорил хозяйку приделать к лесенке перила. Внимательно прислушивался к разговорам о городской больнице. О профессорах-светилах, которых полно в Черновцах, в каких-то полутора-двух часах езды. Он не давал Сашеньке делать тяжёлую работу. С удовольствием хлопотал по дому. При чрезмерно энергичной матери его хозяйственным талантам не было случая проявиться. Теперь он очень гордился ими. И почти так же гордился Сашенькиной бесхозяйственностью. Со смехом рассказывал всем подряд, как она сожгла целый лист печенья. То ли задумалась, то ли просто не знала, сколько его нужно держать в духовке.
Кстати, кусочки, не превратившиеся в уголь, Боря обгрыз – и они оказались довольно вкусными.
Среди офицерских жён были женщины и помоложе Сашеньки. Но почему-то к ней относились так, будто она – самая младшая. Она действительно выглядела совсем молодо. Худенькая девочка со взрослыми глазами. Волосы её – длинные, тяжёлые – были по-детски расчёсаны на косой пробор и над виском подхвачены детской заколочкой. К ней как-то не клеилось слово "жена". Хотелось сказать – "невеста".
Именно как к невесте – Боря и относился к ней. И через год, и через два. Время шло, а он был с Сашенькой по-прежнему осторожен и робок. Странно – но ничего другого ему и не надо было. Никаких там фокусов, которые он перепробовал с напористой поспешностью ещё дома, ещё до того, как вырвался из-под широкого крыла матери. Он никогда не решился бы подсунуть Сашеньке одно из тех пособий, которые когда-то приобрёл на чёрном рынке. Он больше не участвовал в "откровенных мужских разговорах".
Когда-то на всех этих пикниках и вечеринках Боря был… "солистом". Его истории о "горячей" Зиночке, о "холодной" Верочке, о замужней Ниночке, исполненные в лицах, были остроумны и талантливы. Ну прямо эстрадные номера! Случалось, их просили повторить на бис.

А тут вдруг начисто отшибло! Он слушал чужие рассказы не без интереса, но сам старался помалкивать. Как-то не поворачивался язык говорить о том, что было когда-то. Тем более о Сашеньке.
Он много думал об этом. О Сашеньке, вроде, и нечего было рассказать… В любом случае – никто бы его не понял. Едва уловимые движения, касания, смены настроений. Туманности, дымки, акварели… Она была странно покорна, и если бы он захотел какого-нибудь изыска, чего-нибудь этакого – не стала бы сопротивляться. Но в том-то и дело, что ничего "такого" с ней – именно с ней! – он и не хотел. Достаточно было туманов и акварелей. Он сам не понимал, почему они так ошеломляют его, так волнуют.
Похоже, и окружающие что-то чувствовали. Даже тогда, когда где-нибудь в командировке компания упивалась до полного свинства, над ним, над этой его странной семейной жизнью никто не подтрунивал. К их браку относились с бережным умилением: будто поженились двое детей и стараются вести себя по-взрослому.
Так оно и было. Днём. Их дни были похожи на милые беспорядочные букеты, которые он ей приносил. Смех, возня… Швыряния друг в друга картошкой и тапками. Поиски затерявшихся книг или одёжек. Громкие споры со взаимными обличениями: по чьей вине сгорела картошка, кто забыл собрать вечером просохшее бельё. Не часто – но тем оно было забавнее – Сашенька могла употребить весьма терпкое словцо. А как громко она хохотала, когда он рассказывал не слишком приличные анекдоты!
А вот ночи их были просты и однотонны. В этом была такая неожиданная, надрывная острота! И всё не покидало странное ощущение: Сашенька ему не принадлежит, он захватил её каким-то чудом, какой-то неправдой.
Иногда Боря задавал себе прямой вопрос: что это? Что это за "нечто", у которого он отнимает, отбивает Сашеньку? Её хмурый отец? Весёлая толстая мать? Безмятежная, ревнивая Юлька? Древняя история с непонятным Сергеем? Сама её болезнь?
Он постоянно боролся за Сашеньку.

Да, его отношения с женщинами начались очень рано. А поэтому он как-то пропустил, пролистнул период юношеской робости, юношеского трепета. Сразу начал с грубоватого ласкового напора. С разнообразия, в котором не было ещё никакой нужды. Ему приходилось даже подкручивать в себе азарт и жадность. Их подпитывал лёгкий скандальный душок, который во всех тех отношениях так или эдак присутствовал.
В отношениях с Сашенькой ничего такого не требовалось. И хотя он вёл себя, и чувствовал себя как человек опытный – что-то тут было неизведанное, совсем другое. Почти каждое её движение… лёгкий поворот головы, длинные веки, дрогнувшие реснички, ломкий изгиб руки. Да любая мелочь действовала на него куда сильнее, чем некогда – самые смелые позы, почерпнутые из индийских и неиндийских книг!
В принципе он допускал, что когда-нибудь, со временем, эта сторона их брака станет более откровенной и разнообразной. Но – когда-нибудь.
Ясное дело, о таких тонкостях он ни с кем не говорил. Зато об остальном знал весь город. И ясно от кого – от квартирной хозяйки. Полина Алексеевна была женщина бойкая, компанейская, с запросами. Но её запросов собственная жизнь не удовлетворяла. Замуж она вышла всего пару лет назад. Супруг её, человек неяркий и замкнутый, в доме как бы и не существовал. Он читал газеты в своей комнате, а чаще просто спал. И вообще вёл себя, как старый, давно прижившийся квартирант.
В отличие от обычных квартирных хозяек, Полина Алексеевна за юными жильцами подглядывала не исподтишка, а совершенно откровенно. Будто знала, что этим двоим необходим зритель, и добровольно взялась быть зрителем. Как ни странно – она им действительно не мешала и стала чем-то вроде члена семьи. Возможно, без её постоянного грубовато-одобряющего присутствия их детская возня утратила бы часть своего смысла и азарта.


Сейчас, думая об этом, Боря клял себя, клял её, клял чёртов холодильник, клял приёмочную комиссию, которая потребовала от строителей переделок, из-за чего они почти полгода не могли вселиться в свою квартиру. Но больше всего злился всё-таки на хозяйку. Мысленно стегал её кнутом по высокой худой спине. Приспичило старой дуре! Не могла дождаться, когда он вернётся домой!
Ну, добро бы она такое учудила год назад, когда ничего не знала о Сашиной болезни. А то ведь всё уже началось! И не мелочи какие-нибудь незаметные. Да и Саша наверняка успела ей объяснить, что к чему. Иначе Полина Алексеевна совсем по-другому реагировала бы в тот злополучный день.
Она была на кухне, стояла рядом с ним, когда всё началось.
Боря даже остановился, ослабел, внезапно вспомнив эту сцену… Сашина рука с тарелкой вместо того, чтобы двинуться под кран, каким-то странным, почти магическим жестом, как в замедленной съёмке, вдруг отплывает вбок и назад и выплёскивает на молдавский коврик остатки супа. Он помнил, как хихикнула Полина Алексеевна и как мгновенно осеклась. Между тем как сам он стоял, разинув рот: несколько секунд ему казалось, что Сашенька сошла с ума.
Потом он увидел Сашенькино лицо. Её глаза, чуть сощуренные… будто вдаль… Будто рука её – длинная-длинная дорога. Будто опустевшая эта тарелка белеет где-то на краю земли.
Саша была спокойна. Казалось, она, наконец, увидела то, чего давно ожидала. А потом она перевела глаза с тарелки на него… Хотела проверить – понял ли он, и подсказать, если нет. И только тогда он – понял. Ему почудилось, что он присутствует при выходе в иную реальность, в иной мир, куда ему нет дороги. Мир, с которым ему предстоит жить в вечном соседстве.
Боря пошёл за тряпкой. Но хозяйка опередила его и сама вытерла пол, тихо бормоча "ничего! ничего".
И при ней ведь, при дуре, Саша упала тогда в саду! Да, собственно, она же и посоветовала им профессора Файнгольда! А сколько раз она ему жаловалась на Сашу – она, мол, всё время ходит близко к кромке тротуара! Это действительно было безумие – так беспечно вести себя во время гололёда.
Сашина безответственность, её шалости не умиляли его. Он раздражался, будто она рисковала чем-то, доверенным ему лично. За что не ей, а ему, в конечном счёте, придётся отвечать.
В тот день, когда Боря увидел ужасную ссадину у неё на лбу, он едва не забился в истерике. Хотелось убежать, спрятаться. Он, как ребёнок, позволил уговорить себя. Ничего страшного не случилось. Лоб заживёт. Передышка и так оказалась невероятно долгой. А обострение – не слишком тяжёлым.
В самом деле: всё это было плохо, но не шло ни в какое сравнение с тем, что он застал, когда той сумасшедшей весной явился в больницу с корзиной сирени. Ну, разумеется, он испугался, расстроился, растерялся. И всё же… Не возникло тогда ни малейшей тени сомнения, желания отступить, аккуратно отодвинуть, переиграть…

Хотя в то время он ничего толком не понимал в Сашиной болезни, наивно верил, что ей станет лучше – надежды его были вполне скромными. Пусть бы она начала ходить хотя бы по комнате… Он с радостью согласился бы на какие-нибудь костыли, палки.
Потом, летом, он просто ошалел от счастья, когда увидел её совершенно здоровую и даже забывшую как будто о своей болезни. Хотя, наверное, он был бы точно так же счастлив, если бы она встретила его на костылях.
Право же, лучше бы на костылях! Тогда, в самом начале, он готов, он способен был взять на себя всё это. Но случилось чудо, и Боря к нему быстро привык. Более того: на него нашло дурацкое затмение. Стало казаться, что Сашенькино фантастическое выздоровление – его заслуга. Что его любовь, его забота совершили невозможное.
Он праздновал победу над ними над всеми.
Честно говоря, он всех их не переваривал – тех, кто претендовал на Сашеньку. Добывая из почтового ящика письма её родных и друзей, он внутренне раздражался. Приходилось делать над собой усилие, чтобы изобразить радость, помахать издали конвертом, крикнуть: "Танцуй!"
Особенно злился он, когда приходили письма из Москвы, от Димы. Коротенькие, кое-как накорябанные инструкции о том, что они с Сашей должны прочесть, посмотреть в кино, какие прослушать пластинки... Но Димины письма были по крайней мере редкими.
Его раздражали даже почерки: зубчатый – тестя, чуть судорожный, с неправильным наклоном – Риты, выписанные по одной – огромные круглые буквы Юльки, разбегающиеся загогулины дурочки Вали…
Саша, собственно, и упала тогда, направляясь к ящику за почтой. Ужаснее всего было думать о том, как она лежала на искрошенной цементной дорожке – и не могла подняться, а прямо над ней орал включённый на полную громкость хозяйкин телевизор.
Напрасно он тогда послушался, не повёз Сашу в больницу! Скорее всего, у неё было небольшое сотрясение мозга. Во всяком случае, до того голова у неё так сильно не болела.
А может, и болела. Просто раньше Саша не жаловалась, скрывала… То есть она и теперь не докладывает ему, когда у неё что-нибудь болит. Но прежде не было этой привычки сворачиваться клубочком в углу дивана и крепко прижиматься к кожаному валику то лбом, то теменем.
Ночью он просыпается от того, что она меленько, часто-часто стучит ногой по стене. Она то ли не может, то ли не хочет объяснить ему, что с ней, что за гул такой, о котором она говорит с врачами. Он поднимается, включает настольную лампу и старательно растирает её тело. По всем правилам, как учили врачи. Подаёт таблетки. Если не помогает – пытается как-нибудь отвлечь.
Раньше после бессонных ночей он приезжал на аэродром свежий и бодрый. Не позволял хозяйке себя жалеть. Почти грубо перебивал её: "Плохо не мне – плохо Саше! Мучается Саша, а не я!"
То же говорил он по телефону и матери, когда та пыталась выведывать подробности. Ему очень нравилась эта фраза. Да, он осознавал в себе тщеславие и не собирался с ним бороться. Так чувствует себя ребёнок, который справляется с серьёзным взрослым делом.


Поначалу его смущало то, что весь городок знает о Сашенькином обострении. Но скрыть было невозможно.
После некоторого шока всё пошло по-старому. Они с Сашей быстро привыкли не обращать внимания на мелкие бестактности, которые прорывались у людей из самых добрых побуждений. В конце концов – ведь люди искренне желали им помочь. Например, продавщицы в военторге стали откладывать для них вещи и продукты получше. Потрёпанные жизнью и незамужние, они смотрели на Борю с романтическим обожанием. Казалось, этот странный счастливый брак даёт и им надежду на что-то.
Однажды, выйдя из булочной, Боря задержался, чтобы получше уложить продукты, и услышал, как совершенно незнакомая женщина говорит кому-то: "Он просто святой! Ему надо поставить при жизни золотой памятник! Как он за ней ухаживает! По дому сам всё делает! Возит по врачам…"
Женщине было известно всё. Как он заставляет Сашу заниматься физкультурой, принимать лекарства, ездить в областной центр к профессорам. Как она отказывается к ним ездить. Как в награду за то, что она соглашается на очередную консультацию, муж ведёт её в самое дорогое кафе, покупает цветы и пластинки. И обязательно – какую-нибудь игрушку. Ей известно было даже о розовой обезьянке, купленной совсем недавно…
Разболтать такое мог только один человек – Полина Алексеевна.
Полина Алексеевна! И как же она, старая глупая лошадь, зная всё, более того – зная о том, что Саша в положении, – просит её помочь передвинуть холодильник…
Если бы не чёртова комиссия, если бы дом сдали вовремя, сейчас они с Сашенькой ходили бы присматривать коляску, ванночку… Скорее всего, он уже отвёз бы её к Аркадию и Рите.


Собственно, когда Сашенька сообщила, что беременна, он не испытал никакой радости.
Нет, ни разу со дня свадьбы он не сказал себе: Саша больна и рожать ей опасно, как-нибудь обойдёмся. Этой темы они оба просто не касались. С самого начала вели себя так, будто договорились, что детей не будет.
И вдруг – нате вам!
Как он испугался! Как ругал себя! Хотя, спрашивается – в чём он был виноват?
Он и раньше, до Саши, был очень осторожен с женщинами. То, что случилось у него с Лизой… с Женей и Нэлей… да ещё однажды со взрослой, почти пожилой женщиной, – случилось не по его вине. Он попал в западню, в ловушку, где ребёнок был петлёй, которую на нём хотели захлестнуть.
Наверное, поэтому он почувствовал себя… пойманным, когда Саша сообщила ему новость. Отшатнулся испуганно: "Не может быть!" А Саша растерянно развела руками. Растерянно – но спокойно. И он тоже почему-то быстро успокоился. Боялся только за неё.
То самое, что тогда, давно, он воспринимал как желательное завершение, как счастливый выход из неприятной ситуации, – в случае с Сашенькой казалось неприемлемым. Противненькое слово "аборт" никак с ней не вязалось. Возмущало, душу выворачивало наизнанку! Это было сильнее даже, чем страх за её здоровье. И уж тем более – чем несносная ответственность перед её семьёй.
Впрочем, в те дни ему сильней, чем когда бы то ни было, хотелось, чтобы все её родственники и многочисленные подружки куда-то делись. Ну хоть за границу. А они с Сашенькой остались бы наедине со своими неприятностями, переживали бы и принимали решения без оглядки на всех этих людей. Включая Константина и Валечку. Содрогаясь, как маленький мальчик, воображающий предстоящее наказание, он представлял себе то хмурый, исподлобья, взгляд "друга семьи", "почти брата", то трескучий голос дурочки: "Как тебе не стыдно! Саше нельзя делать аборт! Саша больная! А рожать ей совсем нельзя!"
Да он, собственно, не думал, ни минуты не думал о родах! И старички-профессора – маленький лысый Файнгольд, огромный пышновласый Майзенберг, – которые регулярно выписывали Сашеньке одни и те же уколы, говорили только об аборте: на каком сроке от него будет меньше вреда, можно ли делать его под наркозом… Они озабоченно мычали и отводили глаза.
Тайком от Сашеньки Боря бегал к гинекологам: выяснял, нет ли каких-нибудь новых щадящих средств… Чтобы всё это произошло как-то проще… И менее унизительно.
Судя по всему, и Сашенька с кем-то советовалась. Он мог лишь догадываться – с кем, но спрашивать не решался.
Как-то он предложил ей позвонить матери: всё-таки врач…К тому же у Миры Моисеевны на разные случаи жизни всегда имелись собственные неординарные рецепты.
Он хорошо помнил выражение Сашенькиного лица. Как оно дрогнуло. Как поползли друг другу навстречу длинные бровки… "Нет-нет! Что ты! Она станет отговаривать…"
Кажется, он даже рассмеялся. Конечно, от матери он мог ожидать чего угодно – но чтоб такое…


Если бы это рассказывал кто-нибудь другой, а не Сашенька, – он бы просто не поверил. Ведь за год до того, как он окончил военное училище, мать расстроила почти уже решённый брак с Лизой. И именно то, что Лиза не желала прерывать беременность и торопила со свадьбой, было чуть ли не главным аргументом матери против неё. Они, мол, слишком молоды. А Лиза – ленива, безынициативна. Вместо того, чтобы учиться, приобретать профессию, она спешит превратиться в домашнюю женщину, иждивенку. Если бы Боря сам уже твёрдо стоял на ногах, это было бы не так страшно. Но с пелёнками, с бессонными ночами – ему уже и думать будет некогда об академии. А значит, ко всему прочему – он ещё и обеспечить свою семью не сумеет.
Время показало, что мать многое предвидела верно. Лиза, которая вскоре вышла замуж за Колю Степанова, оказалась неважной женой и хозяйкой. Ничего этого он матери не рассказывал: не любил победное выражение на её лице… "Ну? Так кто был прав?" В таких случаях ему казалось, будто она… надувается, становится крупнее чуть не в два раза.
И вдруг Саша выкладывает… Какой бред! Оказывается, меньше чем через год после свадьбы мать начала приставать к Сашеньке с намёками. А потом и вовсе спрашивать напрямик: "Ну? Когда? Когда уже?" И всякий раз демонстрировала детский комбинезончик. Мать доставала его из чемодана – жёлтенький, пушистый – и заманчиво разворачивала перед Сашей.
Именно эта дикая подробность поражала его сильнее всего. То, что она два раза привозила с собой чёртов комбинезончик. Тайком от него. Он переспрашивал у Сашеньки несколько раз: не верилось.
– Да… И очень хорошенький… Пуховый. Нежно-жёлтый в широкую белую полосочку...
Сашенька растерянно посмотрела ему в глаза и, помолчав, неожиданно прибавила:
– Даже жалко… Хоть возьми и роди… Ради костюмчика.
Он ничего не ответил. Но после этого разговора ему во всём стали мерещиться какие-то новые, потайные смыслы.
К примеру, такое… Саша всегда любила смотреть фотографии – и в особенности его детские. Те, на которых он, щекастый, с огромными глазами и девчоночьими локонами. Теперь казалось: она приглядывается как-то по-особому, примеривается…
И его рассказы о детстве она всегда любила. Расспрашивала, уточняла подробности. Но теперь всё это выходило как-то совсем по-другому. Он повторял – в который раз, – каким был послушным и трусливым мальчиком дома, в городе. И как, приезжая к бабушке, враз становился хулиганом, предводителем местных мальчишек, организатором набегов на чужие сады и катаний на дырявых лодках. Рассказывал – и ощущал, как набирается вокруг странное мечтательное тепло. Будто всё тогдашнее готово появиться заново: вишни, нависающие через чужой забор, и мокрый песок на берегу речки, и штанишки на бретельках, и трижды разбитые зелёные коленки.
Он то ли боялся, то ли ждал, что она вот-вот скажет: "Я думаю, наш ребёнок будет похож на тебя".
Но она ничего не говорила. И он тоже помалкивал.

А между тем… Старый детский стульчик, на который становились, чтобы добраться до верхних полок, – стал вызывать в нём чувство растерянности. И каждая страничка, оторванная утром с календаря, заставляла дрогнуть.
К тому дню, когда хозяйка попросила Сашу помочь ей передвинуть холодильник, они так и не поговорили откровенно, ничего окончательно не решили. Лишь ход времени становился всё ощутимее, всё реальнее выявлялся некий рубеж.
Обычно, возвращаясь со службы, он очень спешил, почти бежал. А тут стал задерживаться. Может быть, втайне, в самой своей глубине надеялся: вот вернётся однажды домой – а всё уже позади… Как он был бы благодарен ей, как был бы счастлив!
А ведь примерно так всё и случилось… Он вернулся домой и застал хозяйку в слезах. Напуганную, виноватую. Идиотский холодильник белой махиной торчал в центре кухни. Боря обмер. Хозяйка бросилась к нему, стала клясть себя, клясть холодильник. Вместе они побежали в больницу.
Наверно, только тогда, когда врач вышел в коридор и, не глядя Боре в глаза, промямлил "плод сохранить не удалось", – он понял, что за последнее время успел привязаться к нему, к несуществующему ребёнку. Будто речь шла не о бесформенном кусочке плоти, а о живом существе, трогательном и складном.
Ему вдруг стало так страшно! Ведь это существо уже двигалось... Ладонь помнила, как что-то прерывисто бьётся под Сашенькиной кожей, не то умащиваясь, не то желая вступить в контакт. И когда врач стал неуклюже утешать его, а ещё более неуклюже – пожилая нянька, он вдруг заплакал в голос. Впервые лет с семи, с восьми – плакал, не стесняясь. Покорно пил воду, какие-то капли. И рад был, что его не пускают к Сашеньке.
Вернувшись домой, Боря снова наткнулся на холодильник. Хозяйка сидела у себя. Он постучал в её дверь. Не говоря ни слова друг другу, они поставили холодильник на место. И молча разошлись по комнатам.
С тех пор хозяйка стала от него прятаться. В его отсутствие она общалась с Сашей, но всё уже было не так. И если раньше Полина Алексеевна горевала о том, что квартиранты скоро переедут в свою квартиру, то теперь явно дождаться не могла, когда они, наконец, переберутся.
На новую квартиру она несколько раз приходила. Поскоблила наждаком и перекрасила подоконники. Испекла пироги для новоселья. Но что-то между ними замутилось. И, видно, навсегда.
Его отношения с Сашенькой тоже как-то изменились. Несколько раз Боря осторожно и расплывчато намекал ей, что, в общем-то, ничего не имеет против ребёнка – лишь бы это не повредило её здоровью. И она отвечала как-то даже равнодушно. Пока, мол, говорить об этом рано, сначала он должен сдать экзамены в академию… И стало вдруг казаться, будто с самого начала был между ними такой уговор.


Он споткнулся о камешек, торчащий из земли, – и будто проснулся. Боря увидел себя со стороны. Увидел, как идёт домой, – так вот, медленно, мог бы идти человек, которого дома никто не ждёт. Увидел, как размахивает забытым в левой руке букетом. С красных цветков осыпались почти все лепестки.
Боря выкрутил из букета облысевшие стебли и сунул их в урну. Свернул налево и, увидев свой дом, по-детски обрадовался. Вздрогнул, обнаружив, что на угловом балконе третьего этажа не стоит Сашенька. Но тут же успокоился: он ведь обещал ей вернуться домой не раньше восьми вечера.
Подходя к парадному, Боря кивнул стайке молоденьких мамаш, покачивающих новенькие коляски. Ему показалось, что они смотрят на него чуть-чуть виновато. И… опасливо, будто боятся дурного глаза. "Тоже мне…" – буркнул он про себя.
Зачем-то он понёсся вверх, пропуская ступеньки. Открыл дверь и крикнул с порога: 
"Са-аш! Сашонок!" Снова испугался неизвестно чего. Пробежался по дому. Хозяйственной сумки не было. Не было серых туфелек. На их месте аккуратно стояли меховые тапочки. Голубой халатик с крупными белыми горохами висел на спинке стула.
– Что тут такого? – сказал он вслух. – Человек пошёл в магазин…
Почему-то ему стало грустно от вида этого халатика… Боря приподнял его, потёрся щекой, понюхал… Вышел на кухню, нашёл красивую баночку от джема, сунул в неё свой букет. Чего-то ему в букете не хватало.
На старинном комоде, который Саша купила у древней польки, живущей напротив библиотеки, были расставлены в рядок рюмочки и вазочки с крошечными букетиками. Они выглядели куда милее, чем сегодняшний, большой. Но и в них что-то не нравилось Боре… Всё это превратилось в какой-то обременительный обычай – вот в чём дело!
Солнце косо освещало комод, и тени букетиков на стене смотрелись очень красиво. Будто кто-то нарисовал их серенькой акварелью, тонкой кисточкой. На подоконнике лежали кучками куски янтаря – те самые, что он насобирал когда-то в Шуркиной тайной бухточке. То ли Саша надумала снова заняться своими картинами, то ли просто игралась.
Проникая в эти медовые глыбки, солнце как бы увязало в них. Беспорядочные блики подрагивали на потолке, на обоях. Странно… Он тогда так старался, ползал… А она ничего не сделала из его камешков.
Боря вспомнил вдруг, как в детстве собирал марки. Как радовался каждой новой, как дышал на них, отклеивая от конверта, держал над паром, выменивал, выклянчивал у старших мальчишек. Рваные, проштампованные – до чего они были ему дороги! Пока муж тёти Таты не отдал ему свою коллекцию. Четыре кляссера сразу! Сначала он ошалел от счастья, но уже через пару дней полностью потерял к маркам интерес.
Вот что надо было сделать: спрятать янтарь куда-нибудь подальше и выдавать ей по камешку.
Он подошёл к подоконнику, пошевелил янтарь, смешал его. Блики на потолке и на стенах задвигались. И тут Боря понял, для чего она разложила здесь эти камешки: чтобы они подсвечивали комнату. Даже воздух вокруг приобрёл лёгкий медовый оттенок.
В комнате было так хорошо! Не хотелось выходить. Он любил здесь каждую вещь, гордился новеньким чешским диваном, гордился книжными полками, составленными одна на другую. Книг пока набралось немного, и в промежутках между ними Саша расставила японские дымчатые чашки, эмалевые вазочки, деревянные и фарфоровые фигурки. На самом верху сидели в забавных позах меховые игрушки, которые он покупал Саше. Покупал в разное время, без какой-нибудь задней мысли: она по-детски, шумно радовалась этим безделушкам. Хорошо бы их убрать отсюда, раздать во дворе малышне.
Сейчас казалось, что это игрушки их ребёнка.
Он вышел на балкон. Посмотрел направо. Налево. Боря пошёл бы Саше навстречу, если бы знал, куда она отправилась – в магазин или на базарчик. На минуту он пожалел, что не курит: было бы чем заполнить ожидание. Минуты созревали подолгу – пустые, полновесные.
Саша появилась со стороны магазина. Шла очень медленно, часто останавливалась, перекладывала сумку из руки в руку. Шла не прямо, зигзагами. От дерева к дереву, от оградки к столбу, от столба к некрашеному заборчику. Вдоль заборчика, тяжело опираясь на штакетины.
Он вздрогнул. Так плохо Саша ещё не ходила… А может, при нём она старалась ходить ровнее. Или меньше боялась упасть.
Не нужно ей знать, что он видел её. Боря быстро отступил назад в комнату. Посидел немного. А потом вдруг вскочил и, как был – в тапках и физкультурных брюках, – побежал ей навстречу.


Я хотела бы…


11
Жёлтые листья. Блаженство конца. Бессмысленное лёгкое тепло. Бесцветное небо. Листья…
Милое Юлино лицо. Большое, круглое, чуть склонённое набок. Юлины сощуренные глаза, прикрытые ладошкой от солнца. Юлины волосы, волнистые, не слишком густые.
Холодный ветерок, пахнущий осенним морем, жался к тротуару, пугливо касался ног.
Очередь двигалась медленно. Над янтарными гроздьями винограда, до глубины пронизанными солнцем, сварливо хлопотали осы.
– А ты, Юлька, всё хорошеешь и хорошеешь.
– Да ну, тётя Зоя… – отмахнулась Юля. 
Что-то благодарно сдвинулось в её лице, а губы при этом скривились иронически.
Да, Зоя действительно находила Юлю миленькой. Но Юля давно уже не хорошела. И, к сожалению, стала понемногу… тяжелеть. Бёдра, ноги… Скорее всего, когда-нибудь она растолстеет, как Рита. Ей обязательно нужно сесть на диету: мальчишки и сейчас, должно быть, считают её толстой. А как на Зоин вкус – так и в этой попке, и в этих ножках есть что-то приятное. Плавное, мягкое… Пожалуй, если Юлька похудеет, она утратит часть своего обаяния.
И ещё Зоя подумала, что Юлькина мягкость, расслабленность очень странно, очень забавно сочетается с её строгими бровями. Со взглядом не то революционерки, не то монахини-подвижницы.
– Когда ж ты, Юлька, замуж, наконец, соберёшься? Мальчишки, небось, прохода не дают?
Зоя и сама не понимала, как у неё сорвалась с языка такая глупость. Но тут, к счастью, подошла её очередь, и идиотский разговор прекратился естественным образом.
Гроздья были огромными. Продавщица отказывалась их курочить. Они лежали на весах, едва умещаясь и опасливо подрагивая.
Зоя и Юля шли к дому, прижимая к груди наскоро свёрнутые фиолетовые кули, как плохо спелёнутых младенцев.
– А что в нём, тётя Зоя, в этом "замуже", чтобы туда сильно спешить? – неожиданно продолжила Юля брошенную тему. 

Она глянула на Зою своими странными глазками, которые Аркадий называл китайскими и в которых ничего китайского не было.
Зоя смутилась и покраснела. Замямлила:
– Ну… Не всегда ведь это только плохо и скучно. Возьми хоть Сашу, к примеру…
– Са-аша… – протянула Юля. – У Саши – один случай из ста.
– Я вчера сидела как раз позади них. Прямо завидно стало. Такой муж! Она стесняется, а он то в ушко поцелует, то в височек. То шепчет ей что-то. Да… Когда мы были молодыми, всё было по-другому. При людях держались смирно, скромно. Как солдаты. Тебе концерт понравился?
– Да, тётя Зоя!
– Я же говорила – он прекрасный пианист! Его мало знают, потому что он очень скромный, не карьерист. Я училась с ним в детстве в одном училище. Он уже тогда был большим музыкантом. Его даже и ценили вроде. Но как-то потом… А я о нём всегда вспоминала. Всё думала: интересно, где он, чем занимается. И вдруг смотрю – афиша…
– Мы вас ждали у входа, а потом решили, что вы зашли к нему за кулисы. Ну, мы и уехали.
– Я хотела зайти. Но там было столько народу… Вышла – а вас уже нет.
– Они вас долго ждали! – вмешалась подоспевшая со своим кульком Валечка. – Они хотели вас подвезти. А подвезли одну меня. Всё-таки на такси лучше, чем на автобусе.
– А как тебе, Валечка, понравился концерт? – вежливо поинтересовалась Зоя.
– Мне? Конечно, понравился! Хорошая музыка! – ответила Валечка с каким-то непонятным вызовом. – Я сама себе купила билет. Подошла к кассе и купила! У них ещё полно было билетов. И Люся с Ирой сами себе купили билеты. Мы сидели сбоку. Вы нас видели?
– Да, конечно. Мы же с тобой разговаривали в антракте.
– Правильно! Вы сказали ещё, что у меня туфли красивые. Люська с Иркой тоже всё время хвалили мои туфли. И мужа Сашиного хвалили. У них плохие мужья. У меня – хороший. Не пьёт. Но у Саши – лучше. И правильно. У Саши и должен быть самый лучший муж! Ты, Юля, не спеши. Ты делай, как Саша. Выбирай самого лучшего!
– Да где ж его, лучшего, возьмёшь, – вздохнула Юля. 

И вдруг поняла, что вздохнула искренне. Нет, ей не хотелось прилюдных поцелуев, ей вовсе не нравилась эта публичная демонстрация любви. Но всё же, всё же… Ей, Юле – тяжёлой, плотной, обыкновенной – никогда и ни в ком не вызвать такой нежности.
Они распрощались у парадного. Юля быстро взбежала по ступенькам. Кулёк слегка раскис и изогнулся, как бы приник к её плечу.
– Сашка! – крикнула она с порога.– Я купила болгарский виноград! Твой любимый. Целую гору! Почти час простояла в очереди.
Юля вошла в комнату. Четыре солнечные полосы наискось пересекали стену над диваном. Сашенька сидела, поджав под себя ноги. Перед ней лежало несколько листов бумаги с коротенькими строчками, напечатанными на машинке.
– Что это у тебя? – спросила Юля, не вглядываясь. – Стихи? Дима прислал?
– Нет. Муж подарил. А я всё утро гадала: к чему этот сон? Представляешь? Идёт дождь. Я смотрю из окна, а внизу движутся зонты, множество мокрых зонтов. Я тоже беру зонт, спускаюсь по лестнице. Открываю дверь и вижу, что под зонтами нет людей. То ли зонты сами плывут в дожде, то ли люди стали невидимками… Думала – опять начинается обострение. А это не обострение. Это муж поэму сочинил. Специально для меня. Вот, только что вручил…
– Ого! – изумилась Юля. – Так он у тебя ещё и поэт!


12
Мира Моисеевна то и дело бросала работу, подходила к окну. На улице было слепяще-светло, а в кухне пасмурно-серо. Будто не только солнце, а и вообще дневной свет не проникал в неё. Будто весь мир отвернулся от Миры Моисеевны. И Мира Моисеевна упрямо оскалилась в лицо всему этому миру.
– А что! – выкрикнула Мира Моисеевна. – Я вдова! Я сама вырастила ребёнка! У меня ничего больше нет в жизни, кроме моего ребёнка! Я не могу единственного сына принести в жертву своему глупому благородству!
Она поворочала шипящий лук на сковородке. Вообще-то Мира Моисеевна не была уверена в том, что Борька отважится поговорить… Тем более в такой вот день. Бедняга… В такой день хочется жалеть и ласкать друг друга.
На секунду Мира Моисеевна растрогалась, но тут же взяла себя в руки. Какая, собственно, разница? Днём раньше, днём позже… Раз уж решено – лучше не откладывать. Жалко, что она не пошла вместо него. Ей проще было бы провести весь этот разговор. Откровенно, спокойно… "Саша, ты ведь знаешь, как я всегда тебя любила. Я знаю, как ты относишься к моему сыну. Подумай о нём, о его будущем..."
Ей вспомнился давний день… Проливной дождь. Кажется, что вода хлещет сверху и снизу. Огромный мрачный дом. Двор, прошитый сквозняками. И вдруг – белое личико в окне. Круглое, на тоненькой шейке. Смущённая улыбка. Обожание в детских глазках.
Да нет, за дождём не могло быть видно так резко.

Мира Моисеевна снова заговорила вслух. Стала оправдываться перед ребёнком. Будто это не Сашенька, а другое, отдельное существо. И оно смотрит на неё сейчас из того окна.
– Вот ты рассуди, детка… Если бы она его действительно любила, если бы она ему была действительно преданной женой – она бы сама сказала: "Боря! Несколько лет мы были с тобой счастливы. Благодаря тебе я узнала, что такое любовь, что такое настоящая жизнь. А теперь давай разойдёмся. Ты же видишь, какие у меня перспективы... Мне становится всё хуже. А дальше будет вообще неизвестно что. Ты молодой мужчина, тебе нужна здоровая женщина, которая сможет вести твой дом, рожать тебе детей. Ездить с тобой по гарнизонам. Если надо – на север, если надо – в глушь. А я благодарна тебе за всё, что было…"
Мире Моисеевне давно казалось, что Сашенька вот-вот произнесёт эти слова. Она с самого начала была уверена: если дело повернётся плохо – порядочная, самоотверженная Сашенька не захочет быть для Борьки обузой. Иначе Мира Моисеевна просто не допустила бы их брака.
Но, видно, Сашенька – всё-таки ребёнок и не понимает простых вещей. Не понимает, что когда она окончательно сляжет или, не дай Бог, ослепнет – будет поздно. Это уже надо быть подлецом, чтобы оставить совсем беспомощную жену! Кто же сможет дальше жить с такими угрызениями совести?
А так… Он оставляет её в относительном порядке. Оставляет, любя, когда она ещё не надоела ему, не опротивела.
Жаль Борьку. Но ничего. Новый город, новые люди, учёба. Потихоньку успокоится, забудет. Может, когда-нибудь встретит стоящую женщину…
Если бы Мира Моисеевна могла, она и сама с удовольствием переехала бы куда-нибудь подальше. Хотя… За все годы, что дети женаты, она ни разу не столкнулась в городе ни с Ритой, ни с Аркадием. А нарочно она к ним не пойдёт. Может, вообще больше не доведётся встретиться со сватами. Они люди неглупые, должны понимать. Ну что она потеряла, Саша? Осталась бы старой девой... Разве это лучше? Взять хоть её, Миру Моисеевну. Она была и здорова, и умница, и красавица. И не слишком уж крупная. Но чем-то, видно, отпугивала ребят. Ну… как в магазине: самая дорогая вещь стоит годами! Она решила подождать до двадцати семи, а потом договориться с кем-нибудь и оформить фиктивный брак. А через пару лет они разбегутся. Мира Моисеевна даже деньги начала копить на всякий случай. Слава богу, дело не дошло до такого унижения. Но сколько она прожила с мужем? Не намного дольше, чем Сашенька. Да и что это был за брак? У неё – своя жизнь, у него – своя жизнь, причём с вечными депрессиями... Мире Моисеевне и вспомнить-то нечего.
Нет, она всё сделала правильно. По большому счёту, это следовало сделать ещё раньше. Но тогда бы Борьке не видать академии.

И тут она увидела сына. Боря шёл по дорожке. То появлялся, то исчезал за деревьями. Солнце сильно освещало его волосы. На секунду ей показалось, что волосы поседели. Она вдруг будто опустела изнутри. Так странно стало. День продолжается… Деревья… Крики детей… Жёлтые тополиные листья… А жизнь перерублена надвое.
Мира Моисеевна как-то одновременно и испугалась, и обрадовалась. Всё. Кончено! Самое страшное у него уже позади. Это ведь невыносимо – тянуть резину, когда решение окончательно принято.
Но попадаться Борьке на глаза всё же не стоило. Мира Моисеевна шмыгнула в коридор, быстро отперла дверь и вернулась на кухню. Включила радио на полную громкость, заскребла ложкой по казану. Она слышала, как Боря захлопнул дверь, не снимая обуви, пробежал в свою комнату, злобно щёлкнул задвижкой.
Мира Моисеевна раскатала тесто и взялась лепить вареники. Несколько раз она сбрасывала тапки, осторожно кралась по коридору, прижималась ухом к двери. Глухо доносившийся оттуда неуклюжий мужской плач не сильно пугал её. Вникая во все его оттенки, она с удовлетворением отмечала, что в плаче становится всё меньше искренней энергии.


13
В это же время на морском берегу – как раз там, где Боря когда-то после шторма собирал янтарь, где, между прочим, потерял тогда дорогой перочинный ножик, – на поваленном дереве, которое добела обглодал ветер, лениво трепыхалась газетка с остатками холостяцкой трапезы. По большей части – пивные бутылки. Но имелись и водочные.
Всё это добро с расточительной широтой оставили на берегу Толик и его новые знакомые. Все вместе, дружной компанией, они дошли до кинотеатра – а там как-то неожиданно просто распрощались и разошлись кто куда. Один Толик остался и долго ещё стоял в нерешительности. Что-то его чуть-чуть обидело – наверное, эта самая простота… И ещё он раздумывал, не вернуться ли к дереву. За бутылками. Решил, что не стоит.
Вообще-то в последнее время Толик бутылки не бросал. Он их сдавал. Когда-то Толик подсчитал и обнаружил, что за месяц набегает довольно приличная сумма. Но в присутствии таких парней забирать бутылки он постеснялся.
До самого конца, до кинотеатра он был уверен, что эта встреча будет иметь продолжение. Что они все вместе зайдут к нему домой – и тёща увидит, какие у него порядочные, благородные друзья. А то думает, что он выпивает на улице со всякими проходимцами.
Попадались, конечно, и проходимцы, но сейчас был совсем другой случай. Такие толковые мужики! Так хорошо, так смело говорили! И ветер дул такой приятный. И море так приятно штормило. Кстати, спокойно обошлись бы и без водки. Просто… раз уж купил…
Потраченных денег он ничуть не жалел. Неприятно было только то, что не выполнил поручение тёщи. И одолжить не у кого. У Ивановых он точно брал – и не вернул. А вот у Кононенков… То ли брал, то ли нет…

Свернув на свою улицу, он пошёл медленнее. Домой не хотелось. Вот повернулся бы и ушёл куда угодно! Хоть в садик, на лавочке пересидеть. Пока тёща уснёт. Потом пробраться потихоньку… А завтра пораньше уйти, попросить у Сеньки, чтоб вернул долг. Сколько там он брал, Сенька?.. Нет, действительно надо всё записывать! Тут Зинаида Митрофановна права. Она, собственно, во всём права…
Он вдруг как-то мгновенно взбунтовался – почти разъярился. Да что ж это за жизнь! Бояться войти в свой собственный дом! В дом, построенный его собственными родителями! Почему эта правильная старуха ведёт себя так, будто дом принадлежал ей – или, по крайней мере, её дочери? А его, Толика, пускают… от доброты, из милости. Ради детей.
Но так же быстро, как разъярился, Толик остыл. Почувствовал угрызения совести. Вспомнил всё, что наговорил тёще. Нет, зря он её обидел.
А с другой стороны – памятник-то фуфловый! Разве она сама не видит? Дешевле, наверно, и нельзя было заказать. Ну да, она не миллионерша. С её пенсией и на мраморную крошку нелегко накопить. Но кто же её просил спешить? Не могла подождать немного, пока Толик соберёт на приличный, достойный Лены памятник? А не этот… мусор строительный, склеенный белым цементом…
Толик, когда увидел на кладбище памятник, просто расстроился. Но старухе… старухе надо было сказать помягче… "Большое вам, мамаша, спасибо! Пусть пока скромненький постоит. А мы через год-полтора закажем гранитный, самый лучший! Чёрный, с портретом. Может, даже с лепным. Как у генерала на первом участке". Или промолчал бы, по крайней мере. Он, собственно, и не помнил точно, что именно брякнул о памятнике. А старуха теперь будет всю жизнь губы поджимать. До чего ж злопамятная! Как Лена…
Он снова остановился, переждал прилив нежности.

Ну, у Лены оно, конечно, по-другому было… А всё-таки похоже. Что ни скажет старуха, как ни повернётся – напомнит ему Лену.
Он и сегодня ничего бы такого не брякнул, не попрекнул бы. Если бы она не прицепилась к нему с этим виноградом. Завелась: "На каждом углу болгарский виноград продают! Хоть бы веточку детям принёс! Если я не куплю, если я не принесу – ничего здесь не будет! Даже памятник самой ставить пришлось!"
Ну, огрызнулся он… Подумаешь! Тем более, что тут же собрался и пошёл за виноградом.
У ларька он и познакомился с Михаилом. А Михаил познакомил его с Фёдором. И он не жалеет об этом. Они ему на многие вещи глаза открыли. А то повторял за всеми, как попугай: "Интернациональный долг! Интернациональный долг!" Неужели же она не поймёт?
А виноград… Разве ж он чего-то жалеет для детей? Разве когда-то в чём им отказал? Да завтра же у кого-нибудь одолжит денег и завалит их этим виноградом! Целую сумку притащит! Да ему, может, впервые за последний год чуть легче стало! Увидел, что не у него у одного горе. Вот он расскажет ей, тёще, как на глазах у парня душманы самолёт подбили… С дембелями… Как они падали с неба на глазах у всех! А генералы в это время лопатами, кругами шлифовальными торговали! Отправляли домой дублёнки и японскую аппаратуру. Вот пусть, пусть послушает! А то читает свои газеты, как Святое писание! Коммунистка беспартийная… Всё вокруг хорошо, всё вокруг правильно – только с зятем ей не повезло!
Открывая калитку, Толик приосанился, подсобрался. Усмехнулся: так, наверно, артист готовится перед выходом на сцену... Сделал спокойное лицо, постарался забыть о винограде. Сейчас он откроет дверь, войдёт и с порога скажет: "С какими людьми я сегодня познакомился, Зинаида Митрофановна!" Или лучше по-другому: "Плохи наши дела, мамаша! Сибирская нефть кончается! То есть ещё имеется, и немало, – но на большой глубине! И добывать её нерентабельно. В общем, скоро, мамаша, коммунисты ваши потерпят полный швах! Потому что мы одним сырьём торгуем! Как самая отсталая африканская страна! Целые заводы продукцию выпускают на выброс! Ещё немножко – и нам уже на спутники не хватит!"

С этими мыслями он достаточно ровно подошёл к крыльцу и сунул ключ в замок. Но ключ почему-то не проворачивался. Толик подёргал, подёргал… Услышал, как кто-то отпирает изнутри. Обрадовался, обнаружив за дверью Алёшку.
Тёщи на веранде не было. Однако вдохновение уже несло Толика, и он обрушил его на ребёнка.
– Такие-то дела, сынок! Скоро пара туфель будет стоить пол моей зарплаты! Понял?
Тут он заметил, что ребёнок чем-то испуган. Подумал вдруг: а, может, он пьян сильнее, чем самому кажется?
– Ты чего, Лёшка? Всё путём, всё нормально!
Он поспешил сесть и почувствовал, что, в самом деле, не вполне владеет телом. Пальцы не слушались. Как-то не сразу смогли подобрать со стола бумажку, которую подвинул к нему сын. Наконец изловчился и стал читать.
Большой лист был исписан красивым тёщиным почерком. Толик читал, злорадно приветствуя каждую ошибку, но никак не доходя до смысла.
"Пусть меня простит дочка-покойница, но я с тобой бороться больше не могу. Я ей дала слово, что не брошу тебя, что не дам тебе пропасть. Но вижу, что у меня на это сил не хватит. Дай мне Бог сил внуков на ноги поставить! Сама я не могу тут больше находиться. У меня есть свой дом, своё хозяйство. Когда ты протрезвеешь – сядь, поразмысли. Сам поймёшь, что детям вредно находиться рядом с тобой. Что у меня им будет лучше. Пусть дети не видят, как ты убиваешь себя. Маринку я увожу прямо сейчас. А про Алёшу ещё поговорим…"
Алёшка стоял, прижавшись спиной к двери, и толковал что-то про школу, про футбольную секцию, про какую-то пирамиду… Толик пытался вникнуть, но не мог.


14
Рита рада, что скорая завезла её на окраину, в маленькую больницу. Не дай Бог, завезли бы в областную, где половина сотрудников – хорошие знакомые. Пришлось бы каждому рассказывать, с каждым объясняться... Бывало у неё давление и повыше, но никогда она не соглашалась ехать в больницу. А теперь даже обрадовалась: дома стало до того тяжело! То есть вроде бы наоборот – всё тихо, мирно, будто ничего не произошло. Вроде как Сашенька приехала в гости – вот и всё. А, может, и вообще никуда не уезжала.
Какие-то они у неё странные, обе девочки.
Саша… Читает вслух это стихотворение – и обсуждает: вот тут – хорошо написано, а тут – плохо…
Юля… Сначала говорит Рите, что убьёт "гнусного гада Борьку" – причём с такой пугающей яростью! Рита даже растерялась: а вдруг и в самом деле натворит чего-нибудь! А через пять минут она уже убирает в шкафу и при этом поёт… Рита заглянула – а Юля там освобождает от своих вещей Сашенькины вешалки и полки.
Самое глупое – и она, Рита, тоже как бы обрадовалась. С первого дня, с того самого Нового года Рите казалось, что она видит красивый сон. А теперь вот проснулась. И ничего этого, оказывается, не было. Ни сирени, ни чужого украинского городка. Если б только телефон не звонил каждые полчаса! Люди, которые годами не вспоминали о них, вдруг стали звонить и спрашивать, "как дела". Будто сообщение передали по радио, а они не поверили и хотят узнать, что же случилось на самом деле.
В палате, конечно, душно и народу слишком много. Одна требует – "откройте форточку", другая – "закройте форточку". Но это всё-таки лучше, чем слышать раз за разом спокойный Сашенькин голос. Раз за разом одно и то же! "Спасибо, ничего… Новости? Да вот муж меня оставил. А так – всё по-старому". Потом долго молчит, слушает, как в чёрной глубине трубки кто-то изумляется, возмущается, не может поверить.

Хорошо. А чего бы, собственно, она, Рита, хотела? Чтобы Сашенька плакала, убивалась, проклинала мужа? Нет, упаси Боже! Но тогда Рита хотя бы знала, как себя вести.
И как назло, нет Аркадия! Был бы он дома… А действительно – что бы он сделал? Пошёл и побил бы его? А может, смеялся бы, когда Сашенька читала нараспев Борино прощальное стихотворение? Как там у него? "Давай будем честны друг с другом: очаг наш погас и остыл…"
Оказывается, Рита уже запомнила эти стихи…
Она не видит в них ничего смешного. Грустно… Складно… Кто бы подумал, что Боря может так красиво писать! Настоящий поэт!
Вот что Аркадий бы сделал! Изорвал бы эти листки на мелкие кусочки! Но Аркадия, слава Богу, нет. И это в любом случае хорошо.
Ну почему же, почему Рита боится его возвращения? В чём она виновата?!
Странно… Дети и поженились, когда Аркадия не было. Но тогда Рита боялась ясно чего. Такое важное решение приняли без отца, не подождали его со свадьбой.
Рита и тогда ничего не решала. А сейчас она и вовсе ни при чём. Она вообще на базар ушла, когда он Саше эти стихи преподнёс. А хоть бы и не ушла никуда – что она могла сделать? Спустить его с лестницы?
Нет, хорошо, что Аркадий в рейсе. И хорошо, что тётя Бэтя с Соней уехали в Израиль. И не узнают никогда об этом кошмаре!


15
– Как у вас тут красиво! Фонарики, фонарики…
– А вон там – видишь? – Москва-река видна.
– Нет. Не вижу. У меня вообще зрение стало падать.
– Это от болезни – или так, совпадение?
– От неё, от болезни... Девочка, которая пару лет назад лежала со мной в одной палате, почти ослепла. В общем, перспективы у меня не радужные.
– Сашенька! Ты же понимаешь… Кто-кто – а я не оптимистка… И не собираюсь приставать к тебе с дурацкими утешениями. Но я уже много лет знакома с Людмилой Ильиничной и убедилась в том, что голод при твоём заболевании помогает. Ты бы посмотрела, в каком состоянии она была десять лет назад! Ходила гораздо хуже, чем ты. Дрожь у неё вообще никогда не прекращалась. А теперь! Ты же её видела. Ну да, голодать – это потруднее, чем пару таблеток проглотить… Я сама несколько раз начинала и больше трёх дней не выдерживала. Но у меня ведь совсем другой случай. Голодом ничего не исправишь. И всё равно – для общего оздоровления стоило бы поголодать! Да, я слабохарактерная. Стоишь тут на кухне, готовишь для Димы, для детей… Ну и не выдерживаешь. Но я хотя бы сижу на строгой диете. И в рот не беру того, что Виктор Эрнестович мне запретил. Я тоже люблю острое. Но нельзя – значит нельзя. Со временем привыкаешь к такой еде. Это я по случаю твоего приезда себе кое-что позволила. Но ты… Ты же повсюду добавляешь соль и перец! Гречку перцем посыпала! Зачем? Для смеху? Или ты хотела Диму позлить? Или так вот изящно отказалась от помощи Виктора Эрнестовича? По-моему, ты только пирожные не посыпала перцем и не побрызгала уксусом…

Сашенька расхохоталась. Очень весело, очень искренне.
– Ну что ты, Лина! Я ведь всё понимаю. Понимаю, чего Димке стоило привести домой Виктора Эрнестовича! Я читала о нём. И его статьи читала. Я вам всем ужасно благодарна! Но я просто знаю себя. У меня на такое силы воли не хватит.
– Это у тебя-то силы воли не хватает?! Ну-ну... Уж позволь не поверить.
– Хорошо – может, не силы воли… Чего-то другого. Воли… к существованию. Я ради того, чтобы чуть дольше прожить, не способна даже съесть безвкусную гречневую кашу. А ты ещё положила мне целую гору! Не хотелось оставлять... Такой дефицит!
Сашенька погладила плечо Лины, будто утешая расстроенного ребёнка.
– Лина! Ты только не говори то, что хочешь мне сейчас сказать. Я всегда была такая, с самого детства. Мой развод тут ни при чём. Конечно, он не прибавил мне здоровья. Но как-то все слишком всё драматизируют. Я ведь его не любила. Не знаю… Просто тогда многое сошлось, одно к одному... Серёжина женитьба. Я ведь и не думала, что он собирается жениться на мне. И никто уже давно не думал. И вдруг все начинают на меня смотреть с сочувствием… Вздохи, намёки… К Серёже какие-то претензии… Будто он женился на Наде, потому что я больна. А меня, дуру, это задевало. И тут появляется – ОН. Вроде бы всем хорош. Главное – такая любовь, такая любовь… Ураган! Я очень спокойно всё взвешивала. Ну зачем отказывать человеку, который так любит, так вцепился в тебя? Да что я за принцесса, чтобы отказываться? И почему не осчастливить кого-то, если это в твоих силах? Ты знаешь, он был хорошим мужем…
– Да… Тут ничего не скажешь. Мы все любовались вами. А я – особенно. Я тебе скажу правду… Меня совесть заедала… Когда мы познакомились с Димкой, он ведь в тебя был влюблён. А меня именно это привлекло и растрогало. То, что взрослый человек влюбился в девочку. Он так красиво о тебе рассказывал! С такой нежностью! Будто ты вообще не женщина, а какое-то волшебное существо. Дюймовочка! Или эльф. И между вами ничего такого не может быть. Именно эти разговоры нас и сблизили – разговоры о тебе. Честное слово, у меня не было никакого расчёта! И только потом, когда мы уже поженились, я сообразила, что он мог подождать пару лет – и спокойно жениться на Дюймовочке. Знаешь, поначалу я считала, что ты должна меня ненавидеть.
Сашенька растерялась, покраснела.

– Ой, Лина, ничего подобного никогда не было! А сейчас вообще… Я тебя очень люблю, очень! Больше, чем Диму. Конечно, я тебя с удовольствием слушала. Даже стыдно… Дамское тщеславие! Но Дима меня никогда не любил. То есть любил… Как бы это сказать… По-учительски! Он меня растил и развивал – вот и всё. Когда-нибудь я тебе покажу его письма. Там самые частые слова – "дура", "дурочка", "дурёха", "ничего не понимаешь"… Найдёт грамматическую ошибку – и полстраницы язвит, высмеивает! Как-то он странно любовь выражал… Знаешь, когда у меня случилось второе тяжёлое обострение, я была ужасно подавлена! Всерьёз о самоубийстве думала… Когда-то нас папа астрономии учил на таблетках аскорбинки. У нас есть чёрный столик индийский… И вот я выложу из снотворного Большую Медведицу, Кассиопею, Орион… Смотрю и успокаиваю себя… Если стану такая же немощная и гадкая, как мальчишка из второй палаты, – проглочу эту "Медведицу" на ночь! И вот однажды собралась… Решила: "Всё, с меня хватит. Пора". Уже воду набрала в чашку. Но – обрати внимание – кипячёную… Знаешь, что меня остановило? Димкины письма. Я испугалась: а вдруг их прочтут? И решат, что это он меня довёл. Своими придирками, своими издевательствами…
– А Серёжа? Что было с Серёжей на самом деле?
– Не знаю, не знаю… Спроси чего полегче. Наверное, просто детская привязанность. Боюсь, и я никого по-настоящему не любила, и меня никто не любил.
– Саша… Ну что ты несёшь?! Всё-таки Борька тебя любил. Во всяком случае, в первое время.
– А я теперь уверена, что и тогда ничего не было. Один вечер провели вместе. Снег, ёлка, музыка… А дальнейшее – сочинила и поставила на сцене его мать. Я тебе раньше не рассказывала... Понимаешь, он влип одновременно в две скверные истории. Из-за этого его отправили к чёрту на рога. Ещё и лишили возможности поступать в академию. Вообще чуть не выгнали из армии! А тут вдруг оказывается, что он – само благородство! Женился на больной девушке… Ну, все и растаяли сразу. Он сам никогда бы до такого не додумался. Это, конечно, мать. Она и справки все собирала…
– А у меня тогда, когда вы поженились, будто камень упал с души.
– Надеюсь, ты не собираешься снова поднять этот камень? – улыбнулась Сашенька, не отрывая взгляда от огоньков, бегущих длинными цепочками вправо, влево, параллельно, крест-накрест. Они застывали поочерёдно в каком-то странном, необъяснимом издали ритме. Поверх огоньков – или скорее вперемешку с ними – двигалось смутное отражение Лины. Сашенька залюбовалась. Не лицом – его почти не было видно, только блеск очков и высокий лоб. Красота была в каждом движении, в каждом повороте этой узкой фигуры. Какая-то особая, почти скупая точность каждого жеста. Даже в хромоте её было что-то очень точное и вдохновенное. Лина открывала ящики, доставала посуду, резала хлеб, сыр – прямо там, в чёрной глубине неба.
Окно было слишком большое для квадратной кухоньки. Казалось, нет никакого окна, нет стены. И только голубенькие, в мелких цветочках шторы кое-как отделяют маленькую кухоньку от влажной черноты ночи.
Саша старалась не смотреть туда, в черноту. И смотрела, смотрела… Что-то тянуло, почти волокло её туда, на грань, где уже невозможно станет удержаться.
Этой черноты, этой всасывающей глубины внизу было больше, чем наверху.
Нет, она никогда не смогла бы жить на двенадцатом этаже. Да ещё с таким низким подоконником. Он прямо-таки приглашал перегнуться. Неужели Лина привыкла, не замечает? Саше ужасно хотелось спросить. Но она удержалась, не спросила.

Лина открыла духовку. Пирог горячо и сладко дохнул на всю кухню.
– Ой, какое чудо! Ну всё у тебя гениально получается: музыка! дети! пироги! Димке страшно повезло с тобой. Вот если не знаешь тебя, просто увидишь на улице – ты кажешься такой неприступной! И просто невозможно представить себе, что ты можешь возиться на кухне, платить за квартиру, вызывать сантехника…
Лина замерла на секунду, удивлённо поморгала.
– Сантехники – это да… Дима их боится. А вот за квартиру платит он. Я к чужим подвигам не примазываюсь… На, поучаствуй! – Лина протянула Сашеньке нож. – Внеси свою художественную лепту: разрежь красиво.
– Нет-нет! – подалась назад Сашенька. – Я сегодня не в форме. Руки не очень слушаются…
– Да режь, не бойся! Ну, будет немножко криво… А я варенье в вазочку положу.
– Смотри! Я тебя предупредила. А то потом, как мой супруг, скажешь, что я от тебя скрывала своё заболевание.
Пушистое тесто приятно пыхтело под ножом.
– Знаешь, Сашка, просто не верится, что человек способен на такую подлость! Я бы ещё поняла, если бы он придумал что-нибудь другое…
– Ну а что другое он мог придумать, чтобы наш брак признали недействительным?
– Надо было позвать сотрудников больницы! Они же всё знали, всё видели…
– Да они сами пришли в суд. Мы никого не звали. У каждого прямо-таки личная драма получилась, каждый жаждал рассказать о сирени и всём прочем! Он ведь нашим медсестричкам в душу наплевал… Такая волшебная сказка разыгрывалась на их глазах! И вдруг принц выставляет Золушку из дворца… Ты бы посмотрела, как он там стоял, в суде… Картинка! Он же красавец… У него же любая поза выглядит… ну… будто он позирует ваятелю. "Посмотрите на неё! Разве это женщина?! Разве она имела право выходить замуж? На что она рассчитывала? Она ведь даже пол вымыть не может!"
– Боже мой, неужели так и сказал?! Но кто-то хоть объяснил судьям, как всё обстояло на самом деле?
– Ой! Да судьям всё было безразлично! У них есть список заболеваний, которые нельзя скрывать, когда вступаешь в брак. Моего заболевания в списке нет. Значит, брак нельзя признать недействительным, вот и всё. Я удивляюсь, как это свекровь моя не посоветовалась с юристами, прежде чем подавать в суд. Знаешь, для меня суд был страшнее, чем развод. Я уже привыкнуть успела, совсем успокоилась. Мы ведь понятия не имели, что там, в части, из-за меня поднялась настоящая буча. Вдруг звонит мне Ковалёв, Борькин начальник, и таким это победным голосом сообщает новость: коллектив, оказывается, постановил оставить Борькину квартиру за мной. А главное, его исключили из академии, отправили к чёрту на рога, в Забайкалье. Отрапортовал – и ждёт, что я буду благодарить, радоваться… А мне ничего такого не надо было. Я не хотела больше видеть ни их городок, ни их квартиру. И вот уж чего я точно не хотела – так это чтобы его из академии исключали! Не настолько уж он был виноват.
– Да я бы его вообще разжаловала! Да я бы ему голову свернула за его дурацкий стишок! Ты прикинь: когда же он её написал, поэму свою здоровенную? Значит, загодя приготовил! Ходил с тобой на концерты, устраивал там публичные спектакли. А у самого уже лежал дома этот шедевр…
– Вряд ли. Скорее всего, ему мамаша позвонила поздно вечером, когда мы вернулись с концерта. И сообщила, что его зачислили в академию. Наверное, он трудился всю ночь на кухне. Он ведь благодаря мне привык ночами не спать. Нет, ты не представляешь себе, как он со мной возился! Я даже думаю теперь: именно потому и возился! Знал с самого начала, что всё это ненадолго. Ну… будто взял на время чужую вещь… и должен вернуть в целости и сохранности. Может, я ему потому и не надоедала. Ты бы видела нашу последнюю сцену… – Саша тихонько рассмеялась. – Я на кухне салат крошила. Вдруг он входит. Одетый, причёсанный… И какой-то торжественный. "Нам нужно поговорить. Пройдём в комнату". Я иду и гадаю – с чего такие церемонии? Что там такое: букет до потолка? торт на весь стол? Входим. Он меня подводит к дивану: "Садись". Бедняга... У меня ведь рожа была… предвкушающая… И тут он достаёт из папочки свой сюрприз. Вручает мне, поворачивается и уходит…
– Тебе не помешает, если я закурю?
– Ну ладно, кури. Он эти стихи написал, потому что не знал, как со мной говорить. Просто – нашёл выход... Нет, не заслужил Боренька такого наказания! Честное слово, я только рада, что у него всё более или менее утряслось. Вот – ребёночек родился…
– Ничего себе! Когда же это он успел?
– Они расписались через две недели после суда…

Дверь кухни приоткрылась. Катенька пролезла в щёлку, строго уставилась на мать.
– Ты опять куишь? Вот я папе скажу!
– Фу, Катенька! Ябедничать некрасиво. Мы лучше сейчас обе попросим маму, чтобы она выбросила сигарету. Так. Давай, мама: последняя затяжка – и в ведро!
– Да, в видьё, – подхватила Катенька. – Пойдём, Саша, ко мне! А то все язговаивают, язговаивают… А мне скучно! Будем дальше делать кукольные именины!
Малышка потащила Сашу за руку.
– Катерина! Сейчас же оставь тётю Сашу! Она упадёт!
– Почему упадёт?
– У меня ножки болят, Катенька!
– Ножки? Как у моей мамы? У тебя язве тоже полюмилит?
– Нет, у меня ещё хуже. Твоя мама хромает, как интеллигентная женщина. А я шаркаю, как пьяница подзаборная. Меня все алкоголики останавливают, выпить предлагают…
– Сашка, ну что ты ребёнку говоришь! Она же не понимает! Подумает…
– Нет, мама, я всё понимаю! Саша не подзабойная...


16
– Руслан! Руслан! Тарнавский! Стой!
Руслан успел разглядеть, кто это, прежде чем товарняк скрыл от него кричащего. Длинный состав всё тянулся, тянулся… У Руслана хватило бы времени, чтобы уйти куда-нибудь и избежать неприятной встречи. Но деваться было некуда. В небольшом здании вокзала Борька его тут же найдёт.
Вот он и стоял, послушно дожидался, пока поезд проедет. Второпях прикидывал, как вести себя с бывшим приятелем.
Наконец, последний вагон отгрохотал мимо него. На станции стало светло и пусто. Показалось на секунду, что этот свет излучает счастливая Борькина физиономия. Руслан не выдержал и тоже заулыбался. Подумал, что, в конце концов, Борькины семейные дела его не касаются. До отъезда ещё много времени, и коротать его с Борькой гораздо приятнее, чем одному.
Борька ловко спрыгнул с высокой платформы в снег. Легко перебрался через рельсы. Руслан подал ему руку. Надо же: в таком месте встретить знакомого!
Совсем не изменился! Свежий, румяный, звонкий, как огурец, Борька.
Они долго хлопали друг друга по спине, по плечам.

Устроились в ресторане за столиком. Есть обоим не хотелось. Но для приличия взяли бутылку пива, копчёной колбасы. Холодное пиво с мороза не пилось. И разговор как-то не клеился. Оба не решались заговорить о главном. Боря рассказывал всякие скучные подробности о новом месте службы, Руслан – о дяде, с похорон которого возвращался. Потом Боря вдруг вспомнил, что у него есть чем похвастать. Стал показывать приятелю фотографии сына. И голенького, и в костюмчике, и в зимнем комбинезоне. Одного и на руках у матери. Фотографий было штук двадцать. Руслан их с любопытством просмотрел. Малыш у Борьки получился симпатичный. Сильно располневшая Тоня выглядела очень счастливой. Судя по фотографиям, Борька и для Тони оказался неплохим мужем.
Тоню Руслан знал давно, даже встречался с ней пару месяцев, но до серьёзного у них не дошло. Когда Боря появился в городке, Тоня работала завотделом в военторге. Кокетка, болтушка… Она заигрывала со всеми, но с Борькой была как-то… поосторожнее: уж слишком уважительно все вокруг относились к его браку.
Говорили, что после всего этого скандала, за день до отъезда из города, Борька заявился в военторг, подошёл к её прилавку. И без всякой "артподготовки" предложил ехать с ним. А она – она побежала оформлять увольнение.
Руслан смотрел на Борю и пытался представить себе, как он стоял тогда, в военторге. Улыбочка… локоток на прилавке… Вот так, наверное, как стоит сейчас перед буфетчицей, которую видит в первый и в последний раз. А она, дурёха, уже на всё для него готова.
Ну просто талант у человека! Да, красивый мужик, конечно. Но сколько есть мужиков куда красивее! А женщины на них – ноль внимания. И нет у него вроде бы никакого особого подхода. Он ведь даже не притворяется, что у него там… серьёзные намерения… А девушка уже какую-то бутылку тащит из-под прилавка.
Боря вернулся, деловитый и оживлённый. Вздохнул, усаживаясь: эх, жалко, времени мало. Такая Танечка!

Руслан посмотрел на буфетчицу повнимательней, но не разглядел в ней ничего необычного. Круглое улыбчивое лицо, с эдакой профессиональной смесью наивности и бывалости.
– Ну и чудак ты, Борька! Что ты в ней нашёл?
– Э-э-э, не скажи! Такая девочка в постели… Очень и очень…
– А твоя, что ли, не очень?
– Моя? Сравнил! Моя ещё лучше! Как говорится, виртуоз с классическим репертуаром…
– Чего же ты тогда по сторонам смотришь?
– В каждой из них, Руслаша, есть что-нибудь особое, чего другим не хватает… Моей, например, немножко не хватает простоты. Естественности…
Официантка поставила перед ними кофе с доверительной ужимочкой. Буфетчица сюрпризно улыбалась издали. Боря отпил из своей чашечки. Замер картинно, изображая изумление, а затем и благодарный восторг. Буфетчица расцвела самодовольно. Руслан тоже отпил и запнулся:
– Что это? Что это она сюда налила?
– Как что? Коньяк! И совсем неплохой. Правда, переборщила немножко… Но мы ведь не станем придираться – правда, Руслаша?
Руслан хмыкнул, и дальше весь разговор их шёл так, будто обращаются они не только друг к другу, но отчасти и к буфетчице. Слегка захмелевшему Руслану пришло вдруг в голову, что, возможно, Борька подобным же образом вёл себя и во времена их брака с Сашенькой. Такое предположение почему-то неприятно царапнуло его. Он мысленно сказал себе – в который уже раз – что это не его дело. Но не выдержал и спросил неожиданно ядовито:
– Послушай, дорогой! А может, ты и при Саше… погуливал? Ты ведь и тогда часто ездил в командировки…
Боря выпрямился, лицо его вытянулось от совершенно детского недоумения. Он явно не ожидал от Руслана такого невозможного вопроса.
– Ну ты даёшь! При чём тут это? Это же совсем…

Руслану показалось, что он переключил телевизор на другой канал и увидел на экране лицо того же самого актёра, только в другой роли.
– Саша… С ней же… – Боря поморщился, поковырял в тарелке и, наконец, не выдержал, спросил: – Кстати, как там она, мой Сашонок? Я ведь ничего не знаю…
– Да так… Из библиотеки ушла… Она теперь больше находится у родителей в Черновцах. Ты слыхал? Они поменяли Калининград на Черновцы, чтобы быть поближе к Саше. Но летом она приезжала с сестрой к нам в Сторожков, жили целый месяц.
– Как она? Как выглядит?
– Ну, я с ней особо не встречался... Но вся эта история ей, конечно, на пользу не пошла. А чего ты ожидал? Такое и здоровому человеку навредило бы. Ты уж извини, Борька, но, честное слово, тебе в Сторожкове лучше не показываться… Как ты мог… Если правда всё, что люди рассказывают о вашем разводе и о суде, тебе голову мало оторвать… И зачем ты отцу её подлянку сделал? Объясни мне! Это что, ради мести? Зачем вам надо было испортить человеку карьеру? Ты ж понимаешь, что значит для моряка остаться без работы…
Боря морщился. Казалось, он хочет, как мальчишка, заткнуть уши.
– Слушай… – перебил он, наконец. – Да меньше всего я волнуюсь о её отце! Насколько мне известно, его никто не увольнял. Просто ему посоветовали, чтобы не было лишней нервотрёпки, уехать на время из города. Они им, в сущности, и не родственники никакие – те, что в Израиль уехали. Понимаешь… Когда меня выгнали из академии – мать совсем озверела… У неё всю жизнь какие-то амбиции! Она и отца достала. Может, если бы она его не пилила, не заставила писать эту диссертацию, он сидел бы тихо и не было бы у него неприятностей. Устроился бы как-то… был бы жив до сих пор. Ты знаешь, почему я в лётное училище пошёл? Чтобы от неё поскорей избавиться! Она же мне шагу не давала сделать самостоятельно! Сначала требовала, чтобы я бросил училище и поступил в институт. Потом смирилась. Но раз уже ты в армии – ты должен стать генералом! Иди в академию! Я и академии этой не сильно хотел, и суда не хотел. Конечно, досадно было… Я уже как-то прижился в Таллинне, втянулся в учёбу. Мать успела половине Советского Союза раззвонить, что я поступил в академию. А этот суд… На меня все так набросились!.. Сам не помню, как я отгавкивался. А тут вдруг ещё и мамаша... Выскакивает, как чёртик из табакерки, когда всё уже закончилось: "Вот здесь говорят о морали… А это морально?! Человек ходит в загранку и скрывает от начальства и от своих товарищей, что у него есть родственники за границей! В Израиле…" Господи, я её чуть не убил! У нас с ней вообще сейчас нет отношений. Письма по праздникам... Иногда я позвоню. Иногда она. Не хочу, чтоб лезла… Я ведь никогда бы не развёлся с Сашкой, если бы не она. Сначала чуть ли не сама свела: "Пойдите, пойдите, там интеллигентные девочки, коллекция негритянских статуэток…" И потом вроде столько хорошего о ней говорила… И вдруг начинает капать на мозги: "У неё прогрессирующее заболевание! Дальше всё будет хуже и хуже! И что это за жена, которая пол не может помыть!" Ты понимаешь, я – испугался. Вот иду со службы и боюсь: а вдруг дома меня ждёт что-то страшное? Парализовало её или… что-нибудь отказало… А потом – действительно… Прихожу как-то, а у неё лоб разбит. И знаешь – вот здесь, прямо возле виска. Я чуть не сдох от страха! От жалости! И всё время какая-то мысль, будто я перед родителями её отвечаю. А тут ещё на тебя капают, капают... Ну, устал я. Сдался!

– А теперь жалеешь?
– Не знаю. Только я её до сих пор люблю. Это точно. Вот не могу тебе объяснить. Я и сам не разберусь. Если честно – я рад, что женился на Тоне. И не только из-за ребёнка. Тут… Как бы выразиться пояснее… Понимаешь – вечное ожидание… Вот просто не можешь дышать всей грудью! Год за годом... А теперь, наконец, задышал. Я даже не знаю… Если бы мне сейчас предложили помириться, вернуть ту нашу жизнь… Я бы, наверное, не согласился. Вот, вроде, и не было у меня ничего лучше – но больше не могу. Хочу дышать! Ты бы сделал мне одолжение… Сходил бы к ней под каким-нибудь предлогом, разузнал бы, что там, как… Я дам тебе адрес…
Он вырвал листок из блокнота и стал быстро писать.
Руслан неохотно сунул бумажку в карман, пожал плечами.
– Ладно, попробую. Только ведь она редко приезжает. И вообще, говорят, ищет обмен: хочет перебраться обратно в Калининград.


Часть четвертая. По песку


"Бедная моя девочка! Чего ты хочешь? Свободы? От кого? От меня? От моей обиды, от моей злости? От маминого страха? От Юлиной преданности? Или просто, без причин? Хочешь побыть одна – пока можешь. Юля не понимает этого. Юля думает, что ты её предаёшь. Ты прости, но как-то так всё закрутилось… Будто мы потащились за тобой сюда, на юг, – а ты бросила нас и вернулась обратно к морю. Почему-то мне всё кажется, что ты раз за разом уходишь далеко, в рейс. А мы остаёмся на берегу и смотрим тебе вслед. И волнуемся: как ты там? Я не привык провожать".
"Может быть, может быть… Ночью море подбирается совсем близко… Жуть берёт! Особенно когда штормит. Иногда кажется, что я плыву в своей избушке на курьих ножках… По чёрной воде, по чёрно-синей воде, по чёрно-зелёной воде… В какой-нибудь Сингапур. Ма-да-га-скар… Куда-то несёт моё судёнышко, а я на нём не капитан, и даже не пассажир, а какой-то жалкий безбилетник, который прячется в трюме… И так грустно – будто мне сказали, что я никогда больше не встречусь с вами. Я чувствую, как домик мой качается на волнах – вместе с яблонями, вместе с сараем, вместе с курятником, с забором, с кустами роз. И когда качка достигает четырёх баллов, я нашариваю в темноте таблетки. Проглатываю. И жду, когда качка стихнет. Но качка не стихает. Видно, пора менять препарат. Когда начинается боль, я стучу ногой о стену – и не боюсь, что кого-нибудь разбудит этот звук. Я могу включить свет, телевизор. Я могла бы стонать во весь голос! Но не умею. И стыжусь. Я плачу. Не часто. И это вовсе не обязательно. Просто как-то необычно… интересно! – громко плакать в пустом доме. И вокруг, далеко-далеко, никого нет. Только море шумит. Катит, катит свои волны, нехотя швыряет… То рокочет, то шепелявит. Шумят листья в саду. Ветер сечёт по стеклу песком. Скрипят чужие вещи. То есть они теперь – мои.

Ты прав: я действительно обменяла новенькую мебель на старую рухлядь. Но я не хотела больше той мебели, я тяготилась ею. А к этой сразу привыкла. Ящички, дверки, полочки... Всё побито шашелем. И как-то удивительно пахнет! Я чувствую себя так, будто вернулась домой, в ту нашу старую квартиру, к Лидии Петровне и Алле Николаевне. Почему-то кажется, что это они оставили мне в наследство свои буфеты, этажерочки… И дом, и сад, и розы под окном. И море.
Я давно не вспоминала о них. А теперь всё время думаю, думаю… Может, ещё и оттого, что все здешние скрипы похожи на их голоса. В этом доме всё время что-то постанывает и покряхтывает. Наверное, ветер попадает в какие-то лабиринты. Не знаю. Кто-то возится на кухне, топчется под дверью. Я совсем не боюсь. Спокойно оборачиваюсь. И каждый раз удивляюсь, что в приоткрывшуюся дверь не заглядывает Алла Николаевна. Иногда я дохожу до полного безумия. Говорю вслух: "Не стесняйтесь, проходите в комнату, садитесь у окошка, вон на то кресло. Поскучаем вместе". Мне кажется, что я их удочерила. Или они меня. Странно. Я ведь их, в общем-то, не любила. И даже боялась, честно говоря. А тут вдруг откуда-то такая нежность, такая благодарность! И покой. Может, оттого, что они умерли обе сразу. Я думаю, им ужасно повезло. Ну как бы Алла Николаевна справлялась с умирающей матерью? Как бы похоронила её? Что бы потом делала одна? Она, бедняжка, всегда боялась похорон. Сразу убегала домой, когда видела, что куда-то понесли венки. Или гроб. И меня с собой тащила – прятаться. А если из дому был слышен оркестр – затыкала уши. И меня заставляла затыкать. Но звук всё равно пробивался, и мы обе плакали. Я – оттого, что музыка жалобная. А она – оттого, что когда-нибудь умрёт мама, а её отдадут в дом инвалидов.
У меня всё вертится в голове картинка: Аллу Николаевну приводят в какую-то богадельню… за ручку... С тонюсенькими её косичками. С пальчиком во рту. Заплаканную… Нет! Есть всё-таки Бог на свете! Конечно же, это он открыл газ.

Вчера я зашла в церковь. Она за углом, совсем рядом. Подошла к одной старушке и спросила, что я могла бы сделать для Аллы Николаевны, для Лидии Петровны. Объяснила, что я не православная, но кроме меня их никто не помнит. Старушка спрашивает: "Они-то сами православные были?" А я понятия не имею. Что-то припоминается… как они ездили куда-то в костёл... А может, я путаю. И вот из-за этой неясности пришлось ограничиться двумя свечками. Старушка показала, куда их ставить, и даже вызвалась помолиться – за упокой. Теперь она всегда улыбается мне, когда я прохожу мимо. Она немножко надоедливая. Сразу стала агитировать меня – креститься. Уверяет, что я тут же выздоровею. Ну прямо как Дима!
Всё это немножко странно… Если ещё вспомнить тот крестик… Кажется, я не говорила тебе. Я нашла цепочку с крестиком. На бульварчике, перед библиотекой. Там чудесная старая липа и лавочка под ней. Я нагнулась, чтобы завязать потуже туфли, и увидела в траве… Посидела, подождала: вдруг кто-нибудь придёт искать. Вернулась в библиотеку. Мы прицепили маленькое объявление на двери. Но никто пока не звонил. И цепочка висит у меня на гвоздике. Она так значительно выглядит на фоне голой стены... Будто какой-то знак. Лера говорит, что найти крест – плохая примета. Впрочем, меня это, наверное, не касается... Мне старушку мою очень грустно разочаровывать. Других знакомых у меня пока что – нет. Впрочем, вру – ещё библиотекарша. Я нарочно не набираю много книг, чтобы заходить к ней почаще.
Девочки приезжают ко мне – правда, редко. Все заняты. Им здесь нравится, но за меня страшно. Лера как-то сказала, что этот дом наверняка выбрала Валечка. Недаром, мол, я тогда потащила с собой именно Валечку. Совершеннейшая, кстати, клевета: Валечка была категорически против. Считала, что надо поискать обмен в самом городе. А ещё лучше – в центре города, с доплатой. Она вообще в бытовых вопросах разумнее нас всех. Сразу придралась к туалету, к ступенькам. Просто в бешенство пришла от моего легкомыслия! А потом смирилась. Сказала, что вам теперь в Черновцах делать нечего, всё равно вы  переберётесь в Калининград, и тогда мой домик можно будет превратить в дачу.
Нам вдобавок ещё и с погодой не повезло. С утра было чуть пасмурно. А пока мы добрались до посёлка – хлынул проливной дождь. Главное, меня развезло в дороге. Вроде, нормально себя чувствовала, потому и решилась на поездку. А тут… Автобуса долго ждали. Пришёл он переполненный… Валечка прицепилась к какому-то парню, но он не захотел уступить мне место. Потом она переругивалась с ним до самого посёлка. Я вся изнервничалась. И в завершение неудачно вышла из автобуса. Вместо того, чтобы постоять, отдышаться, мы сразу ринулись через дорогу. Я не поспевала за Валечкой и грохнулась на оба колена. Представляешь: прямо за моей спиной – здоровенная лужа! Все проходящие машины въезжали в эту лужу, и каждая поднимала надо мной огромный веер грязной воды. Вроде концертной раковины на летней эстраде... Валечка тащит меня за руку, я не могу ничего предпринять и стою на одном колене – ну прямо великая актриса в глубоком поклоне! Ко всему у Валечки ещё и зонт вывернуло ветром…
Мне кажется, мы так простояли час. Во всяком случае, не меньше десяти минут. Народ спешил мимо и все смотрели – но никто не подошёл. Валечка пыталась призвать кого-то на помощь, и ругала, ругала этот "гадский посёлок", где живут такие "гадские люди". Мы обе уже мечтали только об одном: добраться до автобусной остановки и вернуться домой подобру-поздорову.
И вдруг кто-то подхватывает меня… Нет! Сначала – запах. Сначала я слышу с двух сторон убийственную алкогольную вонь! Потом меня подхватывают под обе руки и довольно аккуратно перетаскивают на тротуар. А Валечка с зонтом бежит сзади. И вот эти спасители – на ногах они держались не твёрже, чем я, – галантно предлагают нам продлить приключения в кафе "Ветерок"… Благодарная Валечка начинает им объяснять, зачем, собственно, мы посетили их посёлок. Они свой посёлок бурно расхваливают и, наконец, берутся доставить нас к месту назначения. Кстати, уверена, что без их помощи мы никогда не нашли бы нужную улицу".


1
Косой солнечный угол падает на "ромашки" Аллы Николаевны. Надо было повесить их подальше от света. Сашеньке кажется, краски чуть-чуть выгорели. Можно поменять их местами вон с той – или с той картинкой…
Сашенька придирчиво щурится на свои старые работы. Сейчас она всё сделала бы по-другому. Стоило бы отодрать янтарь и переклеить. Хотя… зачем? Лучше начать что-нибудь новое. А хочется? Да, хочется. И янтарь ведь есть! Ну для чего его беречь? Конечно, самые красивые кусочки жалко портить. А вот те, что похуже, – взять да и раздробить молотком. Сделать мозаику. Или вазу. Точно! Она сделает вазу для Юли. Она ведь и первую вазу делала для Юли. А потом вдруг поддалась на Борькины уговоры и забрала в Сторожков. Глупо.
Сашенька подходит к двери веранды. Надо же! Забыла вечером закрыть на задвижку. Вот от чего дверь так странно прихлопывала всю ночь!
Она выходит на порог, уже прогретый солнцем. Да, права, права Валечка: надо срочно пристроить перила. Причём – по всему двору. И к сараям, и к погребу. А главное – к калитке. А то если прикрутит, если начнётся очередное обострение – она даже из дому не сможет выйти.
Сильно пахнет морем, песком, розами. К августу, к приезду Юли – будет пахнуть ещё и яблоками.

Сашенька стоит босая и опирается на ограду. Кричат чайки, носятся, обгоняя друг друга, по кромке суши, выхватывают что-то из мокрого песка.
– Это мои чайки, – говорит вслух Сашенька. – Мой забор. Надо же – мой собственный забор! И земля моя. – Она гладит босой ногой комковатую землю. Гладит ладонью ствол старого дуплистого дерева. – Моя груша.
Сашенька смеётся. Господи, как хорошо! Как по-особому, как непривычно хорошо! Никогда у неё не было ничего своего. И она не знала – как это важно. И ничего не хотела.
Она вдруг вспомнила, как они с мамой въехали в Серый дом, как мама водила её за ручку по новой квартире. Услышала собственный голос, странно усиленный гулкой пустотой: "И это всё наше? Неужели и кухня только наша?"

Она рада, что приедет Юля. Рада, что Юля не может остаться здесь навсегда. И что всё это происходит совсем просто, совсем естественно.
Долго её счастье не продлится. Но хотя бы – сколько-нибудь.
Ветер такой свежий, нежный. То отводит аккуратно волосы от лица, то, наоборот, прикрывает лицо, будто густой вуалью. Кажется, он вот-вот заговорит с ней.


2
Юля взяла красный фломастер и аккуратно закрасила прошедший день. Вот столько ещё закрасить – и закончится сессия. Вот отсюда досюда – практика. А где-то тут – или даже тут – она пойдёт на вокзал, купит билет… И уедет. И пусть бы она была на вокзале одна. И никто бы её не провожал.
Ей стало вдруг стыдно. Захотелось побежать на кухню, к матери, обнимать её, бедную мамочку, жалеть, жалеть, жалеть, жалеть! "Мама, – сказать, – да что ж у нас всё как-то не так теперь? Что мы скрываем друг от друга? Какие такие секреты? Ну что, собственно, приключилось? Разве Сашу кто-то держит там насильно? Захочет – вернётся к нам в Черновцы. Вот её диван стоит незанятый, ждёт. Вот улица за окном – красивая, нарядная. Солнце. Блестит булыжник. Люди щурятся, улыбаются. Саша сама говорила, что полюбила и этот город, и этот дом".
Господи! Сколько небылиц Саша наплела бы Юле об этих каменных верандах, лестницах, галерейках и переходах, если бы они оказались здесь, когда были маленькие! Такой таинственный мрачный дом! Кажется, что его перенесли сюда из их родного города. А квартира – наоборот – светлая, солнечная. И жить в ней легко. Мама чуть не пела от счастья, когда переехали сюда. "Ой, какие окна!.. Ах, какой паркет!.. Какая печка!" Кроме отца, всем нравилось. Да нет, пожалуй, и ему было хорошо. Уж во всяком случае гораздо лучше, чем оставаться там, дома, возле моря – и горбатиться на каком-нибудь заводе.
Когда Саша из Сторожкова перебралась к ним, стало казаться, что ничего плохого и не случилось. А поменялись на Черновцы просто чтобы жить вместе. Не жизнь, а сплошной праздник…
Даже дядя Костя, когда приехал к ним и всё сам увидел, – успокоился. А тётя Зоя вообще без конца повторяла, что ей завидно. Ну, конечно, то было лето… и отпуск… Каждый день куда-нибудь ездили. На пляж, в горы.

И снова тонны конфет, снова выставочные торты… Впрочем, такое напоминание о прошлом выглядело довольно грустно… Вдобавок торты оказались невкусные. Дорогущие, затейливые – ну прямо художественное произведение! Но тесто – сухое, тяжёлое. Крем приторный. Остаток даже выбросили тайком от папы. В чём Саша, конечно же, увидела недобрый знак.
Последнее время она во всём ищет какие-то знаки. Так она улыбалась… Этими своими глазами…
А тут ещё и рыба, которую дядя Костя вёз им в подарок, вся протухла. Надо же! Всю жизнь сами солили рыбу…
Юля вдруг рассмеялась. Вспомнила, как Олег морщился, вытирая ноги в коридоре: "У вас там такая вонь на лестнице! Закрой скорее – в квартиру пробивается. Что это?" – "Это, Олежек, не на лестнице! Это у нас. Это от нас на лестницу пробивается!"
В тот день Олег впервые увидел Сашу. Юля помнит, во что была одета сестра. Тёмно-бирюзовый батничек и твидовая юбка. Даже тапочки помнит – серенькие, с мехом.
У Саши тогда начиналось обострение, выглядела она неважно. И совсем плохо ходила. Шаркала... Олег делал вид, что ничего не замечает. И когда они с Юлей остались наедине, всё не решался спросить, почему Саша так ходит. Юля в конце концов не выдержала и брякнула довольно грубо, вызывающе: "Да, тебе не показалось. Моя сестра серьёзно больна. И это заболевание прогрессирующее. И я никогда её не оставлю. Да! Всегда буду рядом с ней!"
Как он удивился! Как он хорошо удивился… "Ты чего, Юля?"
Конечно, она не стала объяснять ему, отчего вдруг разошлась. Может, он сам догадался… Нет. Вряд ли. Просто сочувствовал по-человечески. Расспрашивал. Никогда ни с кем Юля не говорила так подробно, так откровенно о Сашиной болезни. Слушала свой голос – и удивлялась, до чего он уравновешенно, спокойно звучит. Олег кивал и всё повторял уважительно: "Да ты настоящий профессор по этому вопросу!"
Кажется, именно в тот вечер Юля окончательно влюбилась в Олега. С такой благодарной нежностью наблюдала его отношение к сестре! Олег был, пожалуй, первым человеком, который не испугался Сашенькиного диагноза. Он очень обыденно произносил эти два слова. Юля с самого детства не могла вот так спокойно их выговорить. Даже про себя. Язык не поворачивался. Губы немели.


Многое, многое в Юлиной жизни брало своё начало оттуда, из смутных времён, околдованных недетским страхом… В доме постоянно повторяли ужасное, невыносимое слово "бляшки". Маленькая Юля думала, что речь идёт о плоских бледно-коричневых жучках – таких же, какие нападали на мамины цветы. Жучков поливали отравой, собирали намыленной тряпкой. Но их становилось всё больше, листья корчились, гнили, и в конце концов растение выбрасывали вместе с горшком. Юля с ужасом представляла себе: отвратительные бляшки теснятся в Сашенькином теле, налезают одна на другую. И там, в глубине, какие-то трубочки, веточки темнеют, скукоживаются, как мамины фуксии и бальзамины.
Ещё страшнее были Сашенькины рассказы о том, что именно она чувствует. Сашенька с трудом подбирала слова, задумчиво щурилась, вслушивалась в себя. "Это такой… гул… Ну… Вроде рядом большое шоссе. И машины едут, едут… Всё дрожит… Только не рядом, а… насквозь… Потому что я… Ну… Не целое, а вся из отдельных молекул… И они не сцеплены между собой".
Юля смотрела на сестру. Лицо сосредоточенное, головка чуть склонена к плечу – будто она пытается уловить нечто важное в нём, в своём вечном гуле. И Юле начинало казаться, что она тоже слышит, как носятся по длинным туннелям быстрые хищные автомобильчики.
Или такое ещё – тоже непонятное. Сашенька лежит на кровати с закрытыми глазами. И улыбается. Юля ждёт, ждёт… А потом не выдерживает и спрашивает: "Ты что, снова бегаешь?" – "Да", – неохотно откликается Сашенька, не открывая глаз. Юле не хочется мешать. Она думает: "Наверное, Саша боится забыть, как это – бегать". Но снова не выдерживает. "А где ты?" Сашенька долго молчит, потом всё-таки отвечает. "На берегу моря. Я бегу по песку. А вокруг меня чайки. Целая туча чаек! Спереди, сзади… Хлопают, шуршат крыльями по воздуху – прямо возле моего лица. Какие у них щекотные грудки!" Саша снова надолго умолкает. "А сейчас?" – "А сейчас – лечу". Юля напрягается, Юля старается проникнуть туда, где чайки хлопают крыльями. "Научи меня! – просит она, – я тоже хочу!" – "Это так просто, – говорит Сашенька, не переставая улыбаться. – Представь себе море, песок. И что ты бежишь. Оттолкнулась – и побежала. А дальше всё начнёт прибавляться само. Камешек подвернётся под ногу. Споткнёшься, чайки налетят… Слышишь, как сердце заколотилось?" – "Нет", – со стыдом признаётся Юля. "А глаза закрыла?" – "Закрыла." – "Ну?" – "Нет. Ничего." – "А ты на горку, на горку попробуй взбежать! Встань над обрывом – и попробуй спрыгнуть. Ну, давай, прыгай!" И Юля прыгает, преодолевая непонятный ужас. Что-то сжимается, заходится у неё в груди. И не отпускает, пока пятки не ударяются глухо о землю. Юля дёргается всем телом, будто и в самом деле потеряла равновесие. "Ну как, получилось? Видишь, это совсем легко!"


Вообще-то, о чём бы Сашенька ни рассказывала – всё получалось немножко страшно. Иногда она нарочно пугала Юлю. Но Юле это нравилось. Содрогаясь от сладкого ужаса, она слушала о развалинах замка, о тайных ходах и подземных залах, о человечках, которые однажды поднялись и цепочкой потянулись к морю, ушли на дно за каким-то неведомым Крысоловом…
Страшно становилось даже в собственной светлой комнатке – от смолистых капель, жёлтых и оранжевых, лучащихся на стенах, свисающих с люстры. Они были подтверждением, они были частью мрачных и буйных Сашенькиных фантазий.
"…Вчера ночью, когда все спали, за мной приходила одна моя знакомая старушка. Она бросила в окошко маленький камешек. Я на цыпочках подошла к окну и увидела её. Она стояла среди двора и манила меня рукой к себе. Я зажала дверью полотенце, чтобы замок не захлопнулся, и спустилась по лестнице. Во дворе было пусто, все окна тёмные, тихо. Только ветер воет, воет... У-у-у! У-у-у! Она стояла возле второго парадного, и тот большой люк, который слева от въезда, был приоткрыт. Оттуда шёл слабый неясный свет. Мы долго-долго спускались вниз по ржавой железной лестнице, а потом пошли по узкому подземному переходу. Старушка шла впереди и несла свечу. Коридоры были длинные-длинные, и пока мы доходили до поворота, свеча успевала догореть. Но за каждым поворотом оказывался подсвечник с новой свечой. Старушка брала её, и мы шли дальше. За последним поворотом свечи не оказалось. Но в самом конце коридора что-то слабо светилось. И чем ближе мы подходили к этому свечению, тем сильнее пахло рекой. Наконец мы остановились перед железной решёткой. Старуха достала связку ключей и стала по очереди вставлять их в скважину замка. За решёткой было чёрное-чёрное небо. По небу плыло чёрное облако. И вдруг из-за облака показался кусочек луны. Он становился всё больше, больше… Я увидела древние кресты и камни. На каждой плите сидела, согнувшись, чёрная женщина. Плиты были все разные, а женщины одинаковые, потому что лица их закрывали огромные чёрные платки, свисающие до земли. Вдруг подул ветер, платки все одновременно взлетели – и тут…"
Сашенькин кулачок разжимался – жутко, мучительно медленно… И на ладошке всегда оказывалось что-то непонятное, необъяснимо-прекрасное.
Страшная болезнь сестры казалась Юле составной частью всех этих тайн, всех этих древних кладбищ и заброшенных подземелий. Название Сашиной болезни для маленькой Юли звучало так же грозно, как старое название города – жёсткое, жестяное, зубчатое. Как слова "Могила Канта" или "Отечественная война".
И тогда же, в те же смутные времена, из неясных слов и разговоров Юля извлекла горькую уверенность: родилась она – про запас. На тот случай, если вдруг умрёт Сашенька.
Это был чрезмерный груз. Она-то знала, что никогда не сможет её заменить.
Сестра… Юля и сейчас готова ради неё бросить всё – включая дурацкий институт, в который с таким трудом поступила. Бросить в чужом городе, в просторной пустой квартире пасмурного, будто секунду назад разбуженного отца. И растерянную мать, всё ещё не привыкшую к тому, что жизнь не праздник, не шкатулка с приятными сюрпризами.


Сюрпризы, сюрпризы... Юле хватило двадцати трёх лет, чтобы понять печальную вещь: сюрпризы, как правило, бывают неприятными.
Ходит, ходит в дом молодой человек… Симпатичный. С высшим образованием. Порядочный. Приносит тебе пластинки, книжки... На Восьмое марта дарит мимозу тебе, твоей матери, приехавшей в гости сестре. И все вокруг – даже его мать, даже его тётя – относятся к тебе как к его невесте. И твоя старшая сестра, твоя милая сестра стремится показать ему, что у неё своя жизнь, что она не собирается становиться обузой для кого бы то ни было, а следовательно, и для него. Она наспех меняет новенькую квартиру в военном городке на паршивую старую халупу, бросает красивую мебель… И пусть бы эта халупа действительно находилась в родном городе, куда Саша так мечтала вернуться! А то ведь захолустный посёлок. До него из города добираться почти час! "Устраняюсь. Живите без меня. Будьте счастливы".
Как глупо! Как всё глупо… Он, ведь, оказывается, ходил именно к ней, к Сашеньке. К немолодой и больной.
Юля никогда не забудет тот вечер. Встревоженный, ласковый голос Олега: "Ты что, плакала?" И какое лицо у него стало, когда она рассказала о Сашенькином внезапном отъезде.
Хоть бы пожалел, как-то постепенно это сделал… А то просидел в доме вечер, промаялся. И навсегда исчез.


3
Толик узнал её не сразу. Подумал сначала: странная девушка, не здешняя. И причёска, и взгляд, и вся её поза – бочком на скамейке – не здешняя. А потом, когда она поднялась и, придерживаясь за спинку скамейки, пересела с освещённой половины в тень, – вспомнил, где видел её. Она и сейчас была слегка под градусом: шла неуверенно, села неуверенно – едва не угодила мимо сиденья. Но так, в сидячем положении, никогда не скажешь… Не то что в тот раз. Они с Петром Фёдоровичем тогда еле подняли её с мостовой. Ставят, ставят – а у неё ноги разъезжаются. Пожалели, отвели по адресу, подальше от греха. Та, вторая, беленькая, на ногах держалась нормально, но молола чёрт знает что! Пётр Фёдорович ещё сказал потом: "Господи! Ничего нет хуже, чем пьяная женщина!"
Между прочим, одета она была – он тогда обратил внимание – вполне прилично. Только вымокла до нитки. А сейчас сидела вообще нарядная. Всё с иголочки, чистенько, аккуратненько… В светлых джинсах и блузе из тонкой белой ткани в белую же клетку. Широкие рукава блузы закатаны выше локтя. То ли это фасон такой, то ли просто блуза была на неё сильно велика – но выглядело оно… забавно. Будто ребёнка нарядили во взрослую одёжку. 
У него пива оставалось еще почти полкружки. Но почему-то вдруг захотелось подойти к ней, напомнить о себе. Толик уже готов был оставить пиво на стойке, но передумал всё же и допил его нехотя, залпом. Стеклянная дверь грохнула за его спиной. Он как-то очень остро почувствовал запах улицы. Асфальт. Море. Цветущие липы…
Толик пошёл напрямик к скверику, любуясь на ходу своей ровной, чёткой походкой. Да! Мужчина – совсем, совсем другое дело! Если бы эта залётная птичка-синичка выпила за сегодняшний день столько же, сколько он, Толик, – уже лежала бы без сознания под лавкой. А может, и вообще в больницу бы попала…
Нет, надо завязывать!

Чем ближе он подходил к библиотеке – тем меньше понимал, зачем идёт. И что собирается сказать этой женщине. Вблизи она не казалась такой уж молодой. Но была в ней какая-то… детская доступность.
– Можно здесь присесть? – спросил он, тщательно следя за звучанием своего голоса.
– Конечно, – вскинулась она и подалась зачем-то ближе к краю скамейки, хотя скамейка была длинная и совсем пустая. 
На секунду замешкавшись, Толик сел точно посередине. Зачем-то стал разворачивать свёрнутую в трубку газету, но испугался: как бы она не заметила, что это всего лишь телевизионная программа. Похлопывая себя газетой по коленке, он стал смотреть вдаль, туда же, куда и она.
– Хороший скверик… – решился он наконец. – И липа так хорошо пахнет… Я вижу, вы меня не узнаёте…
Длинные тонкие бровки удивлённо приподнялись, а странные глаза сузились, будто она вглядывалась вдаль.
– Извините… Что-то не-е…
– Помните – весной, на улице Собинова. Вы там с подружкой… Ну… Вы там споткнулись на мостовой. Мы с другом помогли. Ещё проводили вас по адресу. Дождь шёл сильный.
– Ой! Так это были вы! Вы нас тогда просто спасли! Извините, я вас действительно не узнала. У меня с глазами проблемы…
– Надо к врачу сходить! Подберут вам очки...

У неё вырвался короткий добродушный смешок, чем-то напоминающий крик чайки. В её смехе, как и в большой белой блузе, было что-то свободное и одновременно ранящее. Всё это почему-то хотелось приютить, обогреть, обустроить. Толик не придумал ничего лучше и продолжил – так, по-свойски:
– Не надо запускать. Тем более вам в очках, по-моему, будет красиво. – И вдруг неожиданно для себя добавил, вроде как на правах старого знакомого: – Может, зайдём в бар, посидим?
Она опять чуть улыбнулась, причём без обиды.
– Вы извините, пожалуйста, если я ошибаюсь… Но, по-моему, вы решили, что я… не совсем трезвая…
Толик страшно покраснел, забормотал невнятно, стал просить прощения.
– Да ничего-ничего! – заторопилась она. – Я привыкла. Это у меня заболевание такое. Как обострение – так мужчины на улицах сразу начинают останавливать. Давай, мол, на троих сообразим…
– Нет-нет! – засуетился Толик. – Я так… Хотел… кофе, сок, что-нибудь... Пирожное… Честное слово, я не заметил, что у вас там со здоровьем…
– Конечно, конечно!

Толик видел, что она старается успокоить его. Хотя прекрасно понимает, как именно всё было. Но вместо того, чтобы сменить тему, он спросил зачем-то:
– А заболевание это – оно как-то вылечивается?
– Нет, – ответила она, подав вперёд головку, будто вынужденная разочаровать ребёнка. – Нет, не вылечивается. И даже ухудшается понемножку.
– А в чём оно заключается? По ногам бьёт, что ли?
– Бьёт, куда хочет. И по ногам. И по глазам. Причём никакие очки не помогают – вот что жалко.
– Плохо, – вздохнул Толик. И вдруг добавил: – А вы не отчаивайтесь. Наука теперь быстро развивается. Каждый день что-то новое открывают. Сегодня не лечат, а завтра могут изобрести новое лекарство. Или операцию. Не надо думать, что раз уж вы заболели – так и жизнь закончилась. Вы женщина интересная… Да-да, я точно говорю! Очень интересная! Найдётся человек, который не посмотрит… Знаете… Иногда, говорят, от замужества и здоровье поправляется…
– Ну, не в этом случае… – снова рассмеялась она своим странным смехом. – И замужем я уже… побывала. Хватит пока. Ну, ладно. Мне пора.
Она поднялась и потащила по скамейке тяжёлую сумку с книгами.
– Вы в библиотеку, – догадался он.
– Да, – ответила она, больше не оглядываясь.

Толик остался на лавке. Он чувствовал себя так, будто обязан здесь сидеть, дожидаться, а затем, как и в прошлый раз, отвести её в Треугольный переулок. Потом он вспомнил её последние слова – то есть даже не слова, а то, как она их сказала – и слегка обиделся задним числом.
Она всё не выходила и не выходила, и он заподозрил даже, что эта странная женщина сейчас тайком выглядывает в окно: ждёт, когда он, наконец, уберётся. "Тоже мне, примадонна!" – начал накручивать себя Толик – и вдруг смутился: а, может, ей просто не хочется, чтобы он смотрел, как она ходит, подшаркивая? Расстроился. Вспомнил Лену. Вспомнил, как до последнего надеялся: вот-вот где-нибудь изобретут новое лекарство… Так стало тошно!
Он пошёл было к дому, но на перекрёстке резко развернулся и направился обратно в бар.


Я хотела бы написать запах липы.


4
Они сидели вокруг стола. Отец и мать как-то одинаково опёрлись на локти и запустили пальцы в волосы. Только отец уставился вниз, куда-то себе на грудь, а мать – прямо в лицо Юле. Юля подумала: если бы кто-нибудь увидел их со стороны – непременно решил бы, что в семье случилась ужасная беда.
Собственно, виновата в этом Юля. Можно было всё рассказать и помягче… Но как же помягче?!
Она смотрела на взъерошенную шевелюру отца с прежним, с давним своим детским страхом. Странно… Ведь на неё, на Юлю, он и голоса ни разу в жизни не повысил. И с чего вообще ей чувствовать себя виноватой…

Впрочем – виновата, конечно. Зачем было вываливать так… сразу… Со всеми подробностями... Пусть бы оно выяснялось как-то потихоньку. Во всяком случае – не с её, Юлиной, подачи.
Неужели она надеялась, что отец, выслушав её, сейчас же поднимется, поедет в Сосновое и заберёт Сашу домой?
Он действительно возмутился. Разъярился даже. Но ярость его была жалкая, бессильная.
Юля впервые заметила, насколько изменился отец за последние пару лет. Вот что значит – перестал человек заниматься своим делом… На суше он всегда чуть-чуть терялся, не совсем понимал, что к чему. И главное – не считал нужным понимать. Вот и сейчас: вдруг набросился на маму, будто всеми здешними – сухопутными – делами ведает она. Так глупо раскричался! "Стоит мне оставить её без присмотра – и обязательно с ней случается очередная гадость! В тот раз связалась с сумасшедшим, теперь – с алкоголиком!" А мама моргала виновато, как сирота в чужом доме. И когда он хлопнул, наконец, дверью и ушёл куда-то, стала плакать и оправдываться. Ах, какие это были жалкие, какие глупые оправдания! Она, мол, не виновата в том, что Сашенька заболела. Она тепло её одевала. А Саша на улице расстёгивалась. И рукавицы снимала! А лечили её очень хорошо. Частного профессора пригласили… И так наивно, так благодарно мама обрадовалась, когда Юля напомнила ей, что отец тогда был дома, что заболела Сашенька при нём. А потом стала терзать Юлю вопросами: "Вот сама скажи, честно – разве Боря был плохой? Разве он не ухаживал за ней… ну… прямо как в кино? Ну что я должна была делать? Запретить ей выходить замуж? Прогнать его? На каком основании? Ну, скажи мне, скажи! Он, конечно, оказался… Но, во всяком случае, никакой он не сумасшедший. Вот ты сама скажи, честно скажи: разве он сумасшедший?" – "Нет, нет, конечно, не сумасшедший… Да папа сам всё время говорил, что он хороший парень! Я однажды сама слышала. Он рассказывал о Боре дяде Косте. Он просто хвастался!" – "Все завидовали им! Правда, Юля?"


Действительно, отец только после суда стал говорить, что у Борьки с головой не всё в порядке. Юля и сама подумала о том же, когда в зале суда он протянул обе руки в Сашенькину сторону и закричал, как плохой артист: "Посмотрите на неё! Разве это женщина?! Она же пол вымыть не может! Она не имела права вступать в брак!" Впрочем, нет, ещё раньше, после тех его дурацких стихов…
У Юли тогда как-то перевернулось всё в голове. Ей вдруг стали казаться выходками сумасшедшего и цветы, и письма, и весь их скоропалительный брак… Всё, чем она когда-то восхищалась, гордилась.
А с другой стороны… Разве сейчас сами они, все трое, – не ведут себя, как сумасшедшие? Каждый в своём роде. А Саша? Вышла бы нормальная женщина замуж – вот так вот, сходу? За такого человека! И с её здоровьем! Как это понять?! Примитивный, необразованный мужлан. Ведь им даже поговорить не о чем! Ну да, внешне он – ничего… Высокий. Зубы красивые. Но ведь тут же сразу видно: алкоголик! Если с Борькой ещё можно было гадать, любит его Саша или нет, то с её Толиком и мысли подобной не допускаешь!
Что за наваждение! Неужели просто уговорил? Нашёл слабину. Он, видите ли, пропадёт, если Саша не согласится выйти за него замуж! Юля не выдержала, сказала Саше напрямик: "Что ж это – ради жены он не смог бросить выпивку, ради детей-сирот – не смог, а ради тебя должно произойти чудо?"
Точно! Всё из-за детей. Пожалела! Или они ей самой нужны? Конечно, в её возрасте хочется кого-то любить, воспитывать… А Саша вообще по натуре – мать, она с детства была такая. Ведь, по большому счёту, – её, Юлю, вырастила она, а не мама. Тем более не папа. И всю жизнь возилась с Юлей, как с собственным ребёнком. А теперь, видно, надоело. Да и хорош ребёночек…
Юля подошла к зеркалу, с раздражением посмотрела на свою располневшую за лето фигурку, на большое усталое лицо. Вот, пожалуйста: уже и морщинки возле глаз имеются… Надо срочно садиться на диету. А то Сашка в Сосновом раскормила её пирожками и пирожными…
Юля проторчала у Саши до самого конца каникул. Всё уламывала её, надеялась, что сестра одумается. Верила в какое-то внезапное избавление.
Пока у него не случился приступ падучей…

Ужас! Юля сначала не поняла, что это с ним. И ведь ни с того ни с сего! Вдруг является с лопатой, с топором. "У Саши там возле забора засохшие кусты. Их надо выкорчевать!" Как всегда, навеселе. Но – лёгкий, свеженький, будто после баньки.
Вообще-то надо признать: в меру поддавший – он гораздо приятней, чем трезвый. Становится раскованным, добродушным... Даже симпатичным! Глаза голубые, глубокие. И так проникновенно блестят! Какая-то в них появляется… волнующая лихость. Не то гусарская, не то воровская…
А вот это уже враньё. Нет в нём ничего воровского. Он и на пьяницу не совсем похож. Такой только… вроде как раньше времени сношенный.
Впрочем… Ему ведь года на два больше, чем Серёже. А Серёжа выглядит намного старше. Серёжа всегда казался старше своих лет. Может быть, потому, что в любой компании он самый талантливый, самый умный.
Юля усмехнулась, взяла с тарелки бублик. Бублик оказался старый, твёрдый, как камень.
И при чём здесь Серёжа? Почему Юля всех Сашиных мужчин сравнивает с Серёжей? Можно подумать, они с Сашей когда-то были женаты и развелись – и она, Юля, надеется втайне: а вдруг помирятся… Просто смешно!
Почему все себя ведут так, будто была между ними какая-то великая любовь? Почему Юля чуть ли не с младенчества знала, что Саша должна выйти за Серёжу? Почему и сейчас Серёжа ей кажется самым правильным для Саши вариантом?
Может, она вообще не понимает Сашу, не чувствует, что для неё действительно важно? Да, для неё, для Юли, этот Толик – невозможно чужой человек. А если для Саши – не чужой? Если что-то в нём, неведомое Юле, притягивает Сашеньку? Ведь есть такие стороны жизни, о которых Юля судит лишь по книгам, по чужим рассказам.
Что если для Саши возможность спасти, выходить пропадающего, спившегося человека – сейчас самое нужное? Начнёт его нянчить, воротнички наглаживать… Книжки вслух читать! Для повышения интеллекта и пробуждения души... Она это умеет. Будет смотреть на него. Так, как она одна на свете смотрит. И он не сможет её обмануть. Не сможет сделать ей гадость.

Скорей всего, он потому и уцепился за Сашу. Последняя возможность спастись… Только кажется Юле, что его уже поздно спасать.
Юля никогда не забудет тот странный крик… Будто из потустороннего мира. И глухие удары спины о выкопанную землю. И неизвестно откуда, в одно мгновение появившиеся длинные полосы розовой пены…
Главное, длилось всё какие-то секунды. Он и сам мог бы не заметить, если бы не пена. Юля ещё до калитки не успела добежать, а Саша уже кричала ей вслед, что скорая не нужна.
Господи, если бы он знал, если бы он понимал Сашу так, как понимает она, Юля, – он устроил бы этот припадок сознательно! Притворился бы. Да, после такого Саша не смогла ему отказать…
Но он-то, он-то, эгоист чёртов! Как он отважился все свои проблемы взвалить на хрупкого, на совсем больного человека?!
До последней минуты Юля надеялась на то, что он одумается, оставит Сашу в покое. Но теперь, после этого звонка, надежда её рухнула. Раз они поехали в село и забрали у бабки девочку – обратной дороги нет.


5
Зинаида Митрофановна задвинула пирог в духовку, прикрыла дверцу.
– Пусть ещё постоит.
Сашенька кивнула, не отрывая глаз от работы. Пена в мисочке уже взялась хлопьями, поднялась высоким сугробом, заискрилась, как снег за окнами. А Сашенька всё била, била венчиком.
Зинаида Митрофановна решила выйти, не смущать её. При таком-то здоровье – бралась бы лучше за что полегче. Или вообще – купила бы торт в магазине. А она возится, возится с белками со своими уже полчаса…

Войдя в комнату, Зинаида Митрофановна внимательно осмотрелась: что бы такое сделать, чем помочь. Но всё было чисто вымыто, натёрто до блеска. Интересно: всегда у них так – или расстарались в честь праздника? Кто у них моет полы? Не Саша же!
Она вдруг поймала себя на том, что думает о Саше с лёгким раздражением. Будто Саша ей невестка. А Толик? Непутёвый сын? Да он ей никто, Толик. Небось, при Леночке полы не мыл. А когда Леночка слегла, ждал, пока тёща придёт, вымоет. И ведь ничего не скажешь – любил Лену, уважал. Она и характером была посильней, потвёрже – а вот ничего не могла сделать: пил и пил… А эта – как-то держит в руках. Видно, он больше жалеет её, чем Леночку, больше стесняется… Хотя Лена тоже умнее его была, тоже образованная.
Выходит – такая судьба у мужика: всегда иметь рядом женщину, которая выше его на три головы. И больную… Правда, на Леночке он женился на здоровой. А Сашу – сразу больную и взял.
Зинаида Митрофановна испугалась, когда в первый раз её увидела. Прямо расстроилась. Куда ей замуж! Да ещё за пьяницу с двумя детьми.
Она всё Саше выложила, всё без утайки. И про зятя, как он допился до падучей, и про то, как Лена билась, билась, да так и не смогла его спасти. Честно предупредила обо всём. О том, что Алёша – парнишка неплохой, но слишком взрослый, чтобы привыкнуть к мачехе. Но он хоть бесхитростный, прямой. А Маринка – пусть и маленькая, но насквозь лживая. Зинаида Митрофановна не юлила, прямо сказала Саше: "Тебе с ней не справиться. Пока у меня есть силы, я её у себя подержу". – "Нет. Спасибо, конечно, огромное спасибо – но ребёнок должен жить в семье. С отцом, с братом".
Ну что ж, это правильно. Саша даст ребёнку и развитие, и воспитание хорошее. И школа в Сосновом лучше.
А вот всё равно – что-то ест, что-то грызёт душу. Может, она Маринку ревнует? Девчонка как увидела Сашу – сразу стала с ней кокетничать. Ну прямо глазки строила! И Саша тоже посматривала на неё: вот, дескать, покончим со взрослыми разговорами – и начнём играть. Ну? И чего ж тут злиться? Радоваться надо. Попалась спокойная, добрая женщина. Сразу к ребёнку со всей душой…
Зинаида Митрофановна позвала зятя в сарай – вроде как бочки передвинуть… Посоветовала ещё раз хорошенько всё взвесить. Женщина – слабенькая, больная. А для него ещё и слишком мягкая, слишком деликатная. И обидеть такую – грех! А он… будто в горячке: "Вот именно! Вот именно! Я же не полный подлец, не полный ублюдок, чтоб такую обидеть!"

А Лену, значит – можно было...
Ну, этого Зинаида Митрофановна вслух не произнесла, удержалась. Еле упросила их не уезжать в тот же день. Присмотреться к ребёнку хоть немного, подумать.
Утром выглянула в окно – а Маринка сидит рядом с Сашей на лавочке. Тарелочки кукольные расставили, понасыпали в них песка, травки. И ложечками пристукивают. До того аппетитно!
Саша почувствовала взгляд и дрогнула, забормотала виновато: "Здравствуйте, Зинаида Митрофановна! А мы тут… вот… завтрак готовим…" И щёки краснеют, как у ребёнка. А Маринка… только через плечо глянула. Будто она ей не бабушка – а так, кто-то случайный в окне.
И когда они к автобусу шли, ни разу не оглянулась. Держала Сашу за руку. Ну прямо пай-девочка! Совсем уже возле поворота Саша нагнулась к ней: видно, велела помахать бабушке. И Маринка послушно помахала.
Так они странно выглядели издали… Толик с чемоданом, Маринка с портфельчиком. А между ними – эта худенькая женщина. Качается, как веточка на ветру… Туда-сюда, туда-сюда…
Зинаида Митрофановна уверена была, что недельки через две Толик привезёт ей внучку назад. С чемоданом и портфельчиком. А вот ведь…


– Саша, – крикнула Зинаида Митрофановна. – Вы не против, если я тут пока бокалы на полке перетру?
– Ой, конечно! – благодарно откликнулась Сашенька. – У меня с этими стёклышками проблемы. Только возьму их – сразу руки начинают дрожать.
"Ещё и руки!" – вздохнула про себя Зинаида Митрофановна.
Вообще-то ей показалось, что с руками у Саши всё в порядке. Может, просто боится… Вещи-то чужие, Леночкины. Вон те высокие бокалы ей подружки на свадьбу подарили. А пузатенькие… Нет, пузатенькие, кажется, от матери Толика остались. Видно, послевоенные. А может, отец из Германии привёз. Надо бы их выставить как-нибудь позаметнее.
Зинаида Митрофановна вдруг ясно осознала, что дом этот – всё-таки не Леночкин. Даже кое-что из мебели осталось от родителей Толика. Да всё, собственно, – кроме гарнитура и разных мелочей. А теперь и совсем новые вещи появились. Занавесочки, шторки… Кастрюльки на кухне. И чудится Зинаиде Митрофановне, что это потихоньку вытесняют из дому Леночку, доченьку её ненаглядную, снегурочку её дорогую. Пожила тут, помучилась – и хватит.
А с другой стороны – разве не понятно? Столько лет мужик сам хозяйничал. Все кастрюли пожёг, все занавеси закоптил. Чем чистить – действительно проще было новое купить. Тем более что зарплата у него хорошая. Правильно Леночка говорила: с его зарплатой он учиться никогда не захочет.
Чтоб такую зарплату после института получать, надо стать… профессором, директором… Но ведь есть и самолюбие у людей! Люди о здоровье думают. А этот готов до самой пенсии таскать ящики в порту! Ну а если сердце подкачает? Или давление? Кем он тогда будет? Куда пойдёт?
Ах, да что говорить! Учиться в молодости надо было. А сейчас…
И не её это дело, в конце концов.

А деньги… Если бы не дети, Зинаида Митрофановна ни копейки бы у него не взяла! Им с Маринкой и её пенсии хватало. Картошка – своя, фрукты – свои. Куры. Ребёнок был сытый, ухоженный. Всё, что Толик давал на Мариночку, Зинаида Митрофановна относила в сберкассу. До копейки!
В один прекрасный день она вручит всё внукам – да ещё с процентами. Поровну. Лучше всего было бы преподнести каждому к свадьбе его сберегательную книжку. Но вряд ли так получится. До Алёшиной свадьбы она, может быть, и дотянет, а до Маринкиной – точно нет.
Вспомнилось вдруг, как Леночка, бедная, плакала незадолго до смерти: обидно ей было, что не увидит она Мариночку невестой…
Зинаида Митрофановна посмотрела на портрет дочери. Внимательно, будто надеялась разглядеть, как относится Леночка ко всем этим переменам.
Леночка улыбалась. Всё её устраивало: и новые занавески, и новые кастрюльки… И странная слабенькая женщина, которая возится и возится на кухне. Насыпает в белоснежную гору взбитого белка сначала мак, потом грецкие орехи.
– А клюква зачем? Зачем давать в безе клюкву? Никогда такого не видела!
– Так интереснее! Без клюквы приторно получается: и безе сладкое, и крем сладкий…
– Господи, и крем сюда идёт?! – всплеснула руками Зинаида Митрофановна! – Зачем вы ищете себе лишнюю работу?
– А на что ещё я гожусь? – грустно усмехнулась Сашенька и посмотрела прямо в лицо Зинаиде Митрофановне. Будто читала её мысли.

Зинаида Митрофановна смутилась. Подалась проведать свой пирог. И как раз вовремя: он уже начинал подсыхать.
– Какое у вас тесто! – восхищалась Сашенька, раскладывая по чёрному противню белые кружочки. От мака и клюквы они выглядели особенно нарядно, по-новогоднему. – Я так завидую всем, кто умеет делать дрожжевое тесто! У меня дрожжевое не получается. Тут, видно, особый талант нужен.
– Да какой там талант! Замесила, обмяла пару раз... Вон с вашими пирожными куда больше возни. А вы ещё слоёное затеяли! Да я бы ни за какие миллионы не стала раскатывать по десять раз!
– Я сама жалею, что слоёное затеяла. Но теперь уж ничего не поделаешь. Ладно. Алёша приведёт друзей… Вы знаете, – вдруг спохватилась она, – через полчаса у Мариночки кончаются уроки… Может, вы бы встретили её? Будет ей сюрприз! Пройдётесь, отдохнёте немножко. И я бы с вами пошла, но такой снег насыпал…
– Да-да, – обрадовалась Зинаида Митрофановна. 
Это было как раз то, что нужно: выйти на улицу. Отдохнуть от чужого пространства. Подумать обо всём спокойно. Ей даже жаль стало, что до конца уроков всего полчаса.
В школу она не зашла. Постояла у дверей, прислушиваясь к знакомому шуму. Школа, где она проработала почти тридцать лет, была поменьше и старой постройки – а гудела так же. Такой же был звонок. И такой же мгновенный топот начинался сразу после звонка. Она очень любила всё это. Следить за часами, нажимать кнопку. Она как бы включала и выключала школьный шум – по собственной воле, одним нехитрым движением. Может, оттого и в жизни всегда немножко командовала. Муж-покойник сердился, и Леночка упрекала. Ведь она и жене Толика, совсем чужому человеку, успела с утра сделать несколько замечаний. Главное, ехала сюда – давала себе слово: молчать, не вмешиваться…
Зазвенел ещё один звонок. Школьный двор опустел. Зинаида Митрофановна растерялась, вошла в школу, стала расспрашивать техничку. Перед той стоял букетик подснежников в чашечке без ручки. Рядом лежало несколько открыток. Зинаиду Митрофановну дети никогда не поздравляли с Восьмым марта. Техничка с удовольствием объяснила Зинаиде Митрофановне, что первые и вторые классы в честь праздника отпустили раньше на один урок. Испуганная Зинаида Митрофановна заторопилась к дому.
– Саша! – крикнула из коридора. – Маринка не пришла?
– Не-ет. А вы что, разминулись?
– Их, оказывается, отпустили больше часа назад.
– Ничего страшного, ничего! – крикнула из кухни Саша. – Она иногда забегает после школы к подружкам. Это рядом, в соседнем доме.

Зинаиде Митрофановне в Сашином бодром голосе померещился испуг.
– Ну конечно, конечно, ничего страшного! – подхватила она.
Тут хлопнула калитка, затопали по ступенькам ножки, сбрасывая снег. Женщины улыбнулись друг другу. Маринкина рожица засветилась в тёмном коридоре. Не сразу заметив бабушку, Маринка метнулась к Саше. В вытянутой замёрзшей ручке белел слегка замученный букетик.
– Мамочка, поздравляю тебя с Женским днём!!!
Саша моргнула виновато, но собралась и за плечики развернула ребёнка лицом к Зинаиде Митрофановне.
– Смотри, кто к нам приехал.
– Бабушка! – удивилась и вместе с тем явно обрадовалась Маринка. И обняла старуху за пояс.
– Вот мы поделим букет пополам, – предложила Сашенька. – Раз бабушка приехала без предупреждения, будем делиться с ней подарками.
Зинаида Митрофановна приняла с благодарностью цветы и завозилась вокруг них, захлопотала, мимоходом замечая всё. Привычные движения, которыми Сашенька помогала Маринке раздеться. И как мельком проверила, не намокли ли у ребёнка ноги.
На серванте, под большим портретом Лены, стояли две одинаковые керамические вазочки. Она хотела поставить цветы туда, но смутилась: как-то странно оно будет выглядеть... Будто она отдаёт дочери то, что девочка принесла этой… в общем-то хорошей женщине. Ну да, больная, очень больная. Так ведь если б не болезнь – разве пошла бы она за Толика?


Весь день Зинаида Митрофановна всячески старалась подавлять в себе недобрые чувства. Спрашивала себя: "Разве лучше будет, если Саше всё надоест? И Толик, и дети. Если она их бросит, уйдёт в свой дом... Или вообще решит жить с родителями. Вот переберутся они назад с Украины, начнут наезжать к дочке, увидят, что и как… Сами её заберут!"
Зинаида Митрофановна пугалась таких своих мыслей. Душа её просветлённо затихала. Ненадолго. Вдруг какая-нибудь мелочь взбалтывала заново её досаду, муть поднимала со дна. Причём именно тогда, когда надо бы умилиться, почувствовать благодарность…
Она догадывалась, что Саша ведёт себя не так, как обычно. Это было заметно хотя бы по Маринке: она весь день поглядывала на мачеху, удивлённо хлопала длиннющими ресницами. Надо думать, без неё, без Зинаиды Митрофановны, Саша ещё мягче, терпеливее. Леночка вела себя с детьми гораздо строже, раздражалась от каждой мелочи. В неё пошла, в мать…
Вот даже сейчас: до чего же трудно было Зинаиде Митрофановне удержаться, не накричать на Алёшку! Явился… Куртка перепачканная, портфель раскрытый… Тетрадки и учебники торчат в беспорядке, будто он только что подобрал их с полу. Ноги по колено мокрые, на щеке ссадина. И ещё шапка на нём, оказывается, чужая! Но нельзя же сразу начинать с замечаний – после того, как не виделись полгода! Зинаида Митрофановна надеялась, что Саша его отчитает. А та – давай хохотать! Тащит его к зеркалу: "Посмотри! Нет, ты посмотри на себя! Где ж тебя носило, чудо моё? Где ты шапку подцепил пожарного цвета?!"
И оба смотрят в зеркало, гогочут…

Ну? И это воспитание? Даёт им полную волю. Может, для них куда лучше была бы строгая, жёсткая мачеха. Оба – нелёгкие дети, с ними так нельзя.
Она прислушивалась к тому, как в коридоре Саша препирается с Лёшкой, загоняет его в ванную. Никакого уважения! Ни дать, ни взять – мальчишка с девчонкой спорят! Он даже кокетничает с ней...
Через открытую дверь Зинаида Митрофановна видела Сашу. Она возилась с Лёшкиными вещами. Встретилась взглядом с Зинаидой Митрофановной, улыбнулась – то ли извиняясь, то ли ища поддержки.
– Пусть хорошенько прогреется под душем. Уж этот мне хоккей!
Зинаида Митрофановна подошла, повертела в руках куртку.
– По-моему, от его вещей куревом пахнет, – не выдержала она.
– По-моему – тоже, – вздохнула Саша. – И не первый раз. Не знаю, что делать. Я уж по-всякому пробовала…
Зинаида Митрофановна хотела было сказать ей что-то толковое, веское, но осеклась. Разве её оба сына не курят? И начали примерно в Лёшкином возрасте.


Маринка обрадовалась, когда увидела бабушку. Даже сама удивилась, до чего обрадовалась. А уже через час – пожалела о том, что бабушка приехала именно на праздник. Всё как-то не так пошло. Саша при бабушке стала невесёлая, неласковая. Следила за каждым Маринкиным движением. Просила взглядом: веди себя поосторожнее. Ну, Маринка и старалась. Помогала накрывать на стол, доставала для Алёшки чистое бельё и носки.
Но дело было, конечно, не в этом. Маринка сразу заметила, как бабушка посмотрела, когда она назвала Сашу мамой. И дальше старалась следить за каждым своим словом. Но Алёшка… Алёшка, который обычно Сашу никак не называл или уж в случае особой надобности называл по имени, – взял да и брякнул ни с того, ни с сего: "Отстань, мам!"
Незадолго до того Саша заказала мамин портрет. Маринка была очень рада, что папа успел его повесить. Думала, бабушке понравится. Но та как-то виду не подавала… Будто этот портрет висел над сервантом всегда!
Ради Саши Маринка даже стала есть тяжёлый бабушкин пирог. Она никогда не любила такие пироги. Всё равно что большой кусок белого хлеба, чуть промазанный повидлом. Но перед ужином Саша вызвала её в коридор и стала шептать на ухо: "Мариша, пожалуйста! Бабушка старалась…"
После бабушкиного пирога в Маринку уже и чудесные Сашины пирожные не лезли. А они ведь их придумали вдвоём. Валялись вечером на диване и придумывали… Маринка сама ломала орехи, мыла клюкву.
Когда Маринка стала хвалить пирожные, Саша наступила ей на ногу под столом.

Бабушка ела их с опаской. Надкусит – и посмотрит, что там внутри. Надкусит – и посмотрит. И всё немножко удивляется: зачем клюква? зачем мак? зачем кофе? Вроде она, бабушка, лучше знает, что надо класть в пироги.
Хорошо хоть Алёшка выручил. Ел всё подряд. Он один слопал почти четверть бабушкиного "правильного" пирога.
Вообще весь день получился неинтересный. Тихо, скучно… Обычно у Саши до самого вечера играл проигрыватель. Саша не то чтобы его слушала, а так… всё делала под эту музыку. Поначалу Маринка удивлялась. Уставала даже. Потом перестала замечать. А потом и вовсе привыкла.
Без Сашиных скрипок в доме стало как-то сухо и пусто. Маринка сама подошла к проигрывателю и поставила Моцарта. Думала – бабушка удивится, обрадуется, что Маринка разбирается в серьёзной музыке. Но бабушка только губы поджала.
А в то время, когда они обычно на диване под пледом читают вслух книги, Маринке пришлось отправиться в спальню и наскоро делать подарок для бабушки. Саша уговорила её наклеить на открытку самые красивые ракушки.
Всё бы ничего – но досадно было: теперь бабушка решит, что Саша всегда такая. А ведь всё из-за неё, из-за бабушки. Целый день следила за каждым Сашиным шагом! Саша идёт – а бабушка смотрит ей вслед, прямо на ноги. Или в руки смотрит, когда Саша наливает чай. Саша всегда просила не следить за ней. От этого она начинает спотыкаться, а из рук у неё всё выпрыгивает.
Да. Противный, противный день! Когда Маринка пришла из школы, Саша даже в лоб её не поцеловала! А потом они вместе боялись за Алёшку: а вдруг он задержится – или какую-нибудь глупость учудит. Он и учудил. Всю одежду пришлось стирать, сушить. А куртку вообще решили сдать в химчистку.
Бабушка смотрела так, словно Саша виновата и в том, что Алёшка опоздал, и в том, что перепачкался. Самое удивительное – почему-то и Маринке казалось, что виновата Саша...
А потом они – уже втроём с Лёшкой – боялись за папу. Как бы он именно сегодня, при бабушке, не явился домой пьяный. Они после работы собирались поздравлять своих сотрудниц – он сам говорил. От общего их страха у Маринки гудело в ушах. И тошнило немножко.
Господи! Как они обрадовались, когда он пришёл трезвый! То есть не совсем трезвый… Но ведь это же праздник!
Немного подвыпивший – отец был даже лучше. Обмякший, покладистый, щедрый… Но именно таким Маринка отца не любила. Его зыбкая мягкость и доброта вызывали в ней особую брезгливость. Весь мир начинал ей казаться зыбким, неустойчивым, ненадёжным. Жить становилось противно – будто ходишь в мокрых ботинках.

Весь вечер отец угощал бабушку. И всё старался для неё что-нибудь сделать. Заставил лечь спать на новой кровати... И это уж было совсем ни к чему. Бабушка могла спать в столовой, на диванчике. Алёшке поставили бы раскладушку в детской. А он устроил целую белиберду! Саше пришлось спать на Маринкиной кровати. Папе – на раскладушке. А Маринку положили на одну кровать с бабушкой. Кровать просторная, на ней и втроём можно спать… Но Маринка вообще не любит спать с кем-нибудь рядом. Тем более – с бабушкой! Стыдно так думать, но от бабушки пахнет… по-особому… Маринке не нравится её запах.
Когда бабушка начала раздеваться, Маринка не знала, куда девать глаза. Столько на ней было понадето! И всё большое, некрасивое... Какую-то штуку бабушка даже на стул класть не захотела. Свернула её и сунула под матрац. Маринку чуть не стошнило. А главное, там, под матрацем, бабушка наткнулась на… штучку железную... Вытащила и спрашивает: "А это зачем тут?" Маринка соврала: "Не знаю". Хотя прекрасно знала. Железячку мама засовывала папе в зубы, когда у него начинался приступ. Чтобы не прикусил язык. Бабушка, конечно, догадалась. Покачала головой. Спросила: "И часто оно бывает?" – "Нет, – сказала Маринка. – Давно-давно не было".
Она долго не могла уснуть. И всё боялась – вдруг бабушка ещё что-нибудь спросит. А потом услышала отцовский топот на кухне. Вспомнила о бутылке шампанского, которую привезла бабушка.
Маринка высунула из-под одеяла ногу. Холод шлёпнул, будто мокрой тряпкой. Быстро свернулась под одеялом в комочек, замерла. Решила – не пойдёт. Подождала, прислушиваясь. Хлопнул холодильник, что-то задвигалось, зазвенело. Она разом решилась, сбросила с себя одеяло, быстро нашарила тапочки и, ёжась, на цыпочках пробежала по коридору. На кухне горел свет – почему-то слишком яркий. Он сразу и окончательно разогнал остатки сна. Маринка зажмурилась, отец обернулся к ней. Посмотрел с удивлением, всё не отпуская ручку холодильника.
– Тебе чего, дочка? Проголодалась?
Она отрицательно помотала головой.
– Тогда давай иди скорей в постель. А то, смотри, простудишься!
Маринка стояла, догадываясь, как странно выглядит её появление и туповатое молчание. В заботливом голосе отца, едва уловимая, ощущалась досада. И видно было, что сам он придумывает, чем объяснить своё позднее появление на кухне. Наконец, сообразил:
– Я тут… лекарства ищу… Голова разболелась.
Маринка решительно и всё ещё без слов подошла к дверце холодильника, вытащила коробочку с цитрамоном и протянула отцу.
– Спасибо, – сказал он. – Можешь идти.
Она налила в чашку кипячёной воды и протянула ему.
– Пей.

Конечно же, отец не собирался принимать таблетку, не собирался пить воду. Но Маринка видела: он по-своему доволен ею. Пожалуй – даже восхищается её хитростью. А ещё больше – твёрдостью. Сравнивает её с матерью. Не с Сашей – а с той, которую она не помнит.
А со всем тем – совершенно ясно было, что отец ничего не может с собой поделать. Неприятное, знакомое Маринке нетерпение угрожающе росло на глазах. Сейчас он подхватит её на руки и отнесёт в постель. И, может быть, скажет что-нибудь хорошее, ласковое. А потом вернётся на кухню и нальёт себе – в эту же чашку – шампанского. Или припрятанной где-нибудь гадости, которая на вкус хуже любого лекарства. А потом выключит свет и пойдёт к себе, но от двери вернётся – и снова нальёт, только уже больше.
– Не надо, папа, – напористо прошептала она и крепко уселась на табуретке, чтобы он понял: от неё не избавиться.
Отец очень симпатично, по-мальчишечьи, хохотнул и перестал притворяться.
– Доча! – прошептал умоляюще. – Я немного… Вот столечко! Напёрсточек…
Она строго помотала головой.
– Напёрсточек! И больше не вернусь, честное слово!
Ей было жалко его, но она сказала:
– Ты что, хочешь, как на двадцать третье февраля? И ещё при бабушке…
Он выпрямился. Лицо у него стало сухое и нехорошее.
– Ладно. Пойдём.
И выключил свет.

Маринка вернулась под остывшее одеяло. Бабушка спала. Она не храпела – просто как-то шумно выдыхала. Маринка заткнула уши. Уснуть с пальцами в ушах не получалось. Да оно и хорошо. То есть она была уверена, что отец уже не вернётся на кухню. Но на всякий случай…
Тогда, в прошлый раз, она притворилась спящей. И потом вела себя так, будто ничего не слышала. Но ведь они не маленькие. Понимали, что от такого крика кто хочешь проснулся бы. Главное – он полгода перед этим не пил! Маринка радовалась, думала, больше и не будет уже. И вдруг – напился. Ещё хуже, чем раньше.
Она после того случая стала немножко бояться отца. И даже просила Сашу уйти от него, перебраться в Треугольный переулок. Там вообще лучше. И дом, и вещи интереснее. И сад. Из окошка видно море. И песок, и снег на берегу. И чайки летают под окнами. И пусть бы папа с Алёшкой приходили к ним в гости.
Саша сказала: "Так нельзя. Папа болен. Но постепенно он совсем выздоровеет". Она только спрятала топор.
Алёшка давно говорил Саше, что топор надо прятать. Что до того, как папа женился на Саше, с ним такое случалось сто раз. Тогда Алёшка убегал к соседям или закрывался в ванной.
Наверное, Алёшка прав: Саша действительно плохо прячет топор. Вот она же нашла! Сунулась в шкафчик швейной машинки за лоскутами. Вытащила торбу на пол – а он там, в углу...
Ну, хорошо. А куда же его прятать? Маринка стала придумывать разные места. И все они были хуже. Ящик с тряпками хоть и стоит на виду, но зачем отцу их лоскуты?
Хоть бы бабушка туда не полезла, а то сразу обо всём догадается…
Маринка неумело сложила ручки и прошептала в ватную толщу одеяла:
– Господи, если ты есть на свете… Пусть хотя бы при бабушке ничего такого не случится!


6
Сашенька с трудом протиснулась между стеной и спинками стульев. Воздух в квартире, плотный и взболтанный от долгого беспорядочного веселья, будто удерживал её силком, не давал выплыть. Выбравшись на балкон, она почувствовала себя так, будто каким-то чудом оказалась вдруг на спасительном острове. Пахло зеленью, началом лета, асфальтом, только что политым из шланга. И ещё чем-то дальним, чем-то знакомым. Она давно не была в своём дворе. И теперь вникала растроганно и старательно во все его запахи и звуки.
Из окон бывшей Сашенькиной квартиры – то из одного, то из другого – озабоченно высовывалась женщина, смотрела куда-то вниз, во двор. Наверное, там играл её ребёнок. Или сушилось бельё. Но Саше казалось, что женщина обороняется, предъявляет таким вот образом права на пространство, которое они с Юлькой никогда не отвыкнут считать своим.
У Саши за спиной, где-то в глубине квартиры, перекрывая голос Пугачёвой, бухал неравномерно незнакомый мужской бас. То был, по-видимому, загодя приготовленный тост. Его прерывали нестройными аплодисментами и взрывами смеха.
Сашенька подумала, что лучше ей вернуться в комнату, не оставлять Толика один на один с этим буйным, волнами накатывающим весельем. Но возвращаться не хотелось. В конце концов, рядом с Толиком – и родители, и Маринка. Если бы там что-то пошло не так, она бы сразу прибежала ябедничать.
Ещё год назад Саша не повезла бы Толика на подобное мероприятие. А теперь – решилась. Не то чтобы она была в нём абсолютно уверена… Но и серьёзных последствий не ожидала. Или привыкла уже к этим последствиям, не боялась, как прежде. Ну, станет болтать, приставать с откровенностями... В крайнем случае – не поедут домой, переночуют у родителей.
Ветер был резкий, но приятный. Будто старый друг трепал ей волосы.
Внизу девочки прыгали через двойную резинку. Сашенька с интересом присматривалась к игре, пытаясь разобраться в её сложных правилах. Весёлое шарканье лихо взмывало вверх. Голоса наискось относило ветром – размытые, беспорядочные.

Не так уж давно они отсюда переехали, а люди во дворе были по большей части ей незнакомы. Возможно, кого-то из них Саша просто не узнавала, не могла разглядеть издали.
Что ж, зрение падает, и эту информацию незачем подтверждать у врачей. Надо, в конце концов, смириться. Перестать рассчитывать на чудеса. Неужели, действительно, какая-то сумасшедшинка в её мозгу надеялась, что в старом доме она и видеть будет по-старому?
Будто иллюстрируя Сашины пасмурные мысли, где-то внизу раздался мужской голос, выкрикивающий её имя.
– Сашка! Привет, красавица! Что ж это ты старых друзей игнорируешь?
– Привет, Кирюша, – обрадовалась она. – Я не игнорирую. У меня с глазами неважно.
– Вот! Я всегда говорил тебе: слишком много читаешь! Закажи очки! Тебе в очках красиво!
Она помотала головой:
– Не помогают очки!
– Как это не помогают?
– Вот так!
– Ты, Сашка, классно выглядишь! У меня вон пузо и залысины, а ты – прямо девчонка! Только волосы по-взрослому распустила. Заплети снова те свои кренделёчки – и будешь такая, как была. Ты вообще не меняешься. Только увеличивают тебя, как фотографию…
– Ой, Кирюша! Это тебе, наверное, нужны очки!
– Нужны, нужны! Но у меня дальнозоркость... А это что за фея с тобой?

Сашенька почувствовала на спине руку Маринки. Остренький подбородочек привычно упёрся в её плечо.
– Дочка!
Голос Сашеньки, подёрнутый ветром, прозвучал и вправду по-детски.
– Откуда ж у тебя такая взрослая дочка?
– От верблюда! – задиристо выкрикнула Маринка.
– Господи, когда ж ты успела?! А на вид – подружка или сестрёнка. И совсем не похожа на тебя. На папу, наверное, похожа…
– У меня ещё и сын есть.
– Маленький?
– Нет, наоборот, старше.
– Ну молоде-ец!

Сашенька почувствовала сильный запах вина. Оглянулась. Дядя Костя шагнул к ней, правой рукой обнял за плечи, левой тяжело навалился на поручень.
– Привет, дядя Костя! – оживился Кирилл. – Поздравляю! Как говорится – круглая дата…
– Ну, не совсем. Полукруглая.
Голос у Константина был ещё твёрдый, а настроение уже лирическое.
– Может, зайдёшь, Кирюша? Тут все свои. Ты же знаешь…
– Нет, дядя Костя! Неудобно. И потом – я спешу. Вот увидел Сашку на балконе – и забыл про свой турнир. Я ей говорю, дядя Костя, что она не меняется, а она не верит. Вот вы ей скажите! Правда – на девочку похожа?
– Саша… – привычно завёл Константин, – это… не то, что все люди вокруг… Это –другое… Я всегда говорил… Надеялся… Но – что делать! Жизнь всё по-своему переворачивает... Но ничего! Всё равно – Саша мне… как родная дочка! А Мариночка вот – как родная племянница! Честное слово!
– Всё, дядя Костя, – вмешалась Сашенька. – Отпустите его. Ему надо бежать.
Константин тут же потерял интерес к Кириллу, но тему продолжил. Теперь уже обращаясь к Мариночке.
– Всё равно ты узнаешь, Марина, когда вырастешь… Мы с твоим дедом, с Аркадием, когда-то слово дали, что дети наши – поженятся. Будут мужем и женой. Я, Марина, слова своего никогда не нарушал. Но злые люди, Марина, злые люди вмешались… Недобрые люди. Всё испортили, расстроили! Ну что ж, теперь ничего не поделаешь! Но! – Его вдруг осенила идея. – У меня есть внук Вова. Вот такой парень! И как раз подходит тебе по возрасту! И я теперь клянусь, что он женится на тебе, Марина! – Лицо у Константина внезапно раскраснелось и вдохновенно засияло. – И вот так всё будет исправлено! Пойдём, я покажу тебе его фотографию. Вот такой парень!

Он потащил слегка упирающуюся Марину в комнату. Обратно в музыку, в гомон. Марина подмигивала, оглядываясь на Сашу. Но, похоже, была несколько заинтригована.
Девочки внизу кричали, как птицы. Густо-сиреневая тень перекрыла половину двора. Солнце светило прямо в то окно, у которого когда-то стояла Сашенька, высматривая доктора Добрину.
Ей стало чуть прохладно, но идти за кофтой не хотелось. Снова на глазах у всех… Через всю комнату...
Она стояла, поёживаясь, и думала о том, как это всё странно – все эти безумные скачки и повороты судьбы. Дядя Костя. Мира Моисеевна. Марина. Толик. И Кирилл, который когда-то забавлялся тем, что на бегу развязывал её бантики. И Юля, которая родилась в этом доме, но меньше любит его. И Валечка, к которой они вряд ли сегодня зайдут. И Ирочка, которая тоже больше здесь не живёт, но сидит сейчас там, в комнате, за столом. Пришла с родителями. Наверное, только ради того, чтобы поболтать с ней, с Сашей. А они и десяти слов друг другу не сказали. И Сергей сидит за тем же столом.
Сюда бы ещё Борю – и полный комплект…
На кухне кто-то уговаривал Зою спеть. "Ну, Зоечка! Ну, ради меня! Ну, не хочешь про Тбилиси – спой Аву Марию…"
Зоя долго жеманилась, но, в конце концов, сдалась. Заиграла она сразу, с места, не пробуя клавиш. Саша вдруг обрадовалась. Как когда-то в детстве, восхищённо затрепетала от этого голоса. Подалась было к двери, но оттуда появился Серёжа. Весь какой-то распаренный, с незажжённой сигаретой в зубах. Он устроился рядом с Сашей, опёрся на перила, стал смотреть вниз. Сигарету он всё не зажигал – только постукивал по ладони спичечным коробком.
– Слыхала? У папы новая идея! Уже объявил всем присутствующим…
– А ты против?
– Почему же… Хотя… И вообще: хватит с нас папиных идей.
Что-то задело Сашеньку. Не столько в его словах, сколько в интонации.
– Тебе не нравится моя Маринка?
– Твоя?.. Вот именно, что не твоя. Ты много в неё вложила, это сразу заметно… Но она совсем другой породы человек. Другого духа, что ли. Ты не обижайся! – вдруг заторопился он. – Мне и Вовка мой не нравится. Знаешь, растёт кто-то совсем… чужой. Они вообще все сейчас чужие. Да и не пойдёт твоя красотка за моего Вовку. Он у нас… так это… серенький, никакой. Впрочем, чего в жизни не бывает!
Странно… Серёжины слова её огорчили. Саша старалась держаться невозмутимо, но скрыть обиду не удавалось. Серёжа тоже хотел скрасить неловкость, а вместе с тем – меленькое, недоброе чувство бродило в нём, норовило выйти наружу. И он не выдержал, продолжил:
– Я не удивлюсь, если из твоей Маринки получится… кинозвезда. Нет, пожалуй. На кинозвезду не тянет. Скорее, фотомодель… Точно! Она должна отлично получаться на фотографиях. А вот рисовать её я бы не стал. Не хватает в ней чего-то… Таланта, что ли…
– Ну, нас с Юлькой ты, помнится, с удовольствием рисовал. Без всяких талантов с нашей стороны…
– Не притворяйся, Саша. Ты прекрасно понимаешь, о чём я говорю. Я имею в виду талант глубинный… человеческий. Ты ведь согласишься, что этого таланта в папе больше, чем в маме? Хотя она, конечно, хороший музыкант.

Он замолчал, прислушиваясь к голосу матери. Голос был по-прежнему крепкий. И, как всегда, казался Сергею не подходящим к случаю. Вроде поёт не человек в соседней комнате, не человек среди других людей – давно знакомых, близких, а… будто радио включили – не к месту и очень громко. Но для радио этому голосу не хватало красоты и лёгкости.
Кстати, и Сашеньке казалось, что поют по радио. И всё же перед каждой высокой нотой она напрягалась – хотя не помнила ни одного случая, когда бы тётя Зоя не смогла её взять.
"Аве Мария" подходила к концу, к самому сложному, аварийному месту. Сашенька сжала кулаки, как бы поддерживая этот голос, взбирающийся на последнюю, главную высоту.
В комнате нестройно и бурно захлопали. И следующий номер своего вечного репертуара Зоя запела без особых уговоров. Неаполитанская песня звучала гораздо живее.
Серёжа, наконец, закурил. Он знал, что Сашенька не выносит запаха сигарет, выдыхал в сторону, отгонял дым рукой. Быстрый ветер легко его рассеивал.
Приближались сумерки, а в воздухе всё держалась и держалась утренняя свежесть. По-утреннему звучали голоса внизу, голоса в доме. И казалось, праздник только начинается.
Сашенька взяла Серёжу за руку, посмотрела на его часы.
– Куда ты спешишь? – вдруг расстроился он.
– Не хочется оставаться на ночь у родителей. Там у нас Алёшка один.
– Ну и что? Он же не маленький. Наверняка рад побыть без присмотра.
– Вот именно, – вздохнула Сашенька. – Мне не очень нравится его компания. Если бы я была родной матерью, я бы всех Алёшкиных друзей разогнала к чертям!
– Пустое! Ты их из дому выставишь – а они начнут где-нибудь в подъезде собираться.
– У нас в посёлке нет подъездов.
– Ну, так найдут… беседку, сарай. Он что же, не признаёт тебя?
– Как тебе сказать… Конечно, не считает меня матерью. Он был уже взрослый мальчик, когда мы поженились. Однажды, в самом начале… у меня тогда случилось первое при них обострение… Он помогал Толику делать для меня перила. От веранды – до калитки. И вот я выбралась зачем-то на веранду, а они не заметили. И вдруг, слышу, Алёша спрашивает: "Папа! Вот объясни мне, почему ты на ней женился?"

Сашенька легонько рассмеялась и стала скатывать в шарик бумажку от конфеты, завалявшуюся в кармане. Серёжа рассматривал профиль, который столько раз рисовал. Нет, оно не постарело, это милое лицо… Морщин ещё почти не было, и форма оставалась по-прежнему лаконичной, наполненной, по-детски округлой. И выражение лица – такое же, как в детстве: сочетание печали и вызова. Но что-то уже проступало… Вымученное, нетвёрдое, готовое рухнуть. Нехорошая усталость.
Наверное, рядом со всем этим не так уж легко жить. Постоянная угроза. Вечная Сашина насмешка – над собственным телом, над болезнью.
Всё детское, светлое, что когда-то он испытывал к Саше, давно прошло. И почти не вспоминалось.
Светло-серая стена явственно приобретала сиреневый оттенок, и на её фоне необычайно выразительно смотрелись локти, лежащие на перилах балкона, вытянутая вперёд шейка, длинные волосы, заложенные за ухо. Сергей вдруг почувствовал радость… радость от того, что всё это не имеет к нему отношения. Болезнь, неуклонно подбирающаяся скачками, покорность в длинных сощуренных глазах – не его беда, не его жизнь. Более того, свой собственный нелепый брак Сергей увидел с другой стороны. Нет, хорошо, что он помирился с Надей! Ему было более или менее удобно жить. И вместе с тем – нечего терять, нечего бояться.
– И что же он ответил?
– Кто? А, Толик… Рявкнул на Алёшку: "Вырастешь – поймёшь!"
 Она произнесла эти слова как бы между прочим, хотя на самом деле с внезапной остротой и ясностью пережила заново тот миг. Заново ощутила свою растерянность, желание сейчас же постучать в стекло, просто грохнуть дверью, чтобы не услышать чего-нибудь страшного. В тот миг она успела пропустить через себя столько разных вариантов ответа – прежде чем Толик вогнал лопату в землю и снисходительно буркнул…
Ничего лучшего нельзя было сказать. Именно то, что нужно. Коротко. Достойно. Надёжно. По-мужски.
Если бы тогда Саша не услышала случайно его ответ, не запомнила навсегда тот голос, ту интонацию – она ушла бы от Толика. После первого же из уродливых пьяных скандалов. Во всяком случае, после того – самого мерзкого.
Сашенька помотала головой. Попыталась выключить воспоминания, как картинку в телевизоре. Ей не хотелось говорить с Серёжей о Толике. Она знала, что ничего не сможет ему объяснить. Она и сама никогда не понимала толком, почему вышла замуж за этого человека. Действительно – невозможно чужого.
Она вспомнила, как пугал её первое время странный, незнакомый запах. И всё не удавалось привыкнуть к нему, заставить себя не замечать.
Дети?.. Нет, всё-таки не ради детей. Когда они ехали к Зинаиде Митрофановне забирать Маринку, всё уже было решено. А Алёша поначалу вообще не очень-то ей понравился. Главное, она видела, что совсем не нравится ему.
Их первый вечер… Некрасивый, неухоженный мальчик, который старательно избегает просящего взгляда отца. Зато всё посматривает, не таясь, на портрет умершей матери. Так в драке слабенький грозится призвать на помощь старшего брата.
И действительно, Лена смотрела на неё с портрета осуждающе, строго… Сашенька убеждала себя, что тяжёлый взгляд Лены не имеет к ней никакого отношения. Что фотографию, конечно же, сделали для паспорта и потом увеличили к похоронам.
Поначалу Саша ничего не трогала в доме Толика. Но потом всё-таки решилась: спрятала этот портрет, а вместо него заказала новый. Выбрала в альбоме снимочек – слабенький, нерезкий. Зато Лена, молодая и лёгкая, смотрела не сквозь Сашеньку, а прямо ей в лицо, заботливо и ободряюще. Может, оттого, что была в очках.
Фотограф в посёлке не захотел возиться с любительским снимком. И Сашенька не поленилась, выбралась к тому самому вечному старичку, который когда-то фотографировал их с Юлей. Старик подретушировал портрет, но очень деликатно. В нём появилось что-то почти художественное.
Новый портрет похвалил даже Алёшка. А Маринка, увидев его впервые, сказала: "Эта мама – лучше, чем старая".
Нет, не ради детей она вышла замуж за Толика. Она ведь тогда и подумать не могла, что когда-нибудь так привяжется к ним. И совсем уж не надеялась на их привязанность.
Да, Маринка приняла её ласково и открыто – но это не ввело Сашеньку в заблуждение. И дело было не в старухе, которая наговорила ей столько гадостей о ребёнке: и хитрая, и лживая, и корыстная, и ещё невесть какая... Ничего этого Сашенька не хотела знать. Её собственной проницательности хватало для того, чтобы видеть: девочке скучно живётся с бабкой, она готова на любые перемены. И добровольно принимает новые правила игры. Дочки-матери. Всё, что происходило дальше, было не фальшью, а долгой игрой. Между маленькой девочкой и взрослой девочкой, которой кто-то поручил за младшей присматривать.
До того самого дня…

Сашенька помнила чуть ли не поминутно, что в тот день происходило. С самого утра. Вроде не было ничего особенного… Она искупала Маринку на ночь. Стала расчёсывать волосы, подсушивать их феном. Волосы быстро светлели, становились пушистыми. И почему-то Сашеньку вдруг как-то по-особому тронула лёгкая бахромка – коротенькие посеченные волосики над чистым лобиком. Она их и не коснулась. Но что-то пахнуло на неё… будто встречный ветер… Она не подумала ничего, а просто так стало – с той минуты и навсегда: это был её ребёнок. Саша почти задохнулась от удивления, от благодарности. Как-то странно всё сдвинулось, сцепилось в её сознании: беременность, утренняя тошнота, консультации у странных черновицких профессоров, пугливое ожидание – и эта девочка с льняными волосами до локтей, искоса посматривающая в телевизор. Только зиял где-то в середине непонятный провал. Несколько лет, отнятых у неё, у Саши. И жалко было каждой пропущенной минуты.
Саша помнила даже передачу, которая шла тогда по телевизору. И большой махровый халат, который поверх ночной рубахи набросила на Маринку. И как Маринка, не отводя глаз от экрана, почти бессознательно обняла Сашу одной рукой. Приникла к ней – и вдруг подняла на неё глаза… Такие чисто-серые, так беспрепятственно пропускающие в самую глубь… Посмотрела – и снова вернулась к телевизору. А Саша пошла менять постель. Белые простыни взмывали, раскрывались с хрустом. Ей было стыдно своей радости, чувства победы над хорошей, доброй и жёсткой старухой, которая ничего не понимала в этом ребёнке и с пугающей объективностью выкладывала Сашеньке нехорошую, жестокую правду. Её правда уже не имела никакого значения, ибо детей не выбирают. Принимают и любят то, что дал Господь, каким бы оно ни оказалось.
И рассуждения Сергея о её ребёнке тоже не имели значения. Хотя, к сожалению, было в них много правды. Но что за чувство не давало ему покоя? Откуда выплеснулось это раздражение? Будто Саша выбирала между Сергеем и Толиком… Или даже между Толиком и Борей. Или вообще какими-то другими людьми, которых рекомендовал ей Сергей – а она не послушалась, поступила по-своему.
И тут она сообразила, что Сергей всего-навсего пьян. Уж ей-то, с её опытом, можно было сразу догадаться! Просто Толик, когда в меру выпьет, становится весёлым, общительным. Доволен всем на свете. А Сергей, наоборот – мрачнеет, ищет, к чему бы придраться.
Она рассмеялась.
– Серёжка! Да ведь ты напился! А я, как дурочка, спорю, спорю с тобой…
– Я? – удивился Сергей. – Да я весь день минералку пью! У меня весной был такой холецистит…
Сергей и сам уже заметил, что его куда-то заносит. Будто и вправду напился. В конце концов – какое ему дело? Саша – больной человек, ей нужна опора… А это всё-таки семья. К тому же грузчик в порту зарабатывает больше, чем любой инженер. И так, внешне, он ничего. Что-то в нём есть… обаятельное… Даже по-своему породистое. Узкая кость, вообще – хорошо вылеплен. Но это если присмотришься. Он вроде как дорогая старинная вещь, которую взялись отчистить, но так и не довели дело до конца. Неужели такого можно любить? Безвольный, слабый эгоист. И никакая он не опора. Сам свалится в яму – и других за собой потащит. Уж лучше был бы… старый… или уродливый – но нормальный, интеллигентный человек, с которым говоришь на одном языке. Этот, наверное, и не читает ничего, кроме детективов.


А Зоя уже пела "Тбилиси". И песня эта у неё получалась лучше, чем предыдущие. Мариночка, которая слушала Зою в первый раз, пришла в восхищение. Ей захотелось сейчас же поделиться своим восторгом с Сашей. Но в коридоре её задержал дядя Костя и три раза сфотографировал. Один раз – просто так, а два раза – в морской фуражке и кителе. На тумбочке у дверей Марина заметила Сашину кофту. Подумала, что на балконе, наверное, стало прохладно, и прихватила кофту с собой.
Балконные шторы были задёрнуты. Сначала она хотела выглянуть неожиданно, как клоун. Но, прислушавшись, остановилась. Собственно, слов Сергея она не слышала. Он стоял, видно, далеко от открытой двери и говорил тихо. А в квартире гремела музыка. И совсем рядом била из крана вода, направленная в миску, в которой остужалась большая кастрюля компота. Саша стояла прямо за дверью, на шторе виднелась её слабая тень, распавшаяся на несколько отдельных пятен. Голос Сашин звучал непривычно звонко и как-то вызывающе. Казалось, она говорит сама с собой.
– Да, детективы! Но самые лучшие! Я за этим лично слежу… А ты разве не читаешь детективов?
– …
– А мы с тобой какие? Золотые? Тоже не из графьёв, между прочим. Даже матушка твоя, уж прости, не княгиня.
– …
– А о чём?
– …
– Да Боже мой! А мы?! Чем мы лучше?! Я без конца пилю его, ругаюсь! Говорю, что он безвольный! А сама не могу себя заставить соблюдать диету. Дима специально вызвал меня в Москву, договорился с врачом чуть ли не из кремлёвской больницы! Я своими глазами видела пожилую женщину, которая практически выздоровела. И что же? Я ведь и начать не попыталась!. Знаешь… Это, конечно, дико, но если бы я была на все сто процентов уверена, что от их диеты вылечусь, – я всё равно не смогла бы её соблюдать! Ну, может, меня хватило бы поголодать дней двадцать… Но есть изо дня в день мочёную гречку без соли… Не смогла бы! И ведь я не обжора, еда для меня очень мало значит. Но вот дали бы мне конфету и сказали, что она меня точно убьёт, – я, наверно, не удержалась бы… Да зачем далеко ходить? Знаешь, булочки недавно появились – с запечённой сосиской? Мой желудок их совершенно не переваривает. Съем – и тут же начинает болеть. А я покупаю! И вдобавок макаю в кетчуп! Ну и скажи, разве это не одно и то же? Это ещё хуже! У него – болезнь, а у меня – обыкновенная распущенность! Или, например, система дыхания Бутейко – слыхал? Я начала было… И вроде подействовало… Ну и что? Бросила! Не знаю… Ведь в общем-то не ленивая! Какое-то безволие… Нет во мне чего-то! Иногда кажется: если бы у меня хватало… как бы поточнее выразиться… жизненной силы – я бы напряглась и поборола бы болезнь. У меня же ребёнок! И Толик от меня страшно зависит. Пока я есть, он держится. Не совсем, но всё-таки. Припадки у него прекратились. Я уже забыла, когда в последний раз прятала нож под матрац. И топор больше не прячем. Но если… со мной что-нибудь случится… он… А я… С любопытством наблюдаю своё умирание. Когда никого нет дома, развлекаюсь таблетками… Помнишь – папа выкладывал на полированном столе карту звёздного неба? Только у меня не аскорбинка, а кое-что покрепче…
– Ты что, Сашка, серьёзно?! – стал, наконец, слышен голос Сергея.
– Да не пугайся, не пугайся! Никогда я этого не сделаю! Просто нервы щекочу. Приятно всё-таки знать, что ты себе хозяин. Но с другой стороны… – она тихонько засмеялась. – Вроде и готов ко всему, и не боишься… А выскочит где-нибудь какой-нибудь прыщ подозрительный – и сразу пугаешься до визга: "Ой, ой! Нет-нет! Не сейчас! Не сегодня!"
Сергей расхохотался. По этому его смеху было слышно, что он и сам когда-то вскрикивал "ой, нет, нет!" И ещё было слышно, что он подошёл к Сашеньке совсем близко. Марина хотела уже выйти на балкон, но снова замерла.
– Сашка, – неуверенно начал Сергей. – Ты вообще как к нему относишься? Это что – подвиг самоотверженности? Мать Тереза? Так сказать – спасение утопающего?

Марина ждала, что Саша обидится, отошьёт нахала.
– Вот уж с кем с кем – а с тобой, Серёженька, я этот вопрос обсуждать не стану. Тебе всё равно не понять. Взять даже его пьянство. В нём тоже есть... Не смейся! Широта какая-то…
– Везёт тебе, Сашка, на широкие натуры! Тут во дворе до сих пор вспоминают, как твой первый тебя среди зимы сиренью забросал...
Сашенька рассмеялась легко, без досады:
– И розами, и хризантемами! Чем только он меня не забросал…
– Не знаю… По-моему, неплохой был парень.
– Ты говоришь так, будто это я от него ушла, а не он от меня.


7
Темнело. Быстро зажигались огоньки, один за другим. Людей в вагоне было неожиданно мало. Марина сидела у окна, прислонившись к Сашиному плечу.
– Можешь уснуть, – предложила Сашенька. – Положи мне голову на колени и спи. Тяжёлый получился день. Напрасно мы не остались у родителей. Смотри, папку совсем сморило.
Отец сидел, чуть съехав набок. Голова его раскачивалась в такт ходу электрички. Несколько раз он начинал всхрапывать, и тогда Марина легонько толкала его ногой в коленку. Она была так довольна, так гордилась тем, что он совсем трезвый! Почти совсем. Во всяком случае, дедушка опьянел сильнее. Не говоря уж о дяде Косте. Тот вообще уснул при всех гостях, даже свой именинный торт не попробовал…
Марине очень хотелось остаться на ночь у бабушки с дедом. Конечно, без Юли у них скучновато. Но зато можно спать на Юлином диване. А утром разглядывать красивые штучки, которые дедушка навёз с разных концов света. Вроде бы и знаешь уже всё, но каждый раз обнаруживается что-то новое. А как здорово просыпаться утром от звона бронзовой рынды!
Странный он, дедушка… Вроде бы строгий, неприветливый, – но всё, что он делает, всегда неожиданно и забавно. А бабушка наоборот: вроде и добрая, и весёлая, – а скучно с ней. Всё время боится чего-то. Зато она лучше относится к Марининому отцу. Но если по правде – то и бабушка, и дедушка отца не любят. Просто не показывают этого. Впрочем… Другие относились бы к нему ещё хуже.
В их присутствии Марина старается быть с Сашей особенно ласковой, особенно заботливой. Чтоб они не боялись за Сашеньку, не думали, что Сашеньке плохо. Да ей и не плохо. Иногда вообще бывает так чудесно! Так!.. Особенно, когда папа возвращается с работы вовремя и трезвый.
Между прочим, в последнее время он пьёт совсем редко. Но всё равно… Они весь день ждут его и боятся. Особенно – Саша. Она ничего не говорит, но с половины четвёртого, с четырёх начинает смотреть на часы, выходить на веранду. Марина знает, когда на Сашу нападает страх. Это видно по затылку её. По спине. По движению рук: как она ложку берёт, как луковицу режет. Всё по-другому, по-особому. Такая тоска! И тоска эта сразу передаётся Марине.

Хорошо, что Сашины родители далеко. Они переживали бы. Саша, конечно, всё от них скрывает. Если бы хоть раз, после очередного скандала, она позвонила бы и рассказала про… Они бы тут же за нею приехали и увезли к себе.
После того случая – после самого страшного – Марина сама просила её бросить отца на Алёшку и уехать вдвоём к дедушке с бабушкой. И даже Сашин дом бросить, хотя и Саша, и Марина очень его любят. Но в том доме от него разве спрячешься? Замки старые – да и что ему замки… Пришёл бы, выломал бы окно… Ему и дверь выломать ничего не стоит. А дедушку он боится. И Юлю. И бабушку. И тётю Валю. В городе им совсем просто было бы спрятаться от него. А в Сосновом бежать некуда.
Честно говоря, Марине всегда немножко страшно. А как иначе? Ведь он и до того случая долго не пил. И домой пришёл не буйный. Сам хотел пораньше лечь. Саша разрешила Марине допоздна смотреть телевизор. А потом постелила себе в её комнате, чтобы не разбудить отца.
Марина проснулась от крика и грохота, в темноте увидела, что Сашенькина постель сдёрнута с дивана. Одеяло вообще валялось в дверях – будто скорчился на боку мёртвый человек. Марина испугалась и не сразу решилась встать. Съёжилась от ужаса. Проще было думать, что это ей снится. Никогда она не слышала от отца таких слов! И голос был не отцовский – какой-то вязкий, булькающий… Но Марина знала: это не сон. "Ты живёшь за мой счёт! Я горбачусь на работе! Целый день! Жилы рву! Чтоб купить тебе лишнее платье! Чтоб покупать тебе книжки дурацкие! Инфанты твои Маргариты! Имею я право отдохнуть, как мне хочется? Что ты мне в глаза плюёшь, унижаешь меня?!"
Саша отвечала что-то плачущим сдавленным голосом. Слов было не разобрать.
"Всё равно! Лучше б ты ругалась! Ты не имеешь права на меня так смотреть! Это ты виновата! Твои! Вы! Евреи! Споили меня – а теперь смотришь! Упрекаешь! В постель отдельную пошла! За ребёнка прятаться! Кто ты такая, чтобы я перед тобой унижался?! Я не должен у тебя спрашивать разрешения! … Ничего! Пусть слышит! Ты и детей у меня отбила! Они тебе в рот смотрят, а на меня наплевали! Наплевали! Наплевали! Я им теперь не гожусь! Они теперь интеллигентами заделались!"
Марина уже бежала по коридору, уже различала слова в сиплом Сашином хрипе: "Не надо, Толенька, не надо!" Казалось, он трясёт её за плечи.
Уверенная в том, что дверь заперта, Марина дёрнула ручку изо всех сил и от неожиданности отлетела вместе с дверью, ударилась спиной о стену. То, что происходило там, в спальне, она видела какую-то секунду. Но и за секунду всё успело врезаться в память, и это уже действительно было похоже на сон. Длилось, длилось по своим непонятным, особым законам. Секунда тянулась, тянулась… Будто замедленная съёмка в кино. В горах тряпья – длинные Сашины ноги, бестолково бьющиеся в темноте… спина отца, его рубаха, натянутая на одну руку…
Марина метнулась от этого всего как можно дальше, к дверям кухни. Она почти случайно оказалась в том углу, у выхода на веранду, где за обувным ящиком стоял топор. Топор показался ей совсем лёгким, и Марина ринулась в спальню, на ходу поднимая его над головой, до судороги зверея от Сашиного крика: "Доченька, не входи! Доченька, не входи! – И совсем уже визг: – Брось топор! Не смей!! Марина…"
В лунном луче на секунду проявилось изумлённое лицо отца. И тут же, отшатнувшись, он с грохотом повалился куда-то направо, вниз, оставив серебристую пустоту на том месте, куда вонзился топор.


А потом он уснул. Прямо там, куда упал, под кроватью. Саша потащила Марину на кухню. И что-то говорила, говорила... Пыталась взять её за голову – и не могла. И воду налить в стакан не могла. И достать капли из холодильника. Руки не слушались её, подпрыгивали, метались, попадая всё время мимо. И было видно, как невыносимо стыдится она своей порванной рубахи. Так и эдак Саша пробовала натянуть халат и в конце концов бросила его на пол.
Позже, когда Марина почувствовала, что не может больше плакать, когда воздух стал, наконец, проходить в её гортань без усилия, – она сама набросила халат на Сашу.
Уже светало. Не включая свет, не сговариваясь, они достали чемоданы и начали собирать вещи. Потом Саша села на диван и сказала: "Я всё равно не смогу идти". Потом она стала уговаривать Марину. Лепетала что-то про отца. Он, мол, ни в чём не виноват. Его подкосила мамина смерть. У него и детство было непростое, и сейчас жизнь нелёгкая. И с ней, с Сашей, ему тоже тяжело.
Чем дальше – тем непонятнее становились её слова. В чём-то она себя обвиняла… Марина злилась на Сашу, спорила. Ей казалось: после этой ночи прежняя жизнь уже никак не может возвратиться. Марина знала одно: в любом случае она остаётся с Сашей. А отец… Нет, Марина не позволяла себе думать об отце.
Она сердилась на Сашу. И вместе с тем – была ей благодарна. И за все эти непонятные слова. И за то, что она никого не позвала на помощь. Не позвонила родителям, не попросила их приехать.
Если бы родители Саши увидели порванную рубаху, разбитую губу, синяки на плече – они не только забрали бы Сашу. Они бы Марину, ни в чём не повинную, вытолкали бы из своей жизни, отшвырнули бы ногой, как паршивую, приблудную собачонку. Закрыли бы дверь перед её носом – и куда бы она пошла?
Так они сидели вдвоём. А небо светлело, светлело… Стало слышно, как нерадивый ветерок посыпает окно песчинками. Моря почему-то слышно не было. Всё казалось странным: и наступившая тишина, и то, что птицы начинают хлопотать потихоньку, что старенький Сашин дом стоит, как стоял. Что вообще всё продолжается. Будто уже написали на экране: "КОНЕЦ ФИЛЬМА", а фильм себе идёт и идёт...
Зазвенел будильник. Протопал по коридору отец, чуть-чуть задержался у их двери, вышел на веранду. Простучали по ступенькам шаги. Хлопнула калитка.
В спальне было прибрано. Постель накрыта. Топор стоял на месте.
Вечером отец принёс свежую рыбу и сам её почистил. После ужина смотрели по телевизору фигурное катание. Но не обсуждали, как обычно, каждое выступление. Помалкивали.
Была пятница. Алёша, который всегда перебирался на выходные в летний домик, ничего не заметил. Видно, решил, что Саша упала. Такое уже случалось. Кажется, именно тогда Алёша придумал понаделать перил и внутри дома.
С тех пор Марина повзрослела и поумнела. Сейчас она понимала, что родители, конечно же, говорили о случившемся – наверное, тогда же, в один из выходных. Несколько раз она пыталась вызвать Сашу на серьёзный, "взрослый" разговор. Саша увиливала. Она хотела, чтобы Марина просто забыла обо всём случившемся. Но разве можно забыть такое?


Поезд ехал как-то неаккуратно. Казалось, машинист тоже глубоко задумался о чём-то своём. Кто-то сеял и сеял в густеющих сумерках огоньки – будто сыпал их из горсти. Так хорошо было прижиматься к Сашиному плечу, класть голову ей на колени! И смотреть на спящего отца.
Крепкий. Высокий. Худенький. И до того безобидный, до того милый.
Марина сглотнула от благодарности – неизвестно к кому. За этот вечер. За всё.
Сейчас они приедут в свой посёлок, возьмут на вокзале такси. А может, ей удастся уговорить родителей – и они пойдут втроём по обочине дороги… Потом посидят у моря. Или хотя бы на веранде. Саша почитает вслух. Что-нибудь такое, что и отцу интересно.
Книги, которые нравятся отцу, – не очень хорошие. Простенькие. Когда приезжают Сашины гости, они только о книгах и разговаривают, но о других книгах. Отец смеётся и забавно поднимает руки вверх. "Нет, ребята, для меня это слишком умно! Для меня ваши тонкости – китайская грамота!"
Она, Марина, тоже пока ничего не понимает. Но ей ужасно нравится слушать! Об одной маленькой книжонке – Марина в ней и полстраницы не смогла одолеть – они спорили так горячо… Будто нет ничего главнее в их жизни!
Интереснее всего слушать Диму. Из них из всех он самый умный. Марина вообще никого не встречала умнее Димы. Куда до него её школьным учителям! Такой странный... Одевается как попало. Кудри лохматые. Седина неровная – вроде он и седеет как попало. Всех перебивает. С Сашей обращается, будто она девчонка, ровесница Марины. Может быть, уважительнее всего он ведёт себя как раз с папкой. Стоит тому заговорить – умолкает. Вроде… споткнулся обо что-то незнакомое, неизвестное…
Марина благодарна Диме за это уважение. И Саша тоже. Саша благодарна всем, кто хорошо относится к отцу. Марина никогда не забудет, как Саша посмотрела на Димину жену, когда та вступилась за отца. Что же он тогда сделал?.. Кажется, заставлял кого-то водку пить. Или что-то вроде того. И все Сашины подружки зашикали на него. А Димина жена так хорошо сказала: "А ну не смейте мне обижать Толика! Он из нас из всех – самый лучший!"
Вспоминать об этом, конечно, приятно… Но, что бы там Лина ни говорила – Марина всё прекрасно видит. Отец её, даже если бы ни капельки не пил, – всё-таки не годится для Сашеньки. Ей надо было выйти замуж за Диму. Да, именно за Диму! Оттого, наверно, Марина недолюбливает умную и добрую Димину жену. Ищет в ней недостатки. Ну, особых-то недостатков нет… Разве что этот лоб. Какой-то он слишком уж высокий – даже пугает немножко. Лицо из-за него кажется маленьким. Ей надо было бы отпустить чёлку, и вообще стрижку сделать вместо хвоста. В любом случае Саша красивее. И глаза, и губы, и вообще – всё.

Одно только… Когда думаешь, что Аркадий и Рита – Сашины родители… Ну да, немножко удивляешься. А когда смотришь на Лину – ясно, что у неё таких родителей быть не может, что её родители – какие-нибудь профессора. Или писатели. И если говорить честно, то Марина понимает, почему Дима выбрал именно Лину.
Но вот Сергей… Он просто дурак. Променять Сашу на такую… Впрочем, может, она в жизни лучше, чем на фотографиях.
Сергей, конечно, тоже очень интересный. Марина чувствует, что не понравилась ему. Это немножко жалко. Хотя… Какая разница!
Странно, конечно, но… Марине стало бы спокойнее, если бы Саша вдруг ушла к Сергею или к Диме. Или помирилась бы с первым мужем. Марина видела у бабушки его фото. Очень красивый! Впрочем – нет! Этот гад не заслуживает быть рядом с Сашей.
Иногда Марине кажется, будто все они в чём-то виноваты. Дима, Сергей, Борис… И в том, что случилось той ночью, – виноваты. Может, ещё больше, чем отец.
– Мам! – шепчет она почти на ухо Саше. – Вот скажи… Ты кого больше всех любила? Диму, Серёжу, Борю или папу?
Огоньки бегут за окном. Сашенька думает. Лицо у неё серьёзное. Она щурится в окно, будто листает книгу. И видно, что она действительно сравнивает, пытается понять… Наконец, так ничего и не решив, поворачивается к Марине и тихо говорит:
– Тебя.
– А Алёшку? Кого ты больше любишь – Алёшку или меня?
Саша снова молчит.
– Я и Алёшку очень люблю. Но тебя – больше. Наверное, плохо, что я тебе это говорю.
– Нет! Это хорошо! Это ужасно, ужасно хорошо! – вскрикивает Марина и крепко обнимает худенькую Сашину руку.


Я хотела бы описать счастье. Целые годы счастья. Или хотя бы несколько дней. Просто писать – страницу за страницей, – как люди просыпаются и радуются друг другу. Умываются, завтракают и радуются друг другу. А рядом шумит море. Шуршит песком и битыми ракушками. Будто ищет что-то. Будто большая женская рука перебирает крупу. И чайки кричат азартными детскими голосами.
Страница за страницей, страница за страницей…
Снова просыпаются, снова бежит из крана вода. Снова идут вдоль моря – трое: мужчина, женщина, девочка. Женщине идти тяжело. Ноги её, стройные и лёгкие на вид, не переступают шаг за шагом, а как бы тянутся, загребая песок. Она крепко держится за твёрдую мужскую руку. Ветер рывками поднимает и ненадолго отправляет куда-то наискось длинные тёмно-русые волосы. Ветер треплет льняную чёлку девочки. Ветер. Песок. Янтарное сияние над светлым песком. Чайки. Ветер.
Я хотела бы идти за ними. Страницу. Две. Три… Но кому интересно читать это счастье?
Кто умеет описывать счастье? Не я.


8
"Я так стараюсь! Я делаю, что могу. Наверное, твоя мать права: я не способна воспитывать детей. Я баловала их, с самого начала баловала. Вот так, дёшево, старалась их завоевать. Я знаю: это плохо. У меня не хватает характера, ни на что не хватает. Но перед тобой я всё-таки не виновата. Честное слово, я никогда не стремилась занять твоё место, не пыталась тебя затмить. Я делала всё, чтобы они тебя не забыли".
"Ну и что же ты сделала? Повесила мою фотографию на самом видном месте. Все привыкли к ней и не замечают. Всё равно что старая, надоевшая картина. И ещё эта вечная вазочка рядом… Если ты не напомнишь, никто из них не поставит в неё цветы. Грустно, конечно… Но ты не мучай их, не дёргай, ставь сама. И не води ты их на кладбище, не надо! Разве ты не видишь? Они тяготятся этим. Поезжай с Толиком, прибери. Вымой камень, раз уж тебе хочется. Нет-нет! Я благодарна тебе. За то, что ты говоришь со мной. Даже за этот камень. Моя мать так довольна, так гордится им! А мне он в общем-то не нужен. Лучше бы вы купили новый телевизор, хорошую стиральную машину. А то твоя "Сибирь" вот-вот развалится. Ты ведь скоро совсем ничего не сможешь делать руками. Или, на худой конец, купила бы Маринке дублёнку".
"Обязательно купим. Только памятник тут ни при чём. Я на дублёнку отдельно откладывала. И купила бы её – если бы не привередничала. Мне хотелось серенькую – их из Таиланда привозят. А попадались коричневые, жёлтые... Маринке эти оттенки не очень идут. Представляешь себе, как бы она выглядела в серебристой дублёночке? Я мечтала найти ещё подходящие сапожки… Дурёха набитая! Экономила, экономила! А чтоб спрятать получше… Расслабилась! Понимаешь… Ничего такого давно уже не случалось. Деньги там, в шкафу, всегда лежали. Конечно, следовало их спрятать перед отъездом. Но подумай сама: как бы это выглядело? Да меня ведь и не было всего три дня! Господи! Знала бы ты, что со мной сделалось, когда я вошла в дом! На веранде – бутылки. Три огромные авоськи. Уже, значит, приготовлены для сдачи... А из комнаты – пение. Причём стройное, солидное… Стол накрыт по всем правилам. Сидят мужики… Нормальные… не бомжи какие-нибудь. И всё это в рабочий день! Мне даже не надо было заглядывать в шкаф. Сразу догадалась, по размаху... А он, знаешь… почти не пьяный. И такой довольный! Такой великодушный! Так мне обрадовался! И все они так уважительно бросились меня приветствовать! А я… Стыдно вспоминать! Увидел бы кто-то со стороны… Явилась пьяная баба в приличную кампанию и учинила дебош. Ты бы слышала, как я орала... Плакала в голос при всех. Полезла всё-таки за коробкой: а вдруг там хоть что-нибудь осталось… Куда! Не знаю, как им удалось столько пропить за три дня! И я этой коробкой… Замахивалась на него – а угодила в самую середину стола. Они ужасно огорчились, стали меня успокаивать… И ведь по-хорошему! А я на них: "Вон! Вон! Убирайтесь отсюда!! Гады!! Чтоб духу вашего…" Как последняя босячка! И бутылки бросала вслед. Представляешь? А он возле меня хлопочет, бедняга, и утешает: "Ничего! Ничего! Но ты всё-таки напрасно... Я тут им как раз рассказывал, какая ты тонкая! Интелюхтю… – и никак не выговорит. – Сашенька! Это ж только деньги! Подумаешь, новые заработаем! А ты…" И вот что я тебе скажу: он тогда выглядел благороднее меня…"
"Куда уж благороднее! Оставил ребёнка без пальто, без обуви".

"Ну, знаешь…Тогда нельзя было предвидеть, что станет совсем плохо. Ну там… зарплату могли немного задержать… И потом… Рановато ей дублёнку покупать. Она ребёнок. Полезет в этой дублёнке через забор. Или в мяч поиграет... Зачем её стеснять? Пусть резвится. Красное пальтишко ещё хорошо на неё. Оно очень славненькое! Мы его удлиним. У нас завалялась Юлина детская шубка. Сделаем из неё меховую оторочку. Манжетики и по подолу. Будет очень красиво. Конечно, если бы знать, какие начинаются времена... Я и камень выбрала бы попроще. Но я привыкла не жадничать. Толик хорошо зарабатывал. А сейчас ему платят совсем мало. Моя пенсия – и то больше. А он ведь такой самолюбивый! Так гордился всегда, что кормит нас, не должен мелочиться…"
"Ты смотри, Саша, не перестарайся. Не деликатничай с ним чересчур. Ты себе напридумывала… И хрупкий, и ранимый, и широкая натура... Он действительно неплохой человек. Но без этих, без твоих… тонкостей. Если можешь – люби то, что есть".
"Ты не права, Лена. Сама посуди… Хотя бы то, что у него хватило смелости жениться на мне! Так рисковать…"
"Господи! Да чем же он рисковал?! Ты даже расписываться не захотела! Чтобы он, значит, был свободен, если передумает…"
"Но не передумал же! Посмотри на меня. Видишь, на кого я стала похожа? Тощая, щёки втянулись, а цвет лица…"
" Ну, не преувеличивай. И вообще: в твоём возрасте пора понемногу пользоваться косметикой. Юля тебе оставила и тональные кремы, и румяна".
"А ноги? Ты же видишь, как я хожу... Напрасно я отказалась от инвалидной коляски. А теперь их в собесе больше нет. Вчера мы с Маринкой шли в библиотеку… Не надо было! Я ведь уже накануне чувствовала, что начинается обострение. Главное, пошли через парк, по листьям, а там – ни души. Ты бы видела, как она встала на четвереньки! Прямо ручками в мокрую землю! "Мамочка! Держись, обопрись на меня! Не бойся, я сильная! я так долго могу стоять! Сейчас нам кто-нибудь поможет! Или само пройдёт". Слава Богу, милиционер откуда-то появился. Он меня дотащил до лавки. Машину остановил…"
"Она у нас хорошая девочка".
"Да, очень. Алёша тоже хороший. И если бы не нынешние перемены, он окончил бы техникум, работал бы в порту… Я так радовалась, когда началась эта перестройка! Наконец-то! Глоток правды! Перестали из нас делать идиотов! Набросилась – на телевизор, на статьи... Прямо пьянела от радости! Не знаю, не знаю... Может, перемены здесь и ни при чём. У Алёшки и раньше друзья были… сомнительные. Всякие там спекуляции, фарцовка... Да я ведь, собственно, и понятия не имею, чем он сейчас занимается! Может, в самом деле ничего страшного. Нет! Чувствую, что нехорошо это. Всё время думаю, думаю…И боюсь. А когда он приходит сюда – вместо того, чтобы поговорить начистоту, только пошучиваю да посмеиваюсь. Пришёл – я и счастлива. Я ведь всегда считала, что он ко мне… ну как бы это сказать… А вот ведь оказывается – всё-таки привязан! На Восьмое марта подарил мне серебряную цепочку с кулончиком… Кусок оранжевого янтаря, а внутри – крошечный лягушонок! Ну совершенно живой! Глазки такие добрые, любопытные, с золотыми ободками… Дорогая, наверное, игрушка. Но носить её… не могу. Всё представляю себе: вот он сидит и смотрит с удивлением на эту огромную каплю. А она ползёт, ползёт ему навстречу… Бедняжка смотрит и не шевелится – прямо как перед змеёй… Хотя… Может, она капнула сверху, и длилось это меньше секунды. Тысяча тысяч лет назад. Всё равно – тяжело. Бывает же такое! Любимый человек дарит тебе неприятную вещь. И тебе никогда от неё не избавиться".


Сашенька передвинула вазу так, чтобы цветы не заслоняли лицо Лены. Толкая перед собой стул, вышла на веранду. Недописанное письмо лежало на столике.
В последнее время Юля стала писать реже. Это было грустно. А с другой стороны, говорило о том, что она меньше скучает. Раньше Юля описывала подробно каждого человека, с которым ей приходилось сталкиваться. Учителя, который преподавал в её ульпане иврит. Соседок по общежитию. И жареные каштаны, которые она ела на улице. И новую куртку, на которую долго копила деньги. И экскурсию в Иерусалим… А теперь ей вроде и не о чем писать. Письма стали коротенькие. Разочарованные? Да нет, вроде. Юля знала, на что может рассчитывать. Дядя Сеня всё описывал объективно. Он ведь не Юлю звал в Израиль, а папу. Это папу ожидала должность главного механика на большом торговом судне. А Юле ничего такого не предлагали. Пожалуй, она получила больше, чем ждала.
Впрочем… Знает ли она, Саша, на что рассчитывала Юлька, на что надеялась? На то, что они не вынесут разлуки, сдадутся и переедут к ней? И всё пойдёт по-старому. Папа снова начнёт плавать. А они будут ждать его в стометровой квартире…
Господи! Как они когда-то ненавидели море! Как ждали отца из рейса! Саша в детстве думала, что у девочек, отцы которых работают на берегу, – не жизнь, а сплошной праздник.
Когда отец действительно оказался на берегу, Саша и Юля были уже взрослыми. Никакого праздника не ждали. Но получилось ещё хуже, чем думали. У отца даже лицо изменилось. Вечно какой-то подавленный... И эти вспышки ничем не обоснованной щедрости, эти конфетные горы – на ровном месте, без всякого повода – вызывали горечь и кончались надрывной усталостью.
Наверное, и в самом деле папе следовало уцепиться за новую возможность. Ведь он и механик куда опытнее, чем дядя Сеня. И английский знает лучше. Ясно, что папе не нужна большая квартира и дорогая машина. Но было бы главное: было бы море.
Может, там, в Израиле, и маму сумели бы подлечить. У жены дяди Сени тоже гипертония – причём гораздо тяжелее, чем у мамы. И вот живёт себе, здравствует. И в Италии уже побывала, и в Англии, и в Греции. А мама стала совсем беспомощная. Надо было увезти её сразу. Сразу после первого инсульта! Врач в больнице говорил, что на Западе в таких случаях делают операцию, и человек остаётся практически здоровым. Ну да чего ж теперь рассуждать… Теперь о море и мечтать нечего. Маму даже на полдня нельзя оставить одну. И от неё, от Саши, никакого толку… Нельзя же, в конце концов, Юлю превратить в няньку! Пусть живёт своей жизнью. Пусть поймёт, в конце концов, что она не чей-то придаток, что она отдельный человек, и жизнь у неё тоже отдельная. А они уж тут как-нибудь справятся.

Писать было трудно. Буквы получались крупные и неровные, часто наезжали друг на друга. Юля только глянет на письмо – и сразу всё поймёт. И про Сашино зрение, и про руки.
Саше всегда казалось, что она готова ко всему. Но, наверное, где-то в самой глубине таилась надежда: а вдруг меня, именно меня – самое скверное минует? Хорошо хоть Юля ничего этого не видит. У Саши ещё хватает сил говорить с ней по телефону бодрым голосом.
Если бы и от родителей можно было что-нибудь скрыть!
Саша исписала страницу и задумалась. Глупое, пустое письмо… "Ты моя киса!", "ты моя лапа!" – и ничего существенного. Ну что ей рассказывать? О политике? О телевизионных передачах? Юлька сама может всё это почитать, посмотреть. Разве что про Маринку – как её хвалят в школе бальных танцев. Или вот ещё: как Саша распустила Юлин серый свитер и свой жёлтый – и связала Маринке потрясающую кофточку.
Точно! О кофточке непременно нужно написать! И Юлька поймёт, что и руки, и глаза у неё всё-таки работают.
Саша воодушевилась. Даже писать стало легче.
Тут же пришла на память другая интересная новость. И как она могла забыть такое! Ну, поначалу-то ясно: не хотелось бередить Юлькину рану. Для Юльки это было прямо-таки горе – то, что ей не разрешили вывезти Сашины поделки из янтаря. Саша тогда много острила по поводу бдительных таможенников: оказывается, её "произведения" представляют собой государственную ценность, а она и не догадывалась…
Острила, острила… А здравомыслящая Валечка – когда с деньгами стало совсем уж плохо – взяла да и отнесла её работы в комиссионный магазин. И вдруг за них заплатили очень даже прилично. Саша бросилась разыскивать камни, собранные когда-то её образцово-показательным лейтенантом.
Казалось, янтаря так много… Алёша ещё и распилил его на тонкие пластиночки. Но ушёл весь янтарь неожиданно быстро. Осталась только мелочь и осколки. Ну и то, что выпросила у своих подружек Маринка.
Если бы Алёша не придумал комбинировать янтарь с белым и чёрным песком – ей давно уже не с чем стало бы работать.
А вот оклеивать яйца песочными узорами придумала она, Саша. И хотя с этими яйцами она слегка халтурила (знала, что делает их для продажи) – яйца получались необыкновенно красивые, непохожие одно на другое. И расставаться с ними было жалко до слёз. Маринка каждый раз умоляла хотя бы одно оставить.


К этому времени Толик находился уже в трёх кварталах от дома и размышлял о тех же "песочных" яйцах. Если бы жизнь не пошла такая собачья – не стал бы он их продавать ни за какие деньги. Ну что у него за зарплата? Позор один…
Оно, конечно, если говорить о газетах, о телевизоре – то стало куда интереснее. Взять хоть дикторов: раньше отбирали… приличных, серьёзных. Ну прямо парторги! А теперь… Молодые парни. Вроде шебутные – а говорят о серьёзных вещах… Причём по-человечески, без фокусов… Смотришь до середины ночи, а потом нет сил работать.
Сумерки были какие-то приятные, тихие. Хотелось поскорее домой – взять Сашку на руки, приласкать, вынести к морю. Впрочем – это, пожалуй, нет. Выпил-то он совсем немного. Можно сказать – медицинская доза. Но Сашка ведь сразу учует… Ругать не станет: он же не просто так, день рожденья у сотрудника! А если всё-таки начнёт придираться, Толик покажет ей, что у него всё в порядке с координацией: возьмёт да и сделает перед ней "ласточку".
Он остановился под чужим забором, повесил на него сумку и попробовал. Получилось нормально. Опорная нога стояла твёрдо, раскинутые руки не дрожали.
Толик пошёл дальше, уверенной, лёгкой походкой. Голова была ясная. Он гордился собой, тем, что вовремя остановился.
В углу, за стеклом веранды, виднелась склонённая Сашенькина голова. Он взбежал по ступеням, распахнул незапертую дверь. И вдруг, ни с того ни с сего – будто кто-то подтолкнул его, прежде чем он успел подумать – задрал назад левую ногу и растопырил руки самолётиком…
Саша хихикнула, укоризненно покачала головой. Но видно было: она не сердится и ругаться не станет. Толик обрадовался: не придётся прятаться и юлить. Можно, не скрываясь, сейчас же подойти прямо к Саше. Он нагнулся и, стараясь дышать мимо, подставил ей щеку, уже чуть-чуть колючую.
– Поцелуй.
– За что тебя целовать? – спросила Саша, но не отодвинулась.
– А ни за что! Ну! Поцелу-уй!
И она поцеловала. И ещё раз. И обняла за твёрдую шею. И обрадовалась запаху его тела, который так долго пугал её, так долго делал этого человека невозможно чужим. Сколько времени понадобилось для того, чтобы привыкнуть? Много… Очень много.
– Будешь есть? – спросила она, не разжимая рук.
Он помотал головой.
– У Вадика день рождения, мы праздновали. Пойду только переоденусь.

Саша слушала, как он ходит по коридору. Как шумно плещется под умывальником.
– Будешь возвращаться, – крикнула она, – захвати с собой пару листков бумаги.
Толик снова и снова набирал в ладони воду, тыкался в неё лицом. Хотел продлить… сам не знал, что. То мгновение на веранде? Сашенькины руки? Сашенькины волосы? Голос её? Господи! До чего родной!
Что-то особое он почувствовал в ней… А может, не в ней – в себе. Будто оно исчезло – то, лишнее, всё время стоявшее между ними. Обидчивое благоговение перед её умом, перед её знаниями. Перед её друзьями. Перед бордовеньким дипломом, который валяется где-то в старой сумке.
Странно! Он благоговел даже перед её болезнью! Будто и в ней было что-то возвышенное, необыкновенное. Он почти радовался ей… Да нет, не радовался, конечно, – но был… благодарен. Если бы не болезнь, Толик никогда не решился бы приблизиться к такой женщине. Да и вообще никогда не оказалась бы Саша в их городке.
В отличие от всех близких, Толик не боялся Сашиной болезни. Не убивался. Тем более не воспринимал её, как… клетку. Или собачий поводок.
Там, на веранде, обнимая Сашу, он почувствовал всё сразу. То, что она немного постарела за последнее время, похудела. Какая-то стала совсем уж хрупкая, ломкая… Но главное – он обнимал жену. Жену, которая никуда от него не денется, не упорхнёт. Даже если бы сейчас произошло чудо – и странная, воюющая по нелепым своим законам, коварная, изобретательная болезнь внезапно исчезла куда-то, оставила их вдвоём, наедине друг с другом.
И тут, впервые в жизни, ему отчаянно захотелось этого чуда. Натягивая лёгкий чёрный свитер, Толик вдруг замер, застыл с лицом, утопленным в темноте. Нехорошо похолодел. "Господи! За что? В чём же я так провинился? Неужели ты допустишь, чтобы я пережил такое ещё раз?!"
Он постоял – отвердевший, отрезвевший. А потом тряхнул по-детски головой, будто отгоняя докучливые взрослые соображения. Заглянул в комнату.
На письменном столе бумаги не было. Толик выдвинул ящик. Выдвинул второй. Старинное дерево вкусно скрипело, тоненько повизгивали медные ручки. Он вытащил из-под учебников первую попавшуюся тетрадку. Вынес её на веранду, положил перед Сашей. И не зная, что делать с обуревающими его чувствами, отправился за сарай – распиливать на дрова давно срубленную яблоню.
Дверь веранды Толик не прикрыл. В щель сильно дуло, но ветер был тёплый. Казалось, он остановился у Саши за спиной и через плечо просматривает исписанные ею листки.
Саша открыла тетрадку на середине и уже потянула сдвоенный листок, но вдруг испугалась: может, тетрадка какая-нибудь важная? Она пролистала назад несколько страниц, и как-то сразу, целиком, увидела фразу, написанную угловатым Маринкиным почерком.
"Милая моя мамочка! Самая родная на свете мамочка! Самая добрая, самая ласковая, самая нежная, самая наивная... "

Саша захлопнула тетрадку, но тут же снова открыла её.
"…Она разговаривает со мной, как с ребёнком, и мне это нравится. Я смотрю ей в глаза наивными детскими глазками. Она пытается меня учить уму-разуму. Хочет предупредить меня, защитить от всех неприятностей, которые могут быть в жизни. Хочет меня от всего мира уберечь. Золотая моя, бедненькая моя девочка! Что она знает об этом мире?! Мне кажется, она с детства – и до сих пор – живёт в каком-то янтарном шарике. Как этот Алёшкин лягушонок. Нет, не то. Живёт в Янтарной комнате – в той, которую она сочинила в детстве. И пыталась построить. Сначала для Юли, потом для меня. Если бы она знала, какая вокруг этой комнаты грязь! Она бы не пережила бы этого. Если бы она знала, чем мы занимаемся у Верки! Она думает, что мы там сидим и изо всех сил к экзаменам готовимся. Если бы она знала, чего только не перепробовало её солнышко! Она бы не пережила бы этого. А папа? Папа, наверное, убил бы меня. Не знаю, зачем я всё это делаю. Просто все этим занимаются – и я тоже. А может, и нет. Может, я и сама, от природы, такая же распутная, как и все. А может, я делаю всё это для смеху. Делаю – и думаю именно о ней. И мне так жаль её! А вместе с тем почему-то весело. И почему-то хочется, чтобы она обо всём этом узнала. Может, потому, что я привыкла обо всём с ней делиться. А может, потому, что я сама какая-то странная. И мне иногда хочется сделать ей что-то такое… Ну, оставить где-нибудь в кармане сигарету. Или презерватив…"
Саша слышала, как шумит море. Как шумит листва. Как Толик равномерно водит пилой. И ещё что-то, ещё что-то… Внезапная, чёрствая вина навалилась на неё, разом придавила всё хорошее.
Она сохранила спокойное, неподвижное лицо, закрыла тетрадку. Резко поднялась со стула. Цепляясь за стол, ринулась к двери. Ноги отстали, запутались, и она повалилась на дверь, но не упала. Постояла. Не отрываясь от двери, переступила порог. Двинулась по коридору, придерживаясь за Лёшкины перила. Вдоль одной стены, вдоль второй, вдоль третьей. Шурша плечом по обоям, загребая ногами по полу. И уже на лету, обрушиваясь на диван, закричала, завизжала безобразно, прежде чем накрыть лицо подушкой.


9
Бывший старший механик Гройсман торопливо закручивает кран. Точно! Ему не показалось: звонит телефон. Тяжёлый долгий звонок. Международный.
– Юля? Это ты, дочка?
– Папочка! Я уже волнуюсь! Вы так давно не пишете! У вас всё в порядке? Ничего не случилось?
– Ничего! Всё по-старому.
– А мама дома? Я звонила Саше – там никто трубку не берет…
– Толик на работе. А Саша с Маринкой сейчас живут у нас. Маринке после занятий поздно возвращаться домой.
– Папа, ты честно скажи… Они что, в больнице – мама и Саша?
– Да нет, Юлька! Вот я их вижу из окна. Вон мама на лавочке. И Саша в кресле. Если бы они могли быстро подойти, я бы их позвал. Но сама понимаешь – пока я их подниму… Может, ты попозже перезвонишь?
– Нет. Я в другой раз. Мне уже пора уходить. Так ты говорил с ними, папа?
– Мы, дочка, всё время только одно и делаем: говорим, говорим… Саша никуда не поедет без Маринки, без Толика. А они не хотят ехать. И правильно. Что им в Израиле делать? Какое они имеют отношение к Израилю?
– Папа… Тут полно таких, кто не имеет никакого отношения... Они в первую очередь сюда рвутся!
– Ну, и очень плохо. Даже я думаю: а я, вот я сам – нужен Израилю? Я же всем буду чужой. Если бы ты сказала, что Сашу там смогут вылечить, мы все поехали бы, без колебаний. И Толик с Маринкой тоже. А так, подлечивать… Её и здесь подлечивают. И потом ты не забывай: она же с Толиком до сих пор не расписалась. А если сейчас распишется – решат, что это фиктивный брак.
– Всё равно – пусть сейчас же распишутся! Сегодня они не хотят ехать – а через пару лет могут надумать. Ну, ладно, папочка, бегу. Я перезвоню через пару дней.

Связь была хорошая. Аркадий слышал, что в Юлькиной комнате открыто окно, а за окном гудят машины, смеются дети, мужчина выкрикивает гортанным голосом непонятные слова.
– Юлька! Ты бы всё-таки писала! Хоть иногда. А то с тех пор, как стала звонить, почти не пишешь. Мама твои письма по сто раз перечитывает! Когда приходит письмо, у неё давление на неделю выправляется!
– Хорошо, папа! Я постараюсь. Но писать не о чем. Ладно, пока!
– Пока!
Аркадий Гройсман стоит и слушает тутуканье в трубке. Кажется, что по проводу двигались не электроны, а воздух, тоненькая струйка чужого пространства, протянувшаяся между ним и Юлей. А теперь её перерезали. Ножницами.
Он пожимает плечами и вешает трубку. Непонятно, стоит ли рассказывать Рите об этом звонке. Только расстроится. Чего доброго, не захочет выходить на улицу. Она стала совсем как ребёнок. Всегда была, как ребёнок, а теперь – и вовсе. Юлька и не представляет себе, насколько изменилась мать. Иначе писала бы каждый день.
Поначалу она так и делала. Одно за другим присылала толстенные письма. Конечно, тогда ей было о чём писать. Всё новое: страна, город, общежитие. Новые подружки. Одна из Франции. Интересно? Интересно! Вторая – из Марокко. Ещё интереснее! Богатые магазины. Машины. Вещи. А теперь уже всё привычно. Что же ей, в самом деле, – вахтенный журнал вести?..
"Теперь всё, – думает Аркадий. – Юлька уплыла от нас. Теперь не ей от меня, а мне от неё ждать известий. Стоять на берегу. Саша права: пусть живёт своей жизнью. Только вот появилась ли у Юльки эта "своя жизнь"... Следовало их с самого начала как-то разделять. А то с детства у неё всё Сашино. От родного папочки – до подружек. Она ведь никогда не дружила с ровесницами".
Хотя… Может, он и не знает чего-то. А сама Юля – она-то знает, почему уехала? Чего, собственно, ей тут не хватало? Могла, и не уезжая никуда, начать всё заново. Да хоть квартиру снять, в конце концов, – если ей так уж хотелось оторваться! Неужели Рита права? И она действительно приревновала к Маринке? Трезво оценила ситуацию: Толика Саша, может, и бросит. А Маринку – никогда.
Он вернулся к окну. Рита сидела на своей лавочке – там, где он её оставил. Прислушивалась к разговору соседок – и, похоже, не совсем понимала, о чём идёт речь. Какая-то женщина остановилась возле Сашеньки. Стояла спиной. Аркадий не узнавал её. В новом дворе у них не завязывались отношения с соседями. И не удивительно: Рита почти сразу заболела, а он не из тех, кто легко знакомится. И Юля, к сожалению, такая же…
(На самом деле он подумал: "Была такая же". И, заметив это, дрогнул, испугался. Почему же "была"? Есть…)

Вот Саша у них – точно, умеет ладить с людьми. С самого детства у неё было много друзей. Да как-то все при ней и остались.
Женщина вдруг повернулась к его окну, сощурилась близоруко и помахала рукой. Он тоже помахал, и тут только узнал её.
Валечка. Когда-то его удивляло, что умница Сашенька дружит с такой девочкой. А вот ведь сам привязался к ней, как к родному человеку. Уже не смотришь: умный – не умный, приятный, надоедливый… Какой есть.
Валечка располнела, и это ей к лицу. То, прежнее, смешное, с годами смазалось и стало почти незаметным. Теперь и не скажешь, что когда-то она была во дворе клоуном, игрушкой для жестоких детей. Похоже, она и сама забыла о тех временах. И держится с людьми не только на равных, но даже… свысока. Будто в жизни разбирается чуть лучше других. Должно быть, её высокомерие – реванш за те вот детские обиды… Может, всё она помнит – и поэтому так добра к Сашеньке. Валечка ведь не очень-то добрая от природы.
Что бы он делал без Валечки всё то время, пока Саша лежала в коме? Он тогда, что называется, впал в совершенное отчаяние: Риту оставить не на кого, в больнице ни питания, ни ухода... И до перестройки было не ахти как: тоже деньги, подарки, и нянечки своих обязанностей не выполняли, и лекарства приходилось самим добывать… Но всё это было как-то скромнее, а зарабатывал он тогда гораздо больше. Хорошо хоть денег не откладывал... Вот смеялись над ним из-за его заморских финтифлюшек, Рита сердилась… Да он и сам считал их баловством, глупой роскошью. А получается – всё правильно делал. Теперь их можно потихоньку продавать.
Аркадий взглянул мимоходом на витрину, в которой теснились его вазочки и статуэточки. Они больше не забавляли его, ничего не воскрешали в памяти. Продали пока не много, и на полках не заметно было, что чего-то не хватает.
В общем, права оказалась бывшая сваха, когда хвалила его за "разумное вложение денег".
Впрочем, если дела не повернут к лучшему, этого "музея" хватит ненадолго. Валечка так ему и сказала, когда он надумал подарить ей на Восьмое марта японскую пепельницу. Как-то оно некрасиво вышло… будто он паршивой пепельницей хотел расплатиться с ней за помощь. Ясное дело: ничего подобного он в виду не имел. Пепельница… По сравнению с тем, что сделала для них Валечка!
Конечно, и другие девочки помогали. И Зоя вызвалась по воскресеньям возить еду. Но самой преданной оказалась Валечка. И нельзя было понять: то ли она делает всё машинально, тратит на них столько времени, столько труда просто так, не задумываясь, – то ли даже радуется, что, наконец, понадобилась Сашеньке. Вот… как ребёнок, которому доверили важное, взрослое дело. Спрашивается: зачем она бегала в больницу по два раза в день? И не удавалось её отговорить. Сварила еду, перемолола на мясорубке, процедила через сито, принесла утром – ну и достаточно! Всё ведь в термосах. Толику и подогревать не приходилось.
Может, ей казалось, что чрезмерным своим усердием она помогает Сашеньке выздороветь?
И ревность, конечно. Скорее всего, Валечка набивалась остаться возле Сашеньки на ночь не потому, что жалела Толика и хотела дать ему отдохнуть, – она старалась его оттеснить. Да это и видно было: Валечка слышать не могла, когда его хвалили!
Бедняжка! Как она собиралась управляться с этими трубками… Да Толик и ему не доверял кормить Сашу! "Она у вас захлебнётся". И вообще – ничего ему не доверял. "С вас хватит и Риты Марковны". Что ж, тоже правда. У него уже и на Риту сил не хватало.
Аркадий приоткрыл окно, крикнул:
– Не замёрзли ещё? Может, я спущусь, заберу вас?
Они закивали.
Почему-то в этом узком дворе было неловко кричать.
Спускаясь по ступенькам, он думал о том, что если бы они не мотались туда-сюда, а жили по-прежнему в Сером доме, Юля, скорее всего, не решилась бы уехать. Да и Саша не рвалась бы из удобной городской квартиры в своё Сосновое.
"Господи! Что же с нами будет? Что с нами со всеми будет?!" – повторял про себя Аркадий, осторожно поднимая со скамейки тяжёлую, рыхлую Риту. И тупо шутил. И улыбался привычно. А Рита тоже улыбалась благодарно, неуверенно наваливалась на его руку. Следом за ними Валечка катила Сашенькину коляску и с восхищением рассказывала о том, как купила почти без очереди четыре курицы. Пару для себя и пару для Саши. "Бройлеры гораздо вкуснее, чем базарные куры! Базарную курицу никогда до конца не разваришь! А бройлера – разваришь! Я больше бройлеров люблю. Базарная курица полезнее, но у неё мясо жёсткое. Таким мясом можно выломать зубы! Особенно – коронки. Коронки теперь можно делать из керамики! Они выглядят даже лучше, чем собственные зубы…"


В пятнадцати минутах езды от этого двора, в маленьком сквере, две девушки сидели на скамейке. Одна из них сказала:
– Пойдём отсюда. Что-то холодает быстро.
Поднялась и потёрла поясницу. Это была Галя, новая Маринина подруга.
– Пойдём, – поднялась и Марина. Стряхнула мусор, приставший к пальто. – Я, наверное, домой.
– Мы собирались весь вечер заниматься, – удивилась Галя. – Географичка на тебя давно зубы точит.
– Плевать! – безмятежно улыбнулась Марина. – Всё равно придётся бросить учёбу!
– Чего это?
– Папка там у нас один. Мама хочет переехать к нему. Он её ждёт. Уже двери поснимал, чтобы мама могла ездить по дому на кресле.
– А что она теперь – ходить совсем не может?
– Пока нет.
– Но что врачи говорят? Она ещё будет ходить? Оно вообще… вылечивается?
– Нет. Иногда становится лучше, потом снова хуже. Вообще… кому как повезёт. У мамы есть знакомая старушка… У неё эту болезнь в тридцать лет обнаружили. И до восьмидесяти так и держалось, без ухудшений. А одна девочка, которая с мамой лечилась, уже умерла.
– Вот ужас! И откуда оно только берётся? Это не заразно?
– Да нет. Если бы это было заразно, моя мамочка сама себя заточила бы в бункер. Или вообще в хлорке бы утопилась. Она такая! Не дай Бог кому-то навредить!
– Но тогда как же она согласится, чтобы ты из-за неё бросила учёбу?
– Она не согласится… Но я что-нибудь придумаю. Скажу, что профессия разонравилась.
– А что, разонравилась?
– Да какая разница… Ну представь себе: как она будет оставаться одна в доме? Папа весь день на работе. Мне нужно найти что-нибудь… Ну – чтобы дежурить ночью, например. И где-нибудь недалеко от дома. Можно, наверное, поступить куда-нибудь, где есть заочный. Чтобы она не переживала.
– Странно, – сказала Галя. – У нас в группе говорят… Ну-у… что у тебя мать не родная… – И Галя продолжила, ободрённая Марининым спокойствием. – Вот считается, что это ужасно, когда у тебя мачеха. Или, если родную мать не помнишь – тогда это ничего? Ты её помнишь – свою родную мать?
– Поначалу как-то помнила… А потом повесили дома, над буфетом, портрет огромный. Она там такая неприятная, строгая! И всё время на меня смотрела – вроде следила за мной. Главное – ту же фотографию приделали к памятнику на кладбище. Я из-за этого боялась к буфету подходить! Мне казалось, она из-за буфета поднимается, как из гроба. И этот чёртов портрет всё перебил, все воспоминания! Ничего не осталось, кроме него! Саша потом заказала другой, гораздо лучше. Но уже поздно было…

Марина говорила легко. Будто речь шла о пустяках.
– "Мачеха"… Год назад стали говорить, что ей надо уехать к сестре в Израиль. Знаешь, чем я себя успокаивала? Думала, что если она уедет, я повешусь в сарае. Или брошусь с моста.
– Ну, ты даёшь, Маринка! Совсем с ума сошла!
– Может, мне за всю жизнь только раз и повезло, – усмехнулась Марина всё так же безмятежно. – С этой вот мачехой…


10
– Женщина! Подходите сюда! Садитесь. Тут хорошо, за столиком. А то вы на коленках. Неудобно.
– Да я уже уходить собиралась… – отвечает неуверенно Зинаида Митрофановна и всё-таки идёт послушно. Садится на край скамеечки. – Отдохну немножко. В тенёчке.
– Хороший день, – женщина щурится на солнышко. – Я люблю, когда Пасха поздняя. – Она указывает подбородком на ведёрко Зинаиды Митрофановны. – Вещи свои не забудете?
– Нет, мне надо ещё к одной могилке подойти.
– А кто у вас лежит?
– Тут – дочка.
– Вот несчастье! – вздыхает женщина, но как-то не горько. Просто, по-кладбищенски. – У меня родители. Тоже жалко. А дочку ещё жальче. Видно, молодая умерла.
Женщина подвигает к Зинаиде Митрофановне тарелочку: крутое яичко, несколько колечек дорогой колбасы, половинка свежего огурца.
– Да я уже…

Зинаида Митрофановна уступает: знает, что такую не переспоришь. Да ей и самой не хочется уходить. Хорошо сидеть за этим столиком, аккуратно выкрашенным в голубой цвет. Вокруг спокойно, тихо. Её и раньше именно здесь, на кладбище, отпускала досада. А теперь… Не то чтобы она перестала переживать. Но… привыкла. Поняла в конце концов, что Леночки больше нет. Стало приятно говорить о ней – в особенности с кем-то чужим.
– Тяжело терять родителей… – начинает Зинаида Митрофановна. – А детей – упаси Боже! Да ещё такую дочку, как моя. Будете уходить – пройдёте нарочно мимо, посмотрите фотографию. Какая красавица! А какая умница! Школу с медалью окончила, институт – с красным дипломом. Может, если б непутёвая была – было бы легче…
– А хоть бы и непутёвая! Всё равно обидно…
– Да, конечно, – соглашается Зинаида Митрофановна. – Двое деток осталось, мальчик и девочка.
Зинаида Митрофановна надкусывает огурец, и позабытый за зиму вкус вдруг до слёз обостряет ощущение весенней лёгкости, какого-то праздничного сиротства.
– Где вы огурчики брали?
– Соседка достала. Она вообще-то… не очень… А тут сама предложила. Я взяла на праздник. Всё равно сейчас нельзя экономить.
– Ой, нельзя! – горячо подхватывает Зинаида Митрофановна. – Ваша правда, нельзя! Я, дура, столько лет во всём себе отказывала, новую косыночку купить не хотела… Копила, копила, вот, думала, будет сироткам с чего жизнь начинать! И что теперь? На базар с этими деньгами сходить два раза – вот и всё. А завтра, может, и на один раз не хватит!
– Ой, не говорите! – оживляется женщина. – Я в понедельник хотела купить селёдку – и пожалела: дорого. А в среду подхожу – а эта же селёдка уже в полтора раза дороже!
– Да, сейчас за ними не угонишься. Это ещё ничего – в полтора раза…
– Да вы бы посмотрели на эту селёдку! Не знаю, чего мой сын с невесткой радуются… Приходят с работы – и сразу кидаются смотреть телевизор! "Огонёк" все время читают, "Московские новости". Сын приезжает из Москвы – привозит целый чемодан газет!
Зинаида Митрофановна тихонько смеётся:
– Газеты… Раньше из Москвы колбасу возили. Гречку…
– Ну, у нас ещё ничего было. А в другие места люди вообще всё везли! И масло, и конфеты, и даже вермишель!
– Ну а теперь что – лучше?
– Кому хуже, а кому и лучше. Вот у меня племянница в Горьком… Слушайте, что делает! Купила две электровафельницы. Целый день стоят с мужем на пару, пекут вафли, сворачивают в трубочки и накладывают туда самое дешёвое яблочное повидло. И люди берут! Представляете – они с этих вафель уже купили сыну двухкомнатную квартиру! А он полковник – муж племянницы. Гонористый… И ничего – сам торговал на базаре! Теперь они помощника держат.
– Такие времена... У меня родственники на Украине, оба – кандидаты наук. А живут только с того, что ездят в Польшу. Покупают, продают… Соседка хотела Мариночку, внучку мою, пристроить тоже куда-то ездить. Но мы не согласились. Что это за работа для молоденькой девочки – мотаться по поездам с клумаками? Таскать тяжести, взятки повсюду давать…
– Да, мы от этих взяток не скоро отучимся! Это уже, может, дети наших внуков… А что ваша внученька – уже замужем?
– Нет пока. Но она не засидится, – с гордой уверенностью уточняет Зинаида Митрофановна. – Неудобно хвалить свою внучку, но Маринка – красивая девушка, эффектная. Умеет одеваться. На это сейчас тоже сильно смотрят. Вот она, внучка, довольна всей этой "перестройкой"! Английский хорошо знает. Хотела быть стюардессой. Но мать не позволила, чтобы она летала.
– И правильно. Это опасная профессия – летать всё время.
– Так она всё равно летает. Окончила курсы экскурсоводов и мотается за границу.
– В Англию?
– Если б в Англию! Куда-то в эти страны, что возле Индии.
– Выходит, она умерла недавно – ваша дочка?
– Почему недавно? – не понимает Зинаида Митрофановна. – А-а… Нет, дочка моя умерла, когда Маринка была совсем маленькая. Она Леночку мою не помнит. Это вторая жена зятя ей не разрешила. Маринка её мамой называет. Вот и я за ней…
– Хорошая хоть женщина?
– Хорошая-то хорошая… – мнётся Зинаида Митрофановна. – Но знаете… сильно больная. Конечно, меня это не касается. Я себе всё время говорила, что надо радоваться. Он бы всё равно женился. Молодой мужчина. Большая зарплата. Тем более, Маринка тогда жила у меня. Может, он и нашёл бы себе здоровую, но какую-нибудь совсем уж… простую… Он ведь и без образования, и пьющий. А тогда вообще допился до ручки.
– Ну как же его обвинять? За женой, наверное, переживал...
– Ой, он при ней ещё начал! Знаете, как у них, у пьяниц? Всегда есть уважительная причина.

Женщина согласно кивает.
– Я вот себе говорю, – продолжает Зинаида Митрофановна. – Я ей, этой Саше, должна быть только благодарна! Она, можно сказать, детей подняла. И его вытянула. Он, вроде, сейчас не пьёт. За что ж на неё обижаться? Она им про мать всё время напоминала. На кладбище с ними ходила, учила, чтобы за могилкой ухаживали. Это она, между прочим, памятник поставила дорогой. Несколько лет собирала деньги. А мне – всё равно досадно, вот досадно на неё!
– Я, между прочим, заметила! – оживляется женщина. – Стоял памятничек… плохонький, самый дешёвый. И вдруг – такой приличный! Я думала, это кого-то подхоронили.
– Нет, – говорит Зинаида Митрофановна и начинает собираться. Она немножко обижена.
Новая знакомая тоже быстренько складывает вещи.
– Поедемте вместе домой, – предлагает она.
– Да я пока не ухожу, – отвечает Зинаида Митрофановна. И вдруг ощущает, что обида прошла. Сладкий весенний воздух быстро расправил душу. – Мне тут надо подойти ещё в одно место. Вон туда, недалеко.
– Ну так и я с вами подойду, раз недалеко. А там у вас кто?
– Там – сваха. Ну, не сваха… Не знаю, как и назвать… Мать второй жены моего зятя.
 Сначала они подходят к памятнику Лены. Женщина горячо хвалит и памятник, и фотографию. От полноты чувств прибавляет две дорогие конфетки к тому, что положила на плиту Зинаида Митрофановна.
Дальше они идут по длинной узкой дорожке. Женщина рассказывает о своих семейных делах, о том, как ухаживала за больными родителями. А Зинаида Митрофановна – о Леночке. Подробно. Обо всех этих операциях. О Сашиной матери, о двух её инсультах. Собственно, кроме инсультов, она и не знает о ней ничего.
Перед простой могилкой, огороженной металлическими трубками, Зинаида Митрофановна неожиданно для себя начинает оправдываться.
– Они всё сделают. Это пока что – так вот, бедненько… Сами понимаете, какие сейчас деньги нужны. Её муж в последнее время даже работать не мог по специальности: всё с нею возился. Теперь вроде что-то предложили… Он моряк. Может, заработает… На Сашины лекарства очень много денег уходит. Надо массажиста нанимать. Дети помогали бы понемножку, но она у них ничего не хочет брать. И правильно. Они молодые, им самим надо. Алёшка вроде бы жениться надумал... Главное – вообще непонятно, чем он занимается, что это у него за работа такая! Когда ни позвонишь – он дома. И слышно, что там какие-то люди чужие разговаривают... Что делать… Рос без присмотра. Леночка-покойница в конце уже не занималась им. А это самое время, когда за мальчишкой глаз да глаз нужен. Потом жил один с отцом-алкоголиком. Я с ним выдержать не могла, забрала внучку к себе. А когда Саша в дом пришла, он уже был слишком большой. И то хорошо, как есть. Я ждала – хуже будет. Они оба у нас – дети с характером. А Саша… Она для них… слишком мягкая. И правильно: кому же охота быть строгой мачехой? Тем более, что сама больная. От всех зависит. Теперь её вообще возят на инвалидной коляске.
– Что ж это он на такой больной женился? – осторожно удивляется новая знакомая.
– Так это ж ему спасение, что она за него пошла! Без неё он бы уже сгорел от водки.
– Ну и слава Богу!
– Да… Вот я раньше не верила, даже детей своих не крестила. Знаете… Муж был партийный, сама работала в школе… А теперь – верю. Бог или не Бог – но что-то оно там есть наверху…
Они моют оградку Ритиной могилы. Собирают и уносят на кучу мусора увядшие цветы. Протирают тряпочкой большую фотографию, запаянную в плексиглас.
– Молодая…
– Конечно, могла ещё жить, – соглашается Зинаида Митрофановна.
– Муж, видно, не сильно скучает...
– С чего вы решили?
– Да как же… Пасха – а могилка стоит неприбранная. Видно, что давно тут не были. Ни конфетки, ни яичка.
– Так у них это не положено, – неуверенно вступается Зинаида Митрофановна. – Они ж евреи.
– А как у них положено?
– Не знаю, не знаю... Наверное, они и сами не знают, как по-ихнему надо. Да и кому ходить? Вдовцу сюда ехать сильно далеко, а Саша не может. Она мать нарочно здесь похоронила. Вообще-то у неё ещё сестра есть, но она уехала… в Израиль. (Зинаида Митрофановна с трудом выговаривает это слово.) Саша думала: дети будут ходить к матери – заодно и к свахе подойдут…
– Ну что ж, правильно решила.
– Правильно-то правильно… – вздыхает Зинаида Митрофановна. – Только они сюда не сильно ходят. Если Саша не напомнит, сами не пойдут никогда. Ну что ж делать… Пока смогу, сама буду ходить. А там уже – как будет, так будет.
– Ваша правда.

Старухи стоят, пригорюнившись. Поправляют очки, платочки.
– Пора, – говорит Зинаида Митрофановна. – Мне надо успеть на трёхчасовой автобус. Домой доберусь не раньше пяти.
– А к своим не зайдёте?
Зинаида Митрофановна задумывается.
– Да нет. Чего я пойду? Марина как раз повезла экскурсию. Толик на работе. Да я ему и не очень нужна. А Саше только беспокойство будет – двери мне открывать… Она такая, что угощать сразу захочет. Я уже и не знаю, как там она одна целый день справляется. Просто не понимаю! Я, скажу вам, даже перебралась бы сюда, чтобы ей немножко помочь… Но что-то мы обе друг друга как-то боимся... Она меня боится: думает, что мне за Лену обидно. Я её боюсь. Какая-то она немножко странная… Не привыкла я к такому… Вот сваху я, например, не знала, но мне почему-то кажется, что со свахой я бы лучше сошлась.
– Не знаю, как надо по-ихнему, – говорит, помявшись, спутница Зинаиды Митрофановны, – а я всё-таки положу… А то у всех вокруг – есть, а у неё, у одной – ничего. Как сиротка!
Покряхтывая, она нагибается и укладывает в молодую травку, прямо под фотографией Риты, свои пёстрые гостинцы.
Рита смотрит на них – действительно, совсем молодая – застенчиво и восхищённо. Так она смотрела когда-то в поезде "Одесса–Москва" на подарки, которые из большого бумажного куля высыпал перед ней Аркадий.


11
Сашенька сидела за столиком у окна. После того, как Толик передвинул мебель, подъезжать сюда стало очень удобно. Раньше она больше всего любила веранду, любила сад. От моря уставала. А теперь готова часами смотреть на эти две однообразные поверхности. Бесцветное небо. Бесцветное море.
Невидимое солнце освещало дюны, над ними стояло лёгкое-лёгкое марево. Казалось, это её глаза различают нежное тепло, которое поднимается от нагретого песка. Чайки кричали и метались – будто дети, заметившие, что взрослые наблюдают за их игрой. Мельтешили ослепительные пятнышки света на белых спинках. Вверх, вниз, наискось…
Ровно очерченный квадрат света, как салфетка, лежал на столе, прямо перед Сашей, освещая её руки и коробочки с белым песком, с чёрным, с золотисто-охристым, с янтарной крошкой разных цветов. Два розоватых яйца, уже пустых, приготовленных для работы, красиво лучились. Такой изысканный цвет, такое совершенство жалко было заклеивать.
Толик подготовил ей три яйца, но одно она раздавила: сильно дёрнулась рука.
Сашенька, щурясь, смотрела на яйца. Толик прав: давно пора найти мастерового, который бы вытачивал заготовки из светлого дерева. И она могла бы сколько угодно их ронять…
Нет! Она поморщилась, представив себе деревянное яйцо. Ей мешали бы и глухая плотность материала, и лишний вес. Она знала, что эта тяжесть будет видна даже издали, без прикосновения. Пусть всё так и остаётся. Легко, хрупко и прозрачно.
Теперь она понимала, чего не хватает папиным любимым чашкам. Настоящей хрупкости. Они перестают нравиться, как только узнаёшь, что их нельзя разбить.

Странно… И писать ей стало трудно, и вышивать, и на кухне ничего не получается. А когда она берётся расписывать яйца – руки будто успокаиваются. И чем тоньше рисунок, чем напряжённее работа, тем мягче, тем увереннее они движутся. Хотя, казалось бы, должно быть наоборот.
Сашенька потянулась за клеем и почти сразу, с первой попытки, ухватила тюбик. Работать в куртке было неудобно, но и закрывать окно не хотелось. Морской ветер, лёгкий, неширокий, толчками вносил в комнату запах моря, и песка, и ещё чего-то, и ещё чего-то… Запах неба. Запах надежды. Она вдыхала – и чувствовала себя так, будто каждый глоток воздуха кто-то долго и любовно составлял и взбалтывал специально для неё.
Потянуло чуть сильнее. Засквозило – как-то сыро, неприятно. Заскрипела дверь. Сашенька обрадовалась: значит, шаги за сараем ей не почудились. Конечно же, это Маша. Поленилась обходить и полезла через забор.
И когда уже Толик соберётся сделать калитку между их дворами!
Странно… Сашенька была уверена, что Маша сегодня дежурит. В свои свободные дни она забегала к Саше утром, пораньше – узнавала, не надо ли чего купить. Видно, проспала.
Саша во всех подробностях представила себе, как Маша идёт по двору. Как мимоходом, не задумываясь, ставит на место забытую Толиком лопату. Поправляет коврик перед дверью. Суёт палец в вазоны, расставленные на веранде, и, куда нужно, подливает воду.
Улыбаясь, Сашенька ждала, когда Маша хлопнет дверью холодильника. Но до дверцы у Маши всё как-то не доходило. Саша оставила яйцо в песке и начала разворачивать коляску, чтобы выехать ей навстречу.
– Маша! – крикнула. – Закрой скорее дверь. Сквозит!
И вдруг поняла: по дому ходит не Маша, а кто-то другой. Чужой. И к тому же не один. Когда они вошли в комнату, Саше показалось, что это целая толпа. Чёрно-белая, азартно взмыленная, задохшаяся от бега.
– Где он? – рявкнул тот, который вошёл первым.
– Кто? – спросила Саша и на всякий случай обрадовалась. Слава Богу, Алёшка в отъезде.
Это был мираж. Какой-то дурацкий фильм, ввалившийся в её комнату из разбитого телевизора. И ещё она ощущала – пониже затылка… не звук, не образ… Слово. "КОНЕЦ".
Она вдруг стала очень медленно сползать с кресла – и это было страшнее и противнее всего. Саша ничего не могла сделать, не могла удержаться, остановить скольжение.
– Не придуривайся, мамаша. Ты знаешь, о ком я.
На нём начали проступать краски. Куртка – серая. Глаза – голубые. Волосы – тёмно-русые.
– Его нигде нет! – угрюмо пробасил кто-то в коридоре. – Успел удрать, падла, через соседский двор!
– Давай, мамаша, говори – куда он спрятал янтарь!
– Янтарь… – Сашенька с облегчением ухватилась за понятное слово. Мотнула головой на стену. – Вот весь янтарь, который в доме есть.
– Ты не строй из себя дурочку! – сказал другой. – Лучше договоримся по-человечески. Я ж тебе чуть-чуть руку выверну, и ты тут же всё расскажешь.

Этот, второй, тоже начал проявляться в цвете: бледное, незапоминаемое лицо, коричневая курточка, голубые линялые джинсы. Ей почудилось, что джинсы, как у тряпичной куклы, туго набиты чем-то – то ли ватой, то ли тырсой, и поэтому, приближаясь к ней, парень так странно переваливается с ноги на ногу.
– И ещё улыбается! – всё тяжелее раздражался он.
– Я не улыбаюсь, – откликнулась Сашенька и услышала в собственном дрогнувшем голосе истерическую птичью смешинку. Услышала крики чаек за окном, ленивый плеск волн, лёгкое поскрипывание сухой оконной рамы. Даже чей-то дальний разговор…
Кино всё не кончалось. И уже непонятно было, где же реальность: там, за окном, – или здесь, в комнате.
Ещё один – по-видимому, главный – так и стоял на пороге, ничего не говорил, смотрел Сашеньке в лицо. Он выглядел, как совсем обычный человек, – только почему-то всё время менялся, становился то огромным, то совсем маленьким. Будто кинокамера наплывала и тут же удалялась.
Голубые джинсы приблизились к ней вплотную, и её чуть затошнило от смеси разнообразных незнакомых запахов. Голос над головой бездарно копировал киношно-криминальные интонации:
– Может, конечно, тебе жизнь не дорога…
– Не очень, – неожиданно спокойно ответила Сашенька. – Но я хотела бы окончить её как-нибудь по-другому.
Почему-то все рассмеялись. Одновременно с этим тёплая твёрдая рука сжалась на Сашенькином запястье, потянула куда-то в сторону и назад. Было не больно, но она мгновенно сдвинулась в кресле и почти соскользнула с сиденья.
– Оставь её, – заговорил, наконец, главный. – Всё, кончай. Я ей верю.
Кто-то сзади подтащил Сашу за плечи и плотно усадил в кресле.
– Вы не подумайте, что мы какие-нибудь… – продолжал главный. – Это он, Глеб, нас обокрал.
– Глеб? – обрадованно выдохнула Сашенька незнакомое имя.
– Всё, ничего нет! Ни в сарае, ни в погребе, – раздался голос с веранды.
– Пошли! – главный развёл руки, как бы всех разом и всё случившееся отодвигая от Саши. У дверей замешкался, оглянулся. Казалось, ему хочется вернуться и продолжить разговор наедине.
Кто-то меленький, которого Саша только сейчас заметила, стрельнул глазом на старинный буфетик, где были расставлены вазочки и статуэтки из коллекции Аркадия Гройсмана. Вопросительно посмотрел на старшего. Но тот будто пнул его взглядом и прибавил совсем уж на прощание:
– Вы бы всё-таки не оставляли дверь открытую… А то на эти ваши штучки тоже есть охотники…
И кино кончилось.


12
– И вот, значит, этот переводчик – молоденький, совсем пацан! – говорит: "Мне Тальхофер сказал, что их немецкие грузчики, хоть они и трезвые все, но такую штуку ни за что бы не построили! Они бы вызвали инженеров, те бы целую неделю чертежи бы чертили, а потом бы строителей привезли… Пока то, пока сё – он бы разорился". Ну, значит, мы строим помост, а он бегает вокруг, мешает. "Тыр-тыр-тыр!" – по-своему. Пацанчик переводит: "Если погрузка пройдёт вовремя, он вам оставит свой "Мерседес". Только, говорит, ребята, учтите: этот его "Мерседес" – без пяти минут металлолом". Ливанец – ну, который хозяин судна – тоже что-то обещает. Но ливанец – поспокойнее, не суетится. В общем – в три часа ливанец отплыл. Ищем мы нашего немца… Ни немца, ни "Мерседеса"... На следующий день встречаем переводчика. "Где ж, – говорим, – твой немец, где машина? Мы ж старались, чтобы успеть до трёх часов…" – "Уехал, – говорит, – немец. Он мне должен был десять долларов за день заплатить, а заплатил шесть. Из-за вас. Из-за того, что вы раньше закончили". И знаешь, Сашка, сколько эти жмоты на наших коровах заработали?
Колёса ткнулись в песок, забуксовали. Толик взял чуть левее.
Кое-где дорожку пересекали засохшие корни, и коляска подпрыгивала на них.
– Не давит? – спросил Толик.
– Нет – ответила Сашенька.

Но он всё-таки остановился, повозился с ремнём, который не давал ей сползать с сиденья и, действительно, немножко давил.
Ветер собирал Сашенькины волосы… то рассыпал их по спинке кресла, то прикрывал ей лицо, по-дружески и чуть неловко предлагая подремать. Вот здесь, прямо на ходу. А что? Ведь спят же дети в колясках.
День был… из таких… из медлительных. Когда всё разворачивается понемножку. Когда на любой вопрос отвечаешь не сразу. Хочется только смотреть на небо, на небо…
Сашенька чувствовала себя так, будто долго-долго уже лежит в больнице. А Толик, вот, приехал её навестить. Как это глупо! Они оба давно замёрзли и устали. И не решаются войти в собственный дом! Ужасно хочется в дом – хотя бы посидеть на веранде. Или лучше в комнате. В конце концов, она имеет право кого угодно приглашать в свою комнату! Тем более – мужа!
Да и вообще: когда подписывали с Ларисой договор, речь шла только о маленькой комнате. О большой и не упоминали. Тем более непонятно, какие у неё права на Сашины вещи.
Надо же! Устроила истерику из-за того, что Саша подарила дочери китайскую эмалевую тарелочку, висевшую на стене! А когда Саша собралась с силами и сказала ей, что может дарить собственные вещи кому хочет, – хлопнула дверью. А потом целый час гремела на веранде кастрюлями, вёдрами, будто хотела всё переломать. И бурчала, бурчала – нарочно так, чтобы Саша слышала: "Кому-то горшки с дерьмом таскать, а кому-то, неизвестно за какие заслуги, вещи забирать из дому!" Знала, что после этого Саша не сможет к ней за чем-нибудь обратиться. А сама не подходила, не спрашивала… Лишь поздно вечером, когда Валера уже пришёл с работы, поужинал и засел смотреть футбол, явилась надутая.
Совсем молодая – а до чего ядовитая! Сознательно стремилась унизить! И ведь не придерёшься к ней. "А что? Вы не звали – я не приходила…"
Звонить Галине Васильевне бесполезно. Это поможет на день, на два. Да Лариса не слишком-то считается с мнением матери. И не хочется Саше ни слышать, ни видеть Галину Васильевну лишний раз. Лариса даже меньше виновата. Она какая есть – такая есть. Но Галина Васильевна-то знала, что собой представляет её дочь!
Господи! И как их тогда угораздило обратиться за помощью в собес?! Ни на что ведь не надеялись, ничего не ждали. Сунулись – на всякий случай, для очистки совести… А Галина Васильевна так хорошо отнеслась к Саше! Не только добилась, чтобы Саше выдали без очереди кресло, но и с лекарствами помогала, включала в списки на продуктовые посылки. Вообще – делала много того, что вовсе не обязана была делать по работе. Стала почти домашним человеком. Искренне за них переживала...
"Чем же я могу тебе помочь, детка? Ну, пришлю тебе человека два раза в неделю на пару часов… Разве это выход из положения? Тебе нужно, чтобы каждую минуту кто-то находился рядом. А Лариска моя – пока родит, пока будет сидеть в декрете с ребёнком – за тобой тоже присмотрит. И ей хорошо, и тебе. Лариска неплохая. Она хозяйка, чистюля. А ты покладистая, с кем угодно уживёшься. Будешь накормленная, ухоженная…"
Саша про Ларису всё поняла с первого взгляда. И про неё, и про Валеру. Но не поверила своему впечатлению. Галина Васильевна – человек ответственный, совестливый. Ах, да Саша просто постеснялась, не смогла подвести Галину Васильевну после всего, что та для неё сделала!
Нисколько не обольщаясь по поводу опекунов, Саша решила, что лучше уж они, чем быть… "сыном полка" – у Маши, у Шуваловых... А главное, после случая с бандитами она боялась оставаться в пустом доме. Перестала открывать окно. Будто стекло – это защита, будто трудно его высадить...
И вроде бы не так уж она тогда испугалась. Поначалу. Даже Толику не хотела ничего рассказывать. Но всё-таки не выдержала, рассказала. И напрасно. Прямо с ума сошёл человек! А Саше его страх, видно, передался. Чуть какой-то скрип, шорох – сердце обрывается. И такой нападает ужас, что не шевельнёшься. Сидишь, глядя прямо перед собой, и чувствуешь… да нет – слышишь! Вот открывается дверь, вот они входят в комнату, один за другим… Чёрно-белые. Она сидит, окаменевшая – час, два… Пока не вернётся с работы Толик. Пока не заглянет Маша.
Ещё что-нибудь в этом роде она не перенесла бы.
Конечно, все боялись. И Толик на работе целый день думал о том, как она там в доме – одна. И папе, и Маринке, и Юле в Израиле, и Валечке не было покоя. И у каждого, неизвестно почему, – угрызения совести.
И тут – Галина Васильевна со своим предложением. Подоспела! Ну, куда денешься? Сначала сомневались, искали варианты... А потом даже заторопились. Так спешили оформить договор, будто к Ларисе и Валере стояла целая очередь беспомощных инвалидов.
Ну и дом, понятно, сыграл каверзную роль... Конечно, и Толику, и Маринке неудобно было сопротивляться: а вдруг кто-нибудь решит, что им жалко терять Сашины "хоромы"!
Господи! Каждому дураку ясно про Толика с Маринкой. Ничего им не надо. Они ведь и собственный дом, в сущности, отдали Алёшке. Просто ещё не задумывались об этом. Алёшка их, разумеется, не выгонит. Но…
Может, удастся переоформить на Маринку папину квартиру…
Это ей, Саше, жалко своего дома! До того жалко, что хочется кричать, как от боли. Она мечтала всё оставить Маринке. На каждое дерево, на каждую тумбочку, на каждую чашку смотрела и думала: вот она, Саша, исчезнет, а вещи останутся. Будут любить, жалеть, баловать её девочку…


Волны шлёпают небрежно. Так ленивая нянька возит тряпкой по больничному полу.
– Надо бы уже подстричься… Я обросла, как ведьма. Не забудь. Ладно?
Толик обошёл коляску. Постоял. Чуть отступил. Прищурился.
– Зачем стричь? По-моему, красиво. Я люблю, когда даже ещё длиннее. Вот… как было, когда я тебя увидел возле библиотеки.
– Ты что, надеешься, если я отращу волосы по локоть – то снова стану молодая?
– Ничего я не надеюсь. Между прочим… – он внимательно оглядел её лицо, будто готовился рисовать портрет. – Ты очень мало изменилась с того времени. Не смейся, не смейся! Я правду говорю.
– Ладно! Поехали дальше. Я хочу доехать вот туда. До косы…
Коляска снова тяжело зашуршала, заскрипела.
Толик шёл и думал о том, что лицо её в самом деле мало изменилось. То есть, конечно, изменилось… И нехорошо изменилось. Но как-то… не от возраста… Будто ей столько же лет, сколько было тогда, в скверике… Будто она по-прежнему молодая, только заболела внезапно – и стала вот такая. Какая? Сразу и не объяснишь. Осунулась. Бледная. И оттенок неприятный, опасный оттенок. Но он встречал и здоровых людей с плохим цветом лица. И довольно часто.
Одно слово всё вертелось, вертелось… Даже не в мыслях – а где-то гораздо глубже… Толик не давал ему выбраться оттуда. Заталкивал назад, затаптывал, как давным-давно в детстве затаптывал в землю противно-розового дождевого червя. Тыкал ботинком и орал от страха.
Ему и сейчас хотелось заорать. Позвать кого-то на помощь, обвинить, высказать всё, что накопилось за долгие годы тайного и явного страха. За что ему такая судьба?! Сначала одна. Потом другая. Причём – обе лучше его, выше его на сто голов. Он и стоять-то рядом с ними недостоин.
Чайки мельтешащей тучей носились вокруг них, нагло попрошайничали. Но хлеба больше не было.
– Волосы всё-таки подстрижём, – продолжала о своём Сашенька. – Мне и расчёсывать их трудно, и мыть…
– Мы сейчас придём, и я тебя искупаю.
– Наверное, лучше попозже. Когда они уложат ребёнка и уйдут к себе смотреть телевизор. Хотя нет! Колонка будет гудеть…
– Если ребёнку телевизор не мешает, так уж как-нибудь и колонку перенесёт.
– Да ну, не надо лезть на рожон! Спросим у неё, когда удобнее.
– Не собираюсь я у неё ничего спрашивать! Я вообще останусь здесь на ночь. Не надо было мне к Алёшке переходить. В вашем дурацком договоре нигде не указано, что родственникам нельзя с тобой жить! Это из собеса присылают только к одиночкам, а частный договор – совсем другое. Тут тебе никто не делает никаких одолжений. Избаловали сопляков... А всё – твоя мягкотелость! И как меня угораздило поддаться?! Думал, тебе с людьми будет спокойнее. А они теперь обижаются, когда я прихожу…
Сашенька рассмеялась. Смех был молодой, совсем прежний. Не оборачиваясь к нему, она вытянула набок руку. Кверху ладонью. Он сжал её худенькую кисть. Застыл неуклюже, не зная, что делать дальше. Так и держать? Отпустить? Стоять? Ехать?
– Они на меня, Толенька, обижаются, а не на тебя, – сказала беспечно Саша. – За то, что никак не умираю. Они планировали: месяца два-три помучаемся – и заживём! Вот ты сейчас будешь злиться – а мне их даже как-то жалко. Наверное, Галина Васильевна пообещала им, что я вот-вот загнусь. Ну… понимаешь … Поманили детей конфеткой – и не дают. Они с Галиной Васильевной вообще вроде бы рассорились... Ладно! Была не была – купаемся!


В комнате Ларисы тихо играла какая-то знакомая музыка. Саша попыталась вспомнить, что это. Может, Шуман? Да нет.
Очевидно, Лариса, уходя, забыла выключить радио. Странно… Саша не слышала, как они уходили – ни шагов, ни скрипа коляски, ни хлопанья дверей. И, однако, она знала, что дома никого нет. Не по тишине. По ощущению пустоты. Она очень любила это ощущение. В воздухе появлялась… Особая, спокойная однородность. Это снова было ЕЁ пространство –хотя Саша давно не выбиралась ни на кухню, ни в другие комнаты. Не знала даже, как там всё теперь выглядит. Она и не хотела знать. Боялась.
После рождения ребёнка Лариса почти весь день гуляла с ним у моря. И почти весь день Саша была счастлива.
Она отдыхала, вслушиваясь в знакомый голос старого дома, гулкий и сиплый. Откуда-то появлялись две невидимые старухи, тихо двигались от угла к углу, беспокоились за Сашу, следили за её работой. Иногда она боялась, что может увидеть их в зеркале. В особенности – Аллу Николаевну. Мать не досмотрит за бедняжкой – и она вдруг возникнет в овальной раме, среди пятнышек осыпающейся амальгамы, смущённо и радостно моргая голубыми глазками, улыбаясь во весь свой щербатый рот. Две тоненькие проволочные косички торчат над ушами. "Сюр-приз!"
Саша убрала руку с колеса. Захотелось отъехать подальше от зеркала.
– Что за глупость? Надо же знать, в конце концов, как он меня обкорнал! – произнесла она громко. И снова покатила коляску к трюмо.
Накануне вечером, после купанья, Саша очень устала. Да и ни к чему было смотреть на мокрые волосы.
Даже странно… Неужели они так много весили? Остриженная голова казалась празднично-лёгкой.
Саша толкнула колесо. Уткнулась в шкаф, вырулила чуть правее. Лавировать в комнате, заставленной громоздкой мебелью, было непросто, и она ударяла подножкой то в буфет, то в этажерку, пока не добралась до нужного места. Развернувшись, наконец – подняла голову и замерла.
Нет, из зеркала не улыбалась ей Алла Николаевна. Там оказалось нечто пострашнее. Обрамлённая дымчатыми волосами маска. Два пятна, два глубоких провала темнели на месте глаз. Третий провал, поменьше, зиял на месте рта. Он как-то жутко разделял бледные плоские щёки.
"Спокойно, – сказала себе Саша. – Всё нормально. Зеркало стоит в темноте – да ещё и под плохим углом к свету. Конечно же, у меня всё на месте – и рот, и глаза. Просто упало зрение. Эти пятна не на лице у меня, а на глазном дне".
– Надо почаще смотреть в зеркало, и не будет таких неожиданностей, – произнесла она вслух.
То, что было ртом маски, не зашевелилось. Только чуть растянулось – нехорошо, насмешливо.
– Это – ты, – без удивления выдохнула Саша.
– Я, – утвердительно качнулась маска.
– Наконец-то показалась во всей своей красе! Вот, значит, какая ты!
– Ах-ах! Будто ты раньше не знала, какая! С первого дня.
– С первого дня? – Саша задумалась. – Пожалуй… Я знала: ты страшная. Но надеялась, что ты пожалеешь меня. Тогда – надеялась. Верила, что смогу от тебя избавиться. Что все эти уколы, таблетки помогут мне отбиться...
– "Уколы… таблетки…" Надо же! Героиня! Может, ты и на операцию согласилась бы? Ах, ах, какие жертвы! Ты так жаждала избавиться от меня, что не могла себя заставить есть сырую гречку! Молчишь? Молчишь! Потому что я права. Признайся: ведь ты привязана ко мне, как к живому существу! Ты презираешь всех, кто здоров! Ты жалеешь их, как… недомерков, как несмышлёных детей!
– Неправда. Всё неправда!
– Правда, правда… Может, ты бы и согласилась избавиться от меня. Но подумай сама… Кто ты такая? Что ты собой представляешь без меня? Что в твоей жизни было серьёзного, настоящего – кроме боли? Что достойно памяти, достойно уважения? Может, скажешь, любовь? Нет. Никого ты не любила. Привязывалась, да. К кому угодно. Дети? Так ведь это не твои дети. Может, ты умна? Может, у тебя какой-нибудь талант? Ах, да! Ах, да! Ты пишешь картины маслом – на яйцах! И покрываешь их сверху песком! Чтобы не видно было, как ты скверно рисуешь. И только я, твоя болезнь, – действительно интересна! Может быть, даже… гениальна! Благодаря мне, мне одной ты…

Стукнула дверь на веранде. Пространство дома разом изменилось, сузилось. Застучали по доскам каблуки. Сладко пропели рессоры детской коляски. Зазвенели на кухне бутылочки. Заплакал ребёнок. Что-то упало на пол. Снова застучали каблуки – всё ближе, ближе к Сашиной двери.
– Александра Аркадьевна! Я же сто раз просила… Ребёнку нельзя дышать этой вонью! Как я за порог – вы начинаете возиться с красками!
– Лариса, я сегодня вообще не трогала краски.
– Ну что вы мне будете говорить! Я зашла с улицы – и мне прямо аж в нос ударило!
– Лариса… После того нашего разговора я ни разу не работала красками. Я вообще не работала! Если не верите – можете зайти в комнату и посмотреть.
– Ну, так значит – это старые воняют.
Лариса решительно прошла к подоконнику, наклонилась над коробкой, в которой лежали готовые яйца, потянула носом.
– Ну, не знаю… Может, я уже принюхалась… А с улицы сразу слышно. Вы больной человек, вам тоже нельзя этим дышать! Но это ваше дело. А ребёнка своего я травить не позволю!


13
Алёша прошёл по дорожке. Три ступеньки проскрипели знакомо. Он вытер ноги – подчёркнуто тщательно. Нет, не были у него подошвы грязные, и не хотел он произвести хорошее впечатление на "опекуншу". Просто, когда Алёша попадал в зону Сашенькиного притяжения, что-то в нём менялось. Проступала откуда-то изнутри чёткая, несуетливая собранность. Он чувствовал, как меняется его осанка, движение рук. А главное – голос: понижался тембр, звук получался чуть-чуть незнакомый, чужой.
Алёше нравился этот чужой человек. Почему-то нравилось то, что этот человек совершенно не в состоянии употреблять некоторые слова. Неведомо каким образом в его распоряжении оказывалось множество других слов – не совсем обычных, но полезных. Ему и говорилось, и ходилось, и дышалось легче.
Конечно, здесь, в двух шагах от моря, воздух был и в самом деле чище, вкуснее. Но Алёше казалось всё же, что море здесь ни при чем, что дело в ней, в Саше.
При Саше он весь как-то менялся – даже в самом начале, когда она только-только появилась в их доме. Эта больная странная женщина заняла место матери, и Алёша ненавидел её. Мальчишкам на улице говорил о ней всякие гадости, передразнивал её походку. Назло ей много курил и ругался. Но стоило ему переступить порог, ощутить Сашино присутствие где-то на кухне или в спальне – и тут же что-то уличное, грязное съезжало с него, как съезжает большая, небрежно наброшенная одежда. И в дом он входил – враждебный, но чистый.
Чем беспорядочнее и грязнее становилась реальная жизнь – тем больше его тянуло к мачехе. Нет, не советоваться. К "реальной жизни" Саша и раньше не имела отношения, а сейчас – тем более.
То есть, вообще-то… Она вроде бы толково обо всём рассуждает, может и подсказать что-нибудь дельное. Даже в политике разбирается получше многих.
Тогда, в девяносто первом, во время идиотского путча, её московские друзья-приятели кинулись на баррикады. Саша по телефону говорила с чьими-то жёнами, с чьими-то родителями. Всю ночь звонила, плакала от страха… А на следующий день уже они начали звонить – умники её, интеллектуалы, кандидаты... И слышно было, в каком они восторге от своей победы. Прямо-таки трепыхались от счастья! Впрочем, кто тогда не трепыхался? От телевизора не отлипали! Ура! Начинается новая жизнь! Полная честность! Полная справедливость! А Саша слушала эти их восторги, эту телевизионную байду с такой терпеливой жалостью… Будто взрослый смотрит на детей, играющих в войну.
И ведь так оно и вышло, как Саша говорила. Ну прямо сценарий читала! И про Горбачёва, и про Ельцина. И про здешнюю, мелкую кодлу. Действительно, прекрасно пооставались на своих местах! И воруют куда больше, чем раньше. Только боятся меньше…
И всё равно, всё равно – жизнь для неё, как… кино, что ли.
Дверная ручка слегка болталась. Алёша решил, что сегодня обязательно подтянет шурупы. Но вдруг засомневался: удобно ли – хозяйничать здесь, ремонтировать…

Он позвонил. Лариса выглянула через стекло веранды и расцвела от радушия.
– Проходите, проходите, пожалуйста! Александра Аркадьевна будет рада! Вот сюда, пожалуйста!
Она вела его по коридору так, как ведут человека, впервые оказавшегося в доме.
– Сюда, сюда! Александра Аркадьевна! К вам гость.
– Входи, Алёша.
– Привет!
Алёша подождал, пока Лариса уйдёт, бросил куртку на диван, сел напротив Саши.
– Кофе хочешь?
– Хочу.
– Вот кипяток в термосе, а в ящике – растворимый кофе. Сахар не предлагаю. Возьми печенье.
– Давай я пойду на кухню, настоящий кофе сварю.
– Да не ходи ты туда, – поморщилась Саша. – У неё там детское питание, кастрюльки, бутылочки…
– Саша, мне тут отец всякие чудеса рассказывал…
Саша быстро приложила палец к губам.
– Да не бойся ты! Вон она уже на улице, пошла гулять с ребёнком, – он указал подбородком на окно. – Что-то я ничего у вас не понимаю! Она вроде вполне нормальная... Приветливая. Вот я дождусь, пока она вернётся, и нарочно выйду на кухню! Увидишь – она ни слова не скажет.
– То-то и оно, ничего не скажет! – почему-то шёпотом откликнулась Саша. – Даже наоборот, предложит тебе какую-нибудь помощь. – Её пугливый шёпот совершенно не вязался с азартно возбуждённым выражением лица. – С прошлой среды она вдруг стала ласковая. И это не к добру.
– Не врубаюсь! Чего ты опасаешься?
– По-моему, она решила меня отравить!
И Саша рассмеялась – звонко и как-то победоносно.
– Ты с ума сошла, – сказал Алёша и тоже рассмеялся. – Надо же такое выдумать!
– Алёша… Я знаю, о чём говорю. Кажется, здравый смысл – единственное, что мне пока ещё не изменило. Честное слово, это не ранний маразм. У меня чутьё. Вот я сама себя спрашиваю: "А вдруг в ней просто совесть пробудилась? Или Толик тайком от меня провёл с ней беседу… Или кто-нибудь из соседей пожаловался её матери – ну хоть Маша, например…" И чувствую: не-ет.

Она смотрела на Алёшу своими странными глазами. Этот взгляд, который поначалу отталкивал его… Ласковый – и одновременно отчуждённый. То ли проникающий сквозь него, то ли не способный на чём-то сосредоточиться. Уплывающий…
Алёша вдруг поверил ей. Наверняка она Ларису видит насквозь. И его тоже – видит насквозь.
Алёша с детства подозревал, что Саша читает его мысли, но не подаёт виду. И чем слабее она становилась – тем более реальным казалось Алёше это странное Сашино свойство. Он и сейчас не сомневался: Саша знает о нём всё. И чем он занимается, и каким бывает за стенами её дома.
Саша молчала – будто давала ему нечто додумать. Потом она продолжила:
– Я, Алёша, уже не боюсь смерти. То есть боюсь, конечно, но понимаю, что это сейчас для меня – самое лучшее. И всё-таки! Всё-таки... Не так же! И не прямо же сегодня!
Они снова рассмеялись.
– Алёша! Пожалуйста! Уломай папу! Отдайте меня в дом инвалидов! Я давно готова туда перейти. И все готовы. Только не хотите себе в этом сознаться. Пусть за мной ухаживают чужие люди, которые получают за это зарплату! Мне будет в сто раз лучше! – Она не давала ему перебить себя. – Объясни папе, и Маринке, и деду, что это не значит отказаться от меня. Вы будете меня навещать. Будете забирать меня на выходные, на праздники… Когда захотите! Сделайте так, пока вы не устали от меня! Пока я вам не опротивела. Главное – мне, мне будет легче!
– Ну что ты несёшь такое? Что ты там будешь делать? Лежать целый день на кровати?!
– Не буду я лежать! Я бегать могу, летать! – хохотнула Сашенька.
– Ну и юмор у тебя! – поморщился Алёша.
– И пусть эти гады тоже живут спокойно, пусть подавятся моим домом и всем барахлом!
Алёша на несколько секунд онемел.
– Ну, Саша… Вы с отцом действительно – два сапога пара. Да за что же им дом оставлять?! Да я лучше всё тут сожгу, разобью своими руками! Тебе не надо – отдай приюту сиротскому! Секте! Библиотеке твоей любимой: их как раз вот выгоняют из помещения!
– Но ведь договор заключён…
– Как заключили – так и расторгнем.
– "Расторгнем"… Легко сказать! – заволновалась Саша.
– Вот уж о чём точно можешь не беспокоиться. Пожили бесплатно на квартире – и хватит с них! Где-то жили раньше – пусть туда и возвращаются.

В окне снова появилась Лариса. Остановилась. Что-то поправила в коляске.
Алёша разболтал в кипятке растворимый кофе.
Лариса выпрямилась, пошла дальше.
Алёша смотрел и думал: как хорошо, что Саша сейчас не видит её. Сам он не боялся "разочаровать" Ларису, не испытывал сантиментов к её материнству. Тем более не жаль было её бугая. Алёша когда-то играл с ним в одной футбольной команде. У Валеркиных родителей есть дом. Кажется, и бабка у них имеется с отдельным домиком. И вообще… Ему, Алёше, нет до них никакого дела. Пусть только попробуют затеять судебную тягомотину! Он не свидетелей пойдёт звать, а пришлёт к ним своих ребят. Поговорить вежливо.
Хотя… Разве выгнать Сашиных опекунов – главная проблема? Ну, выгонят. А дальше? Отец не даст согласия на инвалидный дом. И Аркадию с Маринкой не втолкуешь, что другого выхода нет.
Он поморщился: представил себе, какой скандал, какой разгром учинит ему сестра, когда он попытается заговорить с ней на эту тему. Хорошо. Пускай тогда бросает работу и сидит с больной матерью.
Странно… Для него Саша всё-таки не стала матерью. Близким другом, родственницей, кем угодно – но не матерью. А между тем – он был почему-то уверен, что если бы родная его мать до сих пор жила, она не была бы ему ближе Саши. Скорее всего – они уже разругались бы. И давно.
Впрочем… Кто знает! В сущности, он почти не помнил мать. А если и помнил – то больную, измученную, обозлённую.
Невольно он покосился на фотографию. Раньше она висела в большой комнате. А ещё раньше – в его собственной квартире. До ремонта. Ну… тут не придерёшься. Действительно, негде стало повесить портрет: там стенка, там ковёр, там окно... Наталья вообще против фотографий на стенах. Это теперь не модно. Но Алёша заметил, что именно портрет его матери она особенно невзлюбила. Вот как иногда с первого взгляда можно невзлюбить человека.
Как странно было бы маме знать, что её портрет повесят в комнате совсем чужой женщины... А рядом будет висеть неизвестно чья цепочка с крестиком.
Алёша знал историю цепочки: Саша нашла её в парке незадолго до встречи с отцом. Но почему-то казалось – не только ему, а всем, – что эта вещь принадлежала маме.
Справа от портрета висел Алёшин подарок: доисторический лягушонок в капле янтаря. И он тоже был памятью – памятью о Саше. Хотя Саша ещё сидела рядом, всматривалась то в портрет, то в его лицо.
– Ты становишься так похож на маму!


Две волны, Господи, две! Я руками коснусь тревожной глади, взметну её, словно шёлковую скатерть на столе, пошлю вперёд две длинные складки, от горизонта до горизонта. И буду смотреть им вслед. Буду восхищаться тем, как они вырастают, огромные, будто горные хребты, как опадают и катятся, едва заметные. Как становятся то голубыми, то зелёными, то чёрными, то розовыми на рассвете. Я буду узнавать их среди мириад других волн. И они будут казаться мне самыми красивыми. Я последую за ними до берега, на который они бросятся последним рывком, на котором распластаются с лёгким шипением ласковой досады.


Часть пятая. Ноябрьские письма


– Лучше бы мы её послушали и действительно поместили в дом инвалидов!
– Да о чём ты говоришь, сынок! Поехал бы тогда с нами – увидел бы, что там делается! Прошёлся бы по палатам, полюбовался бы… Интеллигентная женщина с двумя дипломами лежала… в засохшем дерьме! Я ей бутылки с чаем поставил на тумбочке, чтобы могла сама себе брать. Так она счастлива была! И всё повторяла: "Спасибо! Спасибо! Мне этого чая на несколько дней хватит! Если никто не заберёт…" Они же идиотов держат вместе с лежачими! Вроде как идиоты должны лежачим помогать. Подавать им всё. А те… Ты что же – хотел, чтобы и Саша вот так вот лежала? Чай холодный пила…
– Всё! Кончайте! – злобно перебила Марина. – Заткнитесь оба! Я одна во всём виновата!
Голос у неё был какой-то севший, сорванный. Казалось, она перед этим долго и громко кричала.
– Когда бабушку Риту забрали из больницы, Саша уже почти согласилась уехать к Юле. И уехала бы, если б не я! Я нарочно сказала Галке, что повешусь, если она уедет! Галка ей, конечно, передала. Я для того и говорила, чтобы передала!
Она бегло взглянула на отца и брата. Оба собирались ей возражать, но, видно, не находили нужных слов. Причём взгляд у отца был не мягкий, не утешающий. Будто он хотел сказать: на тебе свет клином не сошёлся, имелось у Саши в жизни ещё кое-что, кроме тебя…
Ну да, наверное, он прав. Так хочется думать, что прав!

Господи! Если бы она, эгоистка, не "поделилась" тогда с Галей – насколько ей сейчас было бы легче!
Марина прошла по длинному коридору. Твёрдые каблучки сапог стучали по кафелю. Гулкое больничное эхо умножало звуки, и казалось, что идёт она не одна, что их здесь две, три, четыре – разных, с разными мыслями. Она на ходу задёргала сумочку, вышла в тамбур, закурила.
На деревьях ещё оставались жёлтые листья, а внизу уже лежал робкий, негустой снежок. На асфальтовой дорожке его быстро вытаптывали прохожие, превращали в тёмную, жидкую грязь. Но снег боролся, как мог, – завоёвывал потихоньку пространство.
Так студила душу, так нехорошо тревожила эта смесь последней желтизны и первой белизны!
Марина не знала, которая из четверых сейчас курит в коридоре. Та, что давно была готова к случившемуся. И хочет только одного: чтобы всё скорее закончилось. И боится, как бы не сорвалась крайне важная для неё поездка в Грецию. А может, та, которой уже приелись и Греция, и Италия. Которая ничего в жизни не видела лучше "янтарной комнаты" в домике, побитом шашелем. Которой нужно, чтобы всё это длилось и длилось. Которая не желает знать, готова ли Саша терпеть, оставаться и дальше тихой уютной пристанью. Терпеть боль, терпеть беспомощность. От жалости к ним, к здоровым, свободным – умирать незаметно, потихоньку. Так, чтобы они успели её забыть ещё живую, чтобы сама смерть оказалась почти не событием, не горем, а всего лишь бытовым облегчением.
Или третья…
Дверь хлопнула. Марина посторонилась. Но никто не прошёл мимо неё. Она узнала скрип костылей и постукивание гипса.
– Маринка… – начал отец неуверенно. – Ты так не убивайся. Не бери всю вину на себя. Мы с Сашкой сами… Напрасно мы не расписались! Уехали бы к Юльке все вместе. Чего говорить! Медицина там получше. Вылечить бы её не вылечили, но, может, продержали бы подольше. Хотя… – он шумно потёр лицо и продолжил: – Если бы у них действительно было бы что-то особенное, Юля бы сильнее уговаривала. А в последнее время… Она вообще вроде как охладела, Юля…
Марина отошла от него поближе к окну. Повозила по стеклу пальцем, обводя силуэт старого развесистого дерева.
– И потом, дочка… Не знаю я… Почему все решили, что это она нарочно? Мне вот… не верится, что она… сделала такое. Может… как-то случайно…
– Ага! "Случайно"… Пол-упаковки проглотила случайно! Я, между прочим, много раз видела, как она играется этими таблетками. Меня она не стеснялась…
– Чепуха! – ревниво перебил он. – И я видел сто раз! Это их в детстве Аркадий научил созвездия выкладывать из аскорбинки.
– Вот именно – из аскорбинки! А она игралась совсем не аскорбинкой! Я помню, как она смотрела на неё, на свою "Большую Медведицу"… Лицо её помню. Боже мой! Она уже тогда собиралась это сделать! А мы не понимали! Её нельзя было оставлять одну. Уж лучше бы в доме так и жили Лариска с Валеркой! Лучше бы они её отравили, чем она сама…

Марина чувствовала, как хочется отцу, чтобы она обернулась к нему, повисла на нём, заплакала… Но она не могла. Единственный человек, к которому ей хотелось прижаться и плакать, – умирал сейчас на третьем этаже, и туда не пускали.
– Дай мне тоже, – попросил Толик.
Так и стоял с протянутой рукой, пока она доставала пачку. Долго смотрел на сигарету, будто не знал, каким концом её всунуть в рот. Неуклюже прикурил. Вид у него был… Как у мальчишки, которому кто-то пообещал, что от этой сигареты у него тут же пройдёт зубная боль. И вот он втягивает старательно дым, а боль не проходит.
Снова заскрипела дверь, распелась протяжно. Алёша пропустил вперёд Аркадия, примостился рядом с отцом.
– Ну что? – спросил Толик, пытаясь голосом изобразить надежду.
– Ничего нового, – ответил Аркадий.
Марина подумала, что вид у деда – обыкновенный, такой, как всегда.
Когда-то, в самом начале, она боялась деда. Именно из-за этого мрачного вида. Казалось, все вокруг живут себе, веселятся, потому что не знают чего-то плохого. А он – знает. И молчит, жалеет их. Сыплет вокруг свои конфеты, подарки, шутки…
– Может, надо, Аркадий Давыдович, дать кому-нибудь денег? Вы пообещайте. Скажите, кому надо, что у нас есть. А мы продадим что-нибудь, одолжим… Пусть ничего не жалеют!
– Да я уже сунул… И тем, кто хотел брать, и тем, кто не хотел. Давайте так… Раз к ней всё равно никого не пускают, вы идите домой. Нечего вам тут мучиться. Поспите дома, а я тут посижу. Вечером кто-нибудь меня сменит.
Все как-то неожиданно легко согласились. Алёша застегнул куртку, пошёл ловить такси. Машина выехала прямо ему навстречу. Оттуда вышла женщина в шубке, помогла выбраться старухе. Алёша поговорил с шофёром и, придерживая дверцу, помахал своим.
Аркадий смотрел, как Толик, неуклюже перебирая костылями, одолевает высокий порог. В тамбуре стало холодно. Но Аркадий не уходил, ждал, пока они уедут.


1
Ещё с лестницы, издали Сергей увидел красные и голубые полоски в дырочках почтового ящика. С тех пор, как родители перебрались в Подмосковье, он не получал писем. Ну, иногда деловые, от галерейщиков из Брюсселя или Лозанны. Но те конверты выглядели совсем по-другому.
Обычай посылать друг другу поздравления по почте давно зачах, а то Сергей решил бы, что кто-то поторопился поздравить его с днём рождения.
Почему-то с самого начала эти пестрящие полоски показались ему зловещими. Он открыл ящик. Почерк на конверте был незнакомый. Школьный какой-то. А вот обратный адрес…
Он подержал письмо на ладони, пытаясь вспомнить, кто же там жил, в пятьдесят шестой квартире Серого дома. Закорючка, стоящая после обратного адреса, ничего ему не говорила. Сергей начал надрывать конверт, но малодушно передумал. Вышел из парадного, постоял на пороге, привыкая к свету, вдыхая запах наступающей зимы. На фоне светлого неба редкий снежок был почти незаметен. И непонятно было, откуда ветер сметает под кромки тротуаров мелкую белую крупу.
Сергей поднял воротник, дошёл до автобусной остановки, снова нащупал в кармане письмо. Но тут из-под моста показалась быстро растущая жёлтая морда автобуса.
Автобус был переполнен. Дверь, захлопываясь, больно прошлась по лопаткам Сергея.
Возле метро народ активно схлынул, и прежде чем новые пассажиры заполнили салон, Сергей успел занять неудобное место над колесом.
Москва за окном выглядела пронзительно ясной. Бывает иногда такая странная ясность, неожиданная – после бессонной ночи.

Он знал, о чём написано в письме. Он всегда знал, что когда-нибудь получит его. Не понимал только, как это Аркадий не позвонил сразу его родителям. А может, родители всё уже знали, но решили скрыть от Сергея? Не хотели, чтобы он уезжал с тяжёлым сердцем…
Он вышел на одну остановку раньше: решил пройтись пешком через парк. В парке было совсем пусто. Сергей остановился, сощурился. Это стоило бы написать. Ясное утро, на грани осени и зимы. Снежная крупка… Жаль, нет времени даже для беглого наброска: до отъезда надо разделаться с кучей дел. Кровь из носу – спихнуть заказ. Напрасно Сергей за него взялся. Всё же отвык он от графики. Тем более – от такой жёсткой.
Несколько лет назад на это письмо он бы реагировал совсем по-другому. Как? Вообще-то он не мог себе представить, как именно. Конечно, не рыдал бы, не убивался… Но и не был бы так спокоен. Сейчас ему мерещилось что-то необыкновенно гармоничное, прекрасное в сочетании светлого утра, ажурных ветвей – и нераспечатанного письма, светлого ухода, восхождения.
Ему вдруг привиделось лицо Сашеньки. Чёрно-белое, затерявшееся среди чёрно-белых ветвей. Она смотрела с чуть печальной, чуть высокомерной усмешкой тяжело больного человека, знающего, сколько ему отмерено до конца. Сергей подумал с изумлением, что такое вот лицо у неё было всегда. Даже в тот день, когда он увидел её сверху, в розовом пальтишке, с двумя длинными косичками. И смешными взрослыми серёжками.
Что-то колыхнулось в нём по-давнему. Тогдашняя обмирающая детская нежность, детская влюблённость, какую взрослый пережить не способен.
Может быть, если бы у них с Сашей сложилось всё иначе, он её – взрослую – не любил бы так. Вечно сравнивал бы свои чувства с тем, что испытал ребёнком, впервые увидев странные удлинённые глаза.
Господи, как чётко запомнился тот её взгляд! Будто она знала всё наперёд. Про сегодняшний день, про снег по углам, про то, как Сергей будет идти по сухому асфальту и вспоминать.


Замкнулось кольцо, завершилась странная и изысканная композиция.
Сашенька бежит по берегу, раскинув руки, в своём розовом пальтишке. Длинная серая волна накатывает откуда-то справа. И возвращается, мимоходом слизнув её.
Совсем маленькая – она уже знала, что не годится для этой жизни, для этой прозы. И для него, для Сергея.
Почему-то вдруг, впервые за долгие годы, он обрадовался тому, что женился на Наде. Приятно было думать, как там, дома, она гладит его рубашки. Такая обыкновенная, нормальная, очень неплохо выглядящая. Вытирает пыль с чемодана. Спокойно, без сантиментов, без нежностей. Ровненько уложит вещи, ничего не забудет. А завтра вовремя вызовет такси. Но провожать его не поедет. Зачем? Потом одной возвращаться… А ему не будет грустно, что она не поехала его провожать. И он не будет скучать по ней, не будет рваться назад. Не будет за неё волноваться. В первое же воскресенье после его отъезда Надя позовёт к себе старых подружек. (Будто при нём нельзя их приглашать!) А в мастерской Вовка тайком от матери соберёт друзей. Или даст ключи полузнакомому парню, которому некуда привести свою девицу. Все последствия этих праздников и свиданий выметать, выносить придётся ему, даже если он вернётся из Бельгии через полгода…
Сергей хмыкнул. Снова подумал с досадой, что вечно недоволен сыном, вечно за что-то обижен на него. Ну прямо брошенная любовница…
Он толкнул тяжёлую, ёрзающую дверь издательства. Вдохнул знакомый запах свежей типографской краски. В коридоре, вдоль стены стояли аккуратные кубы, сложенные из упакованных книг. Будто строили городок для лилипутов.
Сергей вошёл в редакцию. По лицам присутствующих, по тому, как с ним поздоровались, – понял, что выглядит не совсем обычно.
– У тебя всё в порядке? – спросил Отари.
– Нет, – ответил Сергей. И с удивлением услышал свой усталый, сиплый голос. – Можно я от тебя позвоню?


2
Дима прикрыл трубку рукой, проговорил тихо:
– Я сейчас не могу. Да-да, получил…
– Что получил? – весело спросила Лина, вынула из шкафа вешалку с твидовым костюмом и, не дожидаясь ответа, вышла.
– Там рядом Лина? Ты скрыл от неё?
– Да-да, спасибо...
– Перезвонить позже?
– Нет! Сейчас, одну минуточку! Я посмотрю в записной книжке.

Он шумно листал записную книжку, пока не услышал, что за Линой захлопнулась дверь.
– Всё. Я могу говорить. Ты тоже получил письмо?
– Да, сегодня утром.
– А я ещё вчера вечером. Когда шёл в магазин, вынул почту, а когда возвращался – сам не знаю, почему – снова заглянул. Непонятно, как оно туда попало.
– Может, бросили в чужой ящик, а те сунули к вам.
– Это просто счастье, что я снова полез в ящик! По утрам почту достаёт Лина… Ты же знаешь, Серёжа, – она к Саше очень привязана.
– И что же… ты будешь скрывать? А если она, например, позвонит в Сосновое? И ей кто-нибудь…
– Ну, как такое скроешь…. Но мне нужно время подумать, понемножку подготовить её. При наших обстоятельствах… Не хочется, чтобы она узнала, что это самоубийство.
– Самоубийство?!
– Ну да… А у тебя что – по-другому сказано?
– Я, Дима, не прочёл письмо. Посмотрел – и сразу всё понял. Не хотел никаких подробностей.
– Ты посмотри всё-таки… Моё – немного странное… Вроде пьяный писал. Может, Толик? Я никогда не видел его почерка… Почерк… совершенно детский! Ошибка на ошибке. Это, конечно, ерунда. Главное – какие-то обвинения непонятные… Ты всё-таки прочти, пожалуйста. Может, у тебя пояснее написано…
Дима стоял, прижимая трубку к уху. Слушал. На другом конце провода Сергей вскрывал конверт, разворачивал хрустящую бумагу. Потом настала тишина. И в этой тишине проявились звуки чужого пространства. Чьи-то шаги. Два голоса – мужской и женский. Корректный производственный спор…
– Да… У меня такое же. И тоже с обвинениями. Не представляю себе, кто это мог написать… Но точно не Марина. И не Аркадий.
– А в чём обвиняют тебя?
– Я в издательстве. Мне неудобно говорить отсюда. Я лучше из дому позвоню. Когда Лина возвращается?
– Не раньше шести.

Дима повесил трубку. Подошёл к окну. Снег прекратился. То, что успело нападать, не таяло, лежало вдоль дорог, под деревьями.
Надо было готовиться к вечерним лекциям. Он не любил экспромтов. Ни опыт, ни талант, ни вдохновение не спасают лекцию, если ты не продумаешь серьёзно, о чём будешь говорить.
Дима нехотя взялся за тетрадь и вдруг вспомнил, что письмо лежит в ней. И пролежало так на столе со вчерашнего вечера. У него даже лоб вспотел от мысли, что Лина могла взять зачем-нибудь тетрадку, и конверт бы вывалился прямёхонько ей в руки…
Нет, не того он боялся, что у Лины от этого известия, от этого письма начнётся приступ. В конце концов, Лина – не ребёнок. Они похоронили уже троих друзей. Причём умерли все нелепо, неожиданно. Но тут совсем другое. Он прекрасно представлял себе, как Лина, не подавая виду, станет прикидывать, примеривать к собственной ситуации избранный Сашенькой вариант…
Дима вытащил конверт и быстро, будто боялся, что жена может неожиданно вернуться, изорвал его на мелкие кусочки – вместе с письмом. Собрал обрывки в горсть и направился к мусорному ведру. Однако вовремя спохватился: обрывки скорее, чем конверт, привлекут внимание Лины. Он унёс их в туалет и много раз спускал воду, пока последняя бумажка не ушла в трубу. Выглядело это так глупо, так нескладно!
Он открутил кран, взял мыло, посмотрел на себя в зеркало. И сказал своему отражению: "Старый идиот".
Лицо в зеркале было большое, удлинённое. Черты крупные. Неправильные, но породистые. Когда-то, намного раньше времени, они определились, мужественно отяжелели. Резкие, уверенные складки пролегли на щеках, на лбу. И с тех давних пор ничто в этом лице не менялось. Только в бороде и в курчавом шаре волос прибавлялась седина.
Да у него ни разу и тени мысли не мелькало, что на Сашеньке можно жениться! Он ведь тогда почти так уже и выглядел, когда они впервые встретились. На пляже. А она… Совсем ребёнок! Сколько же это ей было? Он попробовал сосчитать – и не смог.


Даже удивительно, что он обратил на неё внимание. Симпатичная девчушка. При папе, при маме. Наверное, он подумал тогда, что осчастливит её своим волейболом. А потом… Увидел, как тоненькая её фигурка вылетает вверх навстречу мячу. Длинные, лёгкие ножки… Широкие плечики. Круглая головка с острым подбородочком. Волосы, тяжело бьющие по спине. Она очень странно смотрелась в той студенческой компании. Что-то в ней будоражило воображение. Она выглядела и серьёзнее, и естественнее всех окружающих. А при этом казалось, что девочка впервые надела взрослый купальник.
Дима тогда ещё не обзавёлся пляжными приятелями. Может, потому и взялся просвещать чужого, странного ребёнка. Её мать смотрела со страхом на его бороду. И у отца вид был неодобрительный...
Господи Боже! Неужели они решили тогда, что это он ухаживает за ней? Что у него есть какие-то сложные намерения?
Где-то через неделю он устал от роли педагога и просветителя. Принялся заигрывать с двумя глупыми, но отлично сложёнными киевлянками. Сашенька мешала ему, и он собирался спустить всё потихоньку, на тормозах. Но вдруг оказалось, что это уже невозможно.
Странно… Она ни разу сама к нему не подошла. Только смотрела издали. Наверное, всё дело в её взгляде. Ведь и Лина привлекла его тем же. Глаза у них совсем разные, а взгляд – одинаковый. Добрый, снисходительный, прощающий тебе твоё здоровье, твоё незнание каких-то особых тонкостей бытия. Бытия на границе жизни и смерти.
Эта аристократическая мудрость болезни притягивала его в людях. Особенно – в женщинах.
Сашенька, Сашенька… Ну да, всё началось со скуки, с любопытства. Но, вполне возможно, со временем могло перейти и в нечто серьёзное. Если бы он не встретил Лину.
Безусловно, он был очень привязан к Саше, хотя она в общем-то не оправдала его надежд. А чего он, собственно, ждал? Что она превратится в блестящую интеллектуалку? Займётся каким-нибудь литературоведением? Или…
Конечно, теперь он на многое смотрит иначе. Одним пушкинистом больше, одним меньше… И всё равно непонятно, почему Саша выбрала географический факультет.
Впрочем, не исключено, что и за этим у неё стояла какая-то сложная выкладка. И уж точно причина не в маленьком конкурсе.
Ну да, она не разбиралась, как следует, ни в литературе, ни в музыке. Брала сахар из сахарницы своей ложкой. За столько лет он так и не смог отучить её от трёх-четырёх грамматических ошибок, которые переходили из письма в письмо. Были ещё и украинизмы, почерпнутые, очевидно, в детстве у матери.
В какой-то мере она была его произведением. И, на первый взгляд, не было в Саше ничего, что не вложил бы в неё он сам, Дмитрий. Она и сама так думала. Во всяком случае – долго думала именно так. Оттого и бунтовала, оттого и спорила из-за каждой ерунды. Но хотя он легко подавлял её сопротивление, хотя перед его зрелой логикой её аргументы часто казались по-детски беспомощными и вздорными, – что-то в них было, иногда даже очень задевавшее Дмитрия. И всегда казалось, что припрятан у неё какой-то последний, окончательный довод, который она из великодушия, из деликатности оставляет при себе.
Смешно, конечно, но Дмитрий, когда разговор шёл о чём-то крайне важном для них обоих, – иногда просто боялся, что вот сейчас она не выдержит, возьмёт да и выложит всё как есть. От этого страха он становился постыдно агрессивным.
Дмитрий говорил себе, что нет у неё никакой такой "истины", никакой такой правоты. И дело тут всего лишь в её особом, обманчивом взгляде, в необычном разрезе глаз.
Хотя… Среди множества его знакомых одна Саша не впадала в эйфорию от нахлынувшей внезапно свободы и гласности. Она, разумеется, послушно и с большим удовольствием читала всё, что он ей советовал. Но… Когда он, старый дурак, чуть не плача от гордости, рассказывал ей, как ночью возле Белого дома братался с бомжами, – слова его на том конце провода проваливались в печальное, глубокое недоумение. А ведь тогда даже разумная, трезвая Лина захлёбывалась от счастливых ожиданий! Лина, которая в сто раз умней и его, и Саши.
Лина, Лина… Нет, дело, конечно же, не в ней. И даже наоборот: без Лины их дружба с Сашенькой просто заглохла бы постепенно. К тому уже и шло. И это как раз Лина выделила Сашеньку из множества его серьёзных и несерьёзных отношений. Сделала Сашеньку чуть ли не частью их семьи, чем-то вроде любимой сестры.

Дима прижал к мокрому лицу пушистое полотенце и глухо пробормотал в махровую толщу:
– Ну и сколько же я смогу скрывать то, что случилось?
Он замер. Затаил дыхание. Мысли были суматошные, бесплодные. Как сказать Лине? Как подготовить её?
Надо же! Именно сейчас! Когда она только-только пришла в себя после такого тяжёлого обострения!
Диме показалось, что он заговорил вслух. О, Господи! Да ведь он почти зол на Сашеньку! И думает вовсе не о ней, не о том, что случилось. Не о том даже, что это может случиться и с Линой. А единственно о себе. Ему, ему, Дмитрию, без Лины – конец. Жизнь без неё – немыслима, невозможна.
И он замаялся, закачался, как старый еврей на молитве, всё крепче прижимая полотенце к лицу.


3
– Бюрократы! Бюрократы чёртовы! Я от этой гадости уехала из Советского Союза, а они здесь меня достали!
Юля громко выругалась.
Проходящая мимо женщина в длинной юбке и парике удивлённо оглянулась. Юля смутилась. Уже и они овладели русской бранью!
Она постояла, подумала, к какой автобусной остановке ближе. Свернула направо, на большую людную улицу.
Возбуждённый гул, многоязыкий шум давно стали для Юли привычными, домашними. Когда же это произошло? Уже и не вспомнить.
Какое-то ощущение смутило её, даже испугало. Но она не попыталась отвлечься. Наоборот – стала его расковыривать, вытягивать наружу.

Да, Юля рада, что отъезд задерживается. Что ей не нужно бежать сию минуту собирать чемодан, покупать билет, нестись в аэропорт. Что есть время хоть сколько-нибудь побыть в промежуточном состоянии. Постоять в шлюзе. Между нынешней жизнью – и жизнью прошлой.
На светофоре пришлось ждать. Солнце слепило. Господи, неужели через три-четыре дня она окажется в родном городе?! Увидит снег. Отец сказал, что в этом году снег у них выпал очень рано. Велел одеться по-зимнему. Юлю тогда почти оскорбила его деловитость. Можно ли говорить о подобных мелочах, когда... Надо же! "Сапоги"! "Куртка"!
После его звонка она плакала. Она всё время плакала. Пока не пришла в посольство. Пока не стала объяснять им, почему ей необходимо выехать прямо сегодня. Всё выглядело так, будто Юля пытается спекулировать своим горем ради каких-то корыстных целей. Главное – Юле и самой казалось, что спекулирует.
И вообще – какого лешего она разошлась? Они тут при чём? Да, нужен заверенный документ. И не их вина, что она заявилась к ним в пятницу.
До чего же неестественной была для Юли эта шумная горячность, настойчивость… Впервые за долгое время она увидела себя со стороны. Увидела в придуманной роли энергичной женщины, которая ничего не боится. Но и прежняя покорная вялость вызывала в Юле не меньшее отвращение. Может, она и уехала именно от своей вялости, от неумения жить собственными интересами, собственным умом.
С детства всё вокруг неё было Сашино. Она носила Сашины платья, играла Сашиными игрушками.
Сашина болезнь. Сашины мужья. Сашины дети.
Нет, Юля не думала тогда, что убегает от всего этого. Наоборот – собиралась перетащить сюда и родителей, и Сашу с семьёй. К себе. На свою территорию, где главной будет она. Где у неё свои – свои! – проблемы и неудачи. И достижения – тоже свои.
Если бы они уехали сразу, следом за ней, – всё сложилось бы по-другому. У отца была бы настоящая работа. И квартира не хуже, чем у дяди Сени. Маму бы спасли. И Саша… Не покатилось бы у неё всё так быстро. Но Саша ехать не захотела. Не могла оставить Толика и детей. А папу смешило, что у дяди Сени квартира – "сто двадцать метров". Юля помнила тот телефонный разговор – и папин вопрос: "Это зачем же ему столько? В футбол гонять?"
А потом, когда время было упущено, – засуетились. "Узнай, есть ли льготы для инвалидов…" Она узнавала, честно узнавала. Три раза в неделю будет приходить "метапелет". Скромной пенсии вместе с Юлиной зарплатой хватит как раз на сиделку. Что ещё она могла написать? Что ещё могла разузнать, чего добиться? Если бы ей написали прямо: "Разузнай о домах инвалидов – какие там условия" – она бы пошла и разузнала. Но ведь об этом никто даже не заикнулся! Ей и в голову не пришло, что они готовы поместить Сашу в такой вот дом! Юля никогда не бывала в подобных заведениях – но уж, конечно, тут они получше, чем там, на родине.
У Юли с детства застряли в памяти ужасные рассказы о советских домах инвалидов и престарелых. Наслушалась в больницах, где лежала Сашенька! Юля не прислушивалась к подробностям, не вникала: ведь это не имело к Сашеньке никакого отношения! К Сашеньке, у которой есть она, Юля…
Она и вообразить себе не могла, что Сашенька когда-нибудь попросит отца и Толика отдать её… в концлагерь для умирающих. Ей вдруг представилась картина: Саша… непричёсанная… на несвежей постели… Усталая грубая нянька с раздражением ворочает Сашу так, будто Саша побеспокоила её из пустого каприза, назло…
Юля встряхнула головой. Нет, невозможно! Кто угодно – но не Саша! Сашу нельзя унижать. Нельзя. А все эти заповеди, религиозные запреты существуют для обычных людей. Саша – другая. Она лучше знает, как поступить правильно. И если она сделала что-то – значит, иначе было нельзя.
Юля снова заплакала. Странно ей плакалось… Легко. С привкусом благодарности. Что-то быстро накоплялось внутри и раз за разом, через равные промежутки времени, толкало в грудь. Такое… неуместное… Предвкушение радости. Предвкушение встречи.


4
Боря вернулся домой раньше обычного. Приехали с аэродрома – а полковник вдруг раздобрился и всех отпустил. Боря не стал отказываться, хотя дел на работе было предостаточно.
Три дня назад Тоня отправила Павлика к родителям на Украину. С конца лета он несколько раз тяжело простужался, и Тоня решила, что там ребёнок быстрее выздоровеет и окрепнет. Конечно же, у Тони была и тайная "сверхзадача". Старуха сейчас наверняка вовсю собирает справки. Наверное, Павлику и в самом деле лучше было бы поменять климат.
Лично его, Борю, и так всё устраивает. Привык. Работа уже не увлекает, как прежде, зато платят нормально. Да и порядка побольше. В нарядненьком украинском городке, где по-прежнему служат многие его приятели, творится чёрт знает что. Зарплату задерживают на три, на четыре месяца. Люди выкручиваются, кто как может. Воровство, спекуляция... Ну, положим, и при нём химичили. То, сё… Списанные машины, запчасти, бензин. Но не с таким же размахом!
Бывшие сослуживцы рассказывали прямо-таки чудеса. Даже не верилось. А с другой стороны – разве здесь люди не разболтались? Разве здесь всё так уж чинно-благородно?
Боря усмехнулся. Добродушно, без осуждения. Может, он и сам вертел бы чего-то. Просто неохота. Не надо ему больше, чем есть. Тоня у себя в военторге наверняка понемножку крутит… Он не вмешивается.
У парадного Боря потопал, стряхивая снег, приставший к сапогам. Поднялся по лестнице, ещё потопал у своей двери, отпер её. В лицо дохнуло тепло и знакомо. Но чего-то не хватало. Впервые за последние несколько дней он ощутил, что сына в доме нет. Стало грустно. Но ненадолго. Он прошёлся босиком по пустой квартире, с удовольствием ощущая непривычную свободу. Можно подумать, сын когда-нибудь стеснял эту свободу… Хотя… В чём-то и стеснял. Тоня на аэродроме плакала навзрыд – а когда вернулись домой, повисла у него на шее и объявила: "Начинается медовый месяц!" Глаза у неё блестели. Вот так же она смотрела на него много лет назад из-за прилавка.

Вроде уже и остыли… А тут вдруг, действительно – "вторая молодость"! А может, и поинтереснее, чем в молодости… Как говорится, количество в качество перешло.
Однажды, лет в четырнадцать-пятнадцать, Боря подслушал разговор взрослых. Тёткин муж откровенничал с приятелем. "Лучший секс начинается после сорока пяти!" Боря тогда зажал рот рукой и убежал в ванную – отхохотаться. Ему казалось, что сорок пять лет – глубокая старость, когда о сексе уже и говорить неприлично.
И вот теперь ему самому перевалило за сорок пять. А он и внешне мало изменился. Только складки у рта... Других мужчин они даже украшают. А его – портят.
Седины у него немного. У Тони больше. Она, бедняга, стыдится этого. Уверяет, что ей просто нравится рыжеватый оттенок. Кстати, лёгкая рыжинка ей и впрямь идёт. Придаёт интеллигентности. И одеваться Тоня стала строже, интереснее. Как-то он не обращал на это внимания. А тут…
Нет, в самом деле хорошо на некоторое время остаться вдвоём. "Освежить ощущения"... Да… Тоня-Тонечка. Расшалилась… Он не удивился бы, если бы нашёл у неё под подушкой какую-нибудь… "Камасутру". Точно! Может, весь этот ренессанс тем и объясняется, что подружка подсунула ей… пособие.
Боря хохотнул. Прошёл в спальню, приподнял подушку, матрац, поискал в тумбочке, среди белья, на книжных полках. Но ничего такого не нашёл. Он расправил постель. Расставил по местам вещи, сдвинутые в ходе поисков. Заодно вытер пыль. А заодно уже и дорожки пропылесосил.
Он любил убирать в доме. Особенно – если никто не смотрел в руки и не подсказывал, как нужно.
Отправляясь на улицу вытряхивать пыль из мешка, Боря прихватил переполненное мусорное ведро. За ним, в глубине шкафчика, обнаружился ещё и полиэтиленовый кулёк с картофельными очистками. Да… "Медовый месяц" не способствовал порядку в доме.
Возле мусорника Боря остановился, привычно подосадовал: ящики стояли переполненные, возле них успели насыпать целую гору. Деваться было некуда – Боря вытряхнул на эту Фудзияму содержимое своего ведра.
Он уже отходил от мусорника, но что-то вдруг остановило его. Боря оглянулся. И увидел среди обрезков овощей, скомканных бумажек и разной прочей гадости обрывки авиаконверта. Красные и синие перемежающиеся полосочки.
Несколько лет назад такие полосочки не привлекли бы его внимания. Но одной из особенностей новой жизни было то, что люди совсем перестали писать письма. Когда хотелось поговорить – звонили по телефону, хотя это и обходилось дороже, чем самый дорогой конверт. Перестали даже поздравлять друг друга с праздниками. Ну, конечно, обеднели люди – но не настолько же, чтобы уже открытку не могли купить! Просто… вроде как неловко стало поздравлять. Не с чем.
Потому он и заметил обрывки. А ещё потому, что Тоня – он когда-то ругал её за это – имела привычку выбрасывать прочитанные письма, не разрывая, целиком, прямо в конверте.
– Интересно, что же у нас за тайны за такие? – пробурчал Боря. И, подрагивая от отвращения, потянулся за уцелевшим углом конверта. Он легко разобрал обратный адрес, залитый чем-то коричневым.
Это был адрес дома, где когда-то жила Сашенька.
Боря опустил в снег ведро. Постоял, тупо глядя на пьяно расползающиеся буквы. Огляделся. Никто не гулял во дворе, никто не смотрел в окна.
Он подобрал палку и стал расковыривать очистки, выбирая из-под них клочки промокшей бумаги. Тут же, на детской площадке, сдвинул перчаткой снег с зелёного деревянного столика.
Составить удалось меньше половины листа. Но и этого было достаточно. Сашенька – умерла.
Он перекладывал так и эдак грязные бумажки, надеясь узнать из них ещё что-нибудь.
Понять, почему тот, кто послал письмо, считает именно его, Борю, виновником Сашиной смерти.

"В чём моя вина? – спросил он то ли себя, то ли того, кто написал эти каракули. – Она ведь заболела задолго до того, как мы встретились! У неё после меня столько всего было! Муж. Приёмные дети. Может, и они ни в чём не виноваты. Но уж точно не я!"
Боря стоял, не зная, что делать с обрывками. Наконец сгрёб их вместе со снегом, слепил твёрдый бугристый шар, бросил на мусорную кучу. И зашагал к дому.
Парадная дверь грохнула за ним. Грубо, злобно. Казалось, она хотела ударить его по спине, но не успела. Непривычная, пустая тишина сразу надавила на уши.
Как-то странно он себя чувствовал… Будто всегда знал, что виноват, – а теперь вот открылось: об этом знает ещё кто-то.
У него не было ни сил, ни желания оправдываться. Ну что тут скажешь… Струсил. Устал. Мать – красивое толстое чудовище, которому он всю жизнь подчинялся – запугала его. Ему стало страшно жить, страшно стало от постоянного присутствия смерти. Он боялся, что когда-нибудь утром проснётся и обнаружит рядом мёртвую Сашу. Или вообще… в петле...
Тогда он был благодарен матери. Вовремя вмешалась, вызволила его. И неважно, каким именно способом вызволила. Боря надеялся, что как только история с Сашей закончится – он мигом всё забудет. Сможет дышать легко, спокойно. Да оно так и случилось! Он будто выпрямился, будто кто-то снял с его плеч чрезмерный для него груз. И боялся одного: чтобы Саша, не дай бог, не умерла во время идиотского суда или сразу же после него. Все окружающие стали бы считать именно его виновником Сашиной смерти.
Борю отпустило лишь тогда, когда он узнал, что Саша вышла замуж. Да и то не вполне отпустило. Странно… Он как-то вроде… возмутился, почувствовал себя обманутым. Пугала, пугала – и вот тебе! Жива-живёхонька! Да ещё и муж появился! Боря даже позлорадствовал слегка, когда узнал разные подробности о Толике. Он уверен был, что их брак долго не продлится.
И вот теперь его переполняла непонятная благодарность. Будто всё это она сделала именно для него. Ради него не умерла, ради него вышла замуж за алкоголика – чтобы все о Боре забыли, чтобы никто не мог его обвинить, упрекнуть…
"Господи, Сашка! Продержалась столько лет! Да если бы я знал, что ты столько продержишься, я бы никого не стал слушать! Надо же… Мы до сих пор могли бы быть вместе!"

Он ускорил шаг. Хотелось поскорее оказаться в пустой квартире. И заплакать – громко, навзрыд, как плачут женщины. Но, едва ступив в прихожую, он наткнулся на сырой рукав. Цигейковая Тонина шуба висела поперёк коридора на плечиках.
– Это ты? – услышал он из комнаты певучий голос.
Боря увидел в зеркале жену. Она стояла возле кровати. Голые круглые плечи. Бретельки нового нарядного белья. Халат был приспущен, и жена не спешила его натягивать: хотела, чтобы он застал её в таком вот соблазнительном виде, когда войдёт.
А Боря переодевался, причёсывался. И всё не входил, с непонятным удовольствием представляя себе, каково ей сейчас в холодной комнате, с голыми плечами и ногами. Смотрел, как она ёрзает, выбирая наиболее впечатляющую позу… И одновременно видел, как она воровато читает и рвёт письмо, зарывает его в картофельные очистки.
Он прошептал одними губами, обращаясь к мельтешащему в глубине зеркала отражению: "Ах родной ты мой…"
Его злость, его раздражение вдруг, булькнув рыбкой, обратились в жалость.
"Всё ревнуешь… Всё хочешь взять реванш – даже над мёртвой… Вот, значит, откуда эта сексуальная революция! Бедняжка моя… Да ты хоть узлом завяжись! Я, может, всю твою "камасутру" отдал бы за то, чтобы поправить на Сашке одеяло…"


5
– Маринка, ты напрасно себя грызёшь! Если уж на то пошло – виноват я. Надо было нанять человека. Чтобы сидел с ней, пока отец вернётся с работы. У меня хватило бы денег. Но как-то в голову не пришло…
– А может, всё это здесь ни при чём. Может, Алёшка, мы просто… разочаровали её…
– Ну-у, ты уж совсем…
– Что ж, теперь мы свободны. Можем быть самими собой, – криво усмехнулась Марина, и Алёша дрогнул: улыбка была Сашина.
В движении, которым она поправила воротник, тоже была какая-то Сашина зябкость. То ли он раньше не замечал, то ли это появилось в ней именно сегодня, прямо сейчас.
Большие серые глаза сестры смотрели на него непривычно заботливо. Казалось, она готовится сказать нечто важное. А вместе с тем взгляд её – совершенно по-Сашиному – нет, не соскальзывал, а как бы проходил сквозь него. И ещё казалось – она видит там, позади, необозримые дали. Но никаких далей не было. Была узкая улица, и вдоль улицы с трудом протискивался холодный морской ветер.
Подъехал автобус. Марина неловко чмокнула брата в скулу. Кажется – впервые в жизни. Улыбаясь ему, бочком поднялась по ступенькам. Помахала в окошко.
В его отношениях с Мариной всегда было что-то странное. Будто отец у них один, а матери разные.
Душа у Алёши вроде как… отсырела. И тело ощущало себя сырым, нечистым. Должно быть, от бессонной ночи. Под утро, правда, Алёша подремал часа полтора на нерасстеленной кровати Аркадия. Даже сон приснился. Корабли, шторм... Наверное, оттого, что спал неукрытый, только ботинки сбросил. Не стоило и ложиться: стало ещё хуже. Надо будет отпроситься с работы. Или наоборот – закрутиться в делах…


Толик слышал, как поднялись дети. Как собирались, как захлопнулась за ними дверь. А потом он уснул. Уснул внезапно – будто оступился и грохнулся в яму.
Теперь он так же внезапно проснулся. Нашарил на полу костыли. Проковылял на кухню, взял с тарелки бутерброд. Видно, Маринка приготовила специально для него. Не жевалось. Не глоталось.
Он вообще не любил оставаться в квартире Аркадия – тем более без него, без Саши. Нежилая, неживая квартира. Может быть, из-за этой выставки заморских редкостей. Хотя… Многое уже распродали. Причём по-дурному, дёшево. Собирал, собирал человек, и в результате – для кого, для чего?.. Лучше бы он всё промотал, прокутил, когда было настроение.
Впрочем, Аркадий никогда и не жадничал. Ни в чём не отказывал ни себе, ни семье. Может, эти штучки заменяли ему… курение, выпивку… Да он и в выпивке себе не отказывал. Просто никогда не пьянел. Даже странно. Бывало, в хорошие времена соберётся их компания. Все уже тёпленькие. Языки заплетаются, ноги... А Аркадий сидит ясный, как солнышко. И какой-то такой вроде… сухой…
Нет, Аркадий выдержит. А что там у него делается внутри – никто не знает и не узнает.
Стекло буфета с правой стороны было не задвинуто, и в проёме, на краю полки коварно красовалась непочатая бутылка сувенирной водки. Нарядная бутылка. Интересно, сколько лет она тут простояла? Толик потянулся, взял её, потащил куда-то. Ну да – искать стакан. Не пить же, в самом деле, из горлышка.

Его вдруг охватило нелепое чувство освобождения… Теперь он может пить – и не ощущать себя преступником, негодяем.
Лавировать по тесной кухне с костылём и здоровенным гипсовым валенком было тяжело. И как-то странно будоражил его контраст между этой тяжестью и внезапной лёгкостью свободы. Будто что-то прошло сквозь него навылет и открыло прозрачное пространство, почти праздничную чистоту.
Стаканов на сушилке не было. Он взял чашку. Вернул её на место. Выбрал другую, поменьше. Толик лениво подумал, что, начав с детской чашечки, скорее всего допьётся до полного безобразия, до сердечного приступа. Но меньше всего он сейчас боялся приступа. Пускай! Чем скорее – тем лучше! И с ногой с чёртовой будь что будет. Пусть срастается неправильно. Пусть хоть вообще сгниёт! Всё! Он ни перед кем за эту ногу не отвечает. Это его нога! Это его жизнь!
Толик стал откручивать мудрёную крышку. Привычного возбуждения, нетерпеливой дрожи в руках не было. Он посидел немного, осознавая это, и стал крышку закручивать. Послюнил и расправил верхнюю этикетку на горлышке. Поднялся и понёс бутылку на место. Так и эдак покрутил её, припоминая, как именно она стояла. Добрался до окна. Снег повалил чуть гуще. Он ложился на последние тополиные листья. Листья опадали, не выдерживая тяжести.
Через весь двор тянулась узкая дорожка. За утро её протоптали те, кто шёл на работу. А теперь она светлела на глазах. Вот-вот совсем исчезнет.
Толик потянулся к телефону. Взял трубку. Положил её. Незачем беспокоить дежурную. Если что – Аркадий позвонит сам.


Широкий больничный двор был хорошо знаком ему с давних времён. Справа, в большом корпусе, на четвёртом этаже – отделение, в котором много лет подряд лечилась Сашенька. Сколько раз он приходил сюда и видел её в окне! Вон в том.
Аркадий напрягся. Будто ждал, что она вот-вот появится в этом окне. В бледненьком больничном халате, с длинными волосами на плечах. Иногда она заплетала высоко на висках две косички.
Вон в те ворота Аркадий вошёл тогда, в первый раз. Нёс её на руках… Такую тоненькую, такую неожиданно взрослую. Почему-то он не мог представить себе, как чужие люди кладут её на носилки, уносят… Не хотел ничьей помощи. Верил, дурак, что всё может. Чувствовал в себе силу – прибывающую силу! Он справится. Поедет куда-то, отыщет самого лучшего доктора. И этот необыкновенный доктор…
А на вон той лавке они сидели втроём. Слева – он, справа – Рита, а между ними – Сашенька. И Рита чем-то её кормила с ложечки. А маленькая Юлька стояла вон там – и с обожанием смотрела на Сашу.
А что он чувствовал теперь? Усталость. Одиночество. Будто Юлька и Рита отступились от него, бросили наедине с разразившейся бедой.
Да нет, он не обижался на Юльку. Юлька никак не может ускорить приезд. Все эти визы, все бумаги так просто не оформишь.
И совсем уже дико – обижаться на Риту.
Рита… Да хоть бы она и жива была! Разве Аркадий когда-нибудь полагался на неё? Советовался? Искал в ней опору? Он не мог положиться на жену и в самой мелочи. Откуда же сейчас ощущение двойной ноши, удвоенной тяжести жизни?
Он снова стал сиротой. Такой безотрадности, такой бесприютности Аркадий не испытывал никогда прежде – даже в детстве. И при этом сознавал с изумлением, что если бы Рита сейчас оказалась здесь, рядом, – он именно на неё, на ни в чём не повинную, обрушил бы свою боль, своё раздражение. И непременно сыскал бы в случившемся какую-то её вину. Он не мог представить себе – какую именно. Но нашёл бы, нашёл, если бы она возникла сейчас вон там, на дорожке! С большим термосом, с фруктами в пакете. Шла бы… и смотрела на него виновато издали. И начала бы оправдываться – прямо с порога. "Я принесла на всякий случай. На всякий случай. Может, понадобится…" И он бы ничего не сказал. Не позволил бы себе пожать плечами. Даже в мыслях не назвал бы её дурочкой. Только напрягся бы, затвердел изнутри.
Стройная белокурая женщина появилась в воротах. Пошла по аллее. Ровной походкой, полной достоинства. Он не всматривался. И вдруг понял, что это Валечка.
Бледное, тёмнобровое лицо. Глубокие светлые глаза смотрели по сторонам спокойно, испытующе и с видом некоторого превосходства.
Молодец, девочка! Празднует победу над жизнью. Над жизнью, которая когда-то казалась ей сложной, запутанной и непонятной, как урок физики. Она идёт, нарядная, уверенная, – и будто спрашивает взглядом у каждого предмета: "И что же я находила в тебе такого страшного? Дерево себе и дерево. Скамейка себе и скамейка…"


На самом деле Валечка думала совсем о другом. Валечка вспоминала. Как давным-давно по этой же дорожке Боря нёс Сашеньку. И погода была похожая… Только без жёлтых листьев. У Сашеньки низко-низко свисали распущенные волосы, а большой букет сирени закрывал её лицо. Сзади шли люди и тоже несли цветы. Много-много разных цветов! Валечка тогда очень гордилась! И цветами, и тем, что люди смотрят из всех окон на Сашу. На её самую любимую подругу. Лучшего человека Валечка в своей жизни не встречала. Ни разу, с самого детства, Саша не посмеялась над Валечкой! Даже в те времена, когда и дети, и взрослые смеялись над каждым её словом. Не улыбнулась ни разу! Не поправила! Ни разу не обидела!
Все эти годы огорчало Валечку лишь одно: у неё Саша – единственная во всём мире, а у Саши – много разных подруг и друзей. И Валечке всегда было больно, когда она видела, что Саша любит кого-то больше, чем её. А ведь она самая верная из них из всех! Валечка радовалась каждый раз, когда кто-нибудь из этих друзей предавал Сашеньку. Причём Валечка всегда точно предвидела, кто предаст и когда. Она восхищалась собственной проницательностью, а предателей презирала. Почти ненавидела.
Валечка мстительно огляделась по сторонам, как бы убеждаясь в том, что вокруг нет ни одного знакомого лица. Где они все сейчас? Поразъехались кто куда. Даже Юля! Живут себе спокойно, ни о чём не думая. И только она, Валечка, бегает по базарам. Выбирает лучшие фрукты. Самых лучших домашних кур. Просыпается в пять утра, варит бульон, выжимает соки. Успевает сбегать к Гройсманам за свежим бельём. Хотя никто и не просит Валечку об этом. А её нечего просить! Она сама знает, что надо делать. В больницу нужно носить соки и бульон. Ей не трудно. Ей ничего не трудно для Саши! Она и завтра будет варить бульон и выжимать соки. Мало ли! Вдруг врачи скажут, что уже нужна еда! Куда они бросятся за едой? Ни бульон, ни сок так быстро не сделаешь. А у неё, у Валечки, всё готово!
Она ещё и пирог испечёт – Сашин любимый.
Удачно получилось, что муж как раз в рейсе. А то пришлось бы для него жарить котлеты. Валечке сейчас не до котлет. У Валечки одно на уме. Вот откроет она сейчас дверь палаты – а ей скажут… Ой, нет, не дай Бог! Это невозможно. Саша придёт в себя. В прошлый раз она целый месяц не приходила, а потом всё-таки пришла!
Валечка тогда по два раза в день носила в больницу еду. Перетирала каждую мелочь, процеживала сквозь сито, сквозь марлечки. А Ира пришла несчастных четыре раза! Наташка вообще только звонила. Явилась со своим виноградом за день до того, как Сашу выписали из больницы. А Лилька и остальные – вообще…
Валечка рада. Наконец-то она сказала им всё, что о них думает! И этому Серёжке… С картинками с его погаными… И Диме, умнику бородатому, который морочил, морочил Саше голову всякими книжками и пластинками, а потом взял – и на другой женился. Но главное – Борьке! Самому подлому из них из троих! Особо ненавистному! Именно потому, что Валечка до сих пор улыбается, когда вспоминает его цветы. И его ресницы. И огромного рыжего тигра. И как он носил Сашу на руках. Вот пусть почитает! А то, конечно, всё уже забыл! Живёт себе и ни о чём не беспокоится! А если бы не он – Саша не переехала бы в этот ветхий домик. Не вышла бы замуж за пьяницу с двумя детьми. И не покончила бы самоубийством!
Валечка несколько раз повторила про себя сложное слово, очень довольная тем, как запросто с ним справляется.
Снег уже не так быстро таял на дорожках. То ли посыпал гуще, то ли стало холоднее. Опавшие жёлтые листья стали почти не видны, а чёрная земля всё-таки просвечивала чуть-чуть. Словно… птичья грудка сквозь пушок.
Валечка вдруг вспомнила ту дохлую чайку. Прямо на улице, через дорогу от их дома лежала! Люди вокруг собрались, обсуждали… Одни говорили, что её ударила машина. Другие говорили, что ток. А многие считали, что она залетела в город уже больная и упала по дороге, умерла. Тогда Валечка была ещё молодая и совсем глупая. Она думала, что эта чайка – Сашенькина. Та, которую посылал к Сашеньке отец. И Валечка сильно испугалась. Ясно, почему: ведь Сашенька уже болела, и она решила, что Сашенька теперь умрёт – вот так же, как её чайка.
Смешно! Чайки-то прилетали во двор каждый раз новые! И как это она, Валечка, сразу не догадалась?
Хотя… После того, как Сашенька уехала на Украину, чайки перестали прилетать. Кто его знает, почему! Даже профессора, даже академики не всё знают.
Поднимаясь по ступенькам, Валечка внимательно изучала собственное отражение в стеклянной двери. Итальянские сапожки. Финское пальто. Новенькая норковая шапочка. Прямо за своим отражением, над словом "Вход" она обнаружила лицо Сашенькиного отца. И так удивилась, так обрадовалась, что забыла на некоторое время, куда и зачем пришла. Долго восхищалась – как это они неожиданно встретились. А потом Валечка вдруг всё вспомнила, и снова ей стало грустно-грустно.
По лицу Аркадия было понятно, что самое плохое всё-таки не произошло. Но и лучше не стало. А, значит, еда, которую она принесла, снова достанется кому-то чужому, постороннему. Но ничего. Всё равно. Вот и Аркадий ей благодарен…
Валечка с удовольствием постояла бы с Аркадием. Похвасталась бы, как отыскала в Сашином письменном столе старую записную книжку. Как попросила завхоза Виктора Ивановича позвонить Мире Моисеевне незнакомым голосом и сказать, что он старый приятель Бориса и хочет написать ему письмо. До такого и с высшим образованием не всякий додумается!
Но Валечка и без того задержалась. Опаздывать на работу она не любила.


6
"Не бойся, моя девочка".
"А я и не боюсь. Мне давно уже не было так хорошо. Только вас жалко. Тебя. Толика. Юлю".
"Не думай о нас. Решай сама. Поступай так, как лучше для тебя. Врачи считают, что ты можешь слышать меня. Велят говорить с тобой всё время. Не стесняться и говорить вслух. Я пробовал. Не получается. Может, ты всё равно меня слышишь?"
"Слышу. Как жалко, что я не могу тебе ответить! Неужели из-за этого мне придётся вернуться?"
"Последние годы я почти не говорил с тобой… А теперь не знаю, о чём говорить. Послезавтра приезжает Юля. Она каждый день звонит. Неужели ты не дождёшься Юли? Толику продлили бюллетень. Мы договорились в хирургии: ему прямо тут сделают рентген и если всё хорошо – снимут гипс. Он неплохо держится, Толик… Я боялся – будет хуже. Маринка взяла отпуск. За свой счёт. Этот дом… Зачем мы вообще затеяли его строить?! Если б не он… Ума не приложу, почему проломилась плита! То, что мы оба не убились, – просто чудо! Даже не верится: грохнулись с такой высоты – и так дёшево отделались! Перелом… лёгкое сотрясение мозга… А ты испугалась, глупенькая. Главное – виноват я, старый дурак. Решил: вот, будет дом как дом, со всеми удобствами… Что теперь с ним делать? Маринке он не нужен. Ей весь ваш посёлок давно уже осточертел. Теперь она выйдет замуж за иностранца и уедет в Европу. У неё кто-то есть… Ты же знала, наверное? В Греции, вроде бы… А может, ты… ради неё? Решила таким вот образом её освободить, развязать ей руки? Напрасно, напрасно… Она, кажется, именно так и думает. Может, ты вообще всем нам хотела развязать руки? Я ведь только делал вид, что не понимаю твоих намёков – насчёт хорошей женщины. Но какой-то я… Никто мне не нужен. У меня ведь и друзей настоящих никогда не было. Ну, кроме Кости. Костя вчера звонил. Откуда-то они узнали… Кто же это им сообщил… Вроде бы Дима. А Дима откуда узнал? Костя, конечно, обижен. А мне и в голову не пришло – кому-то писать, звонить! Ни о ком не вспомнил… Не до них мне. Тем более не до твоих друзей и подружек. Я ведь всю жизнь ревновал. А тут смирился. Размечтался. Вот, будут люди к тебе приезжать – вроде на дачу. Писать картины, музыку сочинять… Море, садик, книги… Ну, как у Волошина в Крыму. В твоей избушке людей ведь и поселить негде. А так – жили бы прямо семьями, сколько захочется. Тебе было бы веселее. И вообще… А получилось вон что… Я ведь собирался положить плиту потолще. А потом подумал: лишняя возня. Вот-вот начнём класть доски… И ехать в больницу я напрасно согласился. Не стоило ехать туда… Да хоть бы мы оба к чёрту насмерть разбились! Дурочка моя, зачем ты это сделала? Ну, да тебе виднее. О нас не беспокойся. Не слушай меня. Если тебе лучше там, где ты сейчас находишься, – там и оставайся".
"Я не знаю, где нахожусь. Вокруг ярко-синее, ярко-малиновое пространство. И какие-то огромные жёлтые квадраты. Что-то поднимает меня и тяжело поворачивает в воздухе. Неужели я снова надену на себя это тело? Это сношенное, уродливое тело… Для чего мне снова мучиться? Ведь все вы прекрасно обойдётесь без меня! Кажется, я начинаю чувствовать пальцы правой ноги... Ещё раз войти? Натянуть постепенно, как чулок… второй… Зачем? Неужели только ради того, чтобы оправдаться? Это ведь так получилось: мне было очень плохо. И я забыла, что совсем недавно проглотила сразу две таблетки. Папочка, я нечаянно! Ты мне веришь?"


Так хотелось бы сотворить снегопад! Собственными руками. Каждую снежинку! Собирать из снежинок хлопья. Направлять их вниз и чуть наискосок. И медленно идти сквозь этот снегопад, вытянутыми руками раздвигая его, словно занавес.
Я хотела бы, чтобы слова падали на страницу, как снежинки. Я хотела бы просто писать слово "снег". Много-много раз: "снег"… "снег"… Две или три страницы. Белыми буквами – по белой бумаге:

(пустые страницы)

2006, 2012