п'ятниця
«Булгаков, оставшийся неизвестным»
Мандельштам, написав как приговор тирану своё знаменитое – «Мы живём, под собою не чуя страны…», буквально через два года сочинает «Оду» Сталину – прекрасное стихотворение в поэтическом смысле, литературоведы в такой оценке единодушны, я с ними тоже согласна. И Пастернак ставит вождя на одну доску с собой, как будто Сталин, правя страной, является творцом, равным поэту… Как это можно объяснить? Каким словом? Помимо стокгольмского синдрома, я нахожу уместным слово «заворожённость». Что тогда чувствовали люди, нельзя выразить нормальным языком, языка для этого нет. Но некоторым всё же удалось поведать о том времени очень правдиво. Сумела об этом рассказать Лидия Корнеевна Чуковская в повести «Софья Петровна», сумел удивительно точно рассказать Георгий Демидов, физик, 14 лет отсидевший на Колыме. У него есть потрясающая повесть – «Два прокурора» (во втором томе его трехтомника «Оранжевый абажур: Три повести о тридцать седьмом годе» – с моим предисловием), где он повествует о состоянии молодого человека, юриста, прокурора, которого выпустили из вуза в 1937 году и который уверен, что будет соблюдать законы. И мы видим, что с ним дальше происходит… Это произведение огромной силы, его необходимо читать. Я эту книгу покупаю и развожу бесплатно по всей стране…Нынешняя молодёжь должна знать, что главным чувством тогда был страх. И этот страх – смертельный страх в глубинном смысле слова – был такой силы, что он искажал человеческие поступки. И не только поступки, но и человеческие отношения.
Практически этими сложнейшими переживаниями проникнут, пронизан роман «Мастер и Маргарита»; они отчасти закамуфлированы гротескной формой. Скорей всего, когда Булгаков задумывал свой роман в 28-м – 29-м годах, он не думал о Сталине. Когда он вернулся к роману в 31-м – 32-м годах, у него к этому времени появился совсем иной, новый замысел. Мною доказано (в результате реконструкции сожженных редакций 1928-1929 гг.), что в прежнем варианте романа не было Мастера и Маргариты. Булгаков воспользовался каркасом недописанного, старого романа, чтобы поместить туда новый. Он оставил Воланда и Берлиоза. Дальше с Воландом стали происходить метаморфозы. И зависели они уже не столько от автора романа, сколько от перемен в окружающей его жизни.
В 36-м году роман был начерно закончен. В 37-м автор начал его дорабатывать. И при взгляде на рукописи становится ясно, что Булгаков осознанно пошёл навстречу тому, что, совершенно независимо от того, как был Воланд задуман, фигура всемогущего существа в 37-м, 38-м, 39-м годах неизбежно вела к мысли о Сталине. Булгаков об этом знал и на это пошёл. Именно так я формулирую связь Воланда со Сталиным. Вот почему все «окоченели», когда слушали чтение романа Булгаковым в 1939 году. Оцепенение мешало присутствующим воспринимать художественный текст. Всех охватила ужасная мысль: Булгаков изображает Сталина, которого ни в коем случае не надо трогать! Мало того – он изображает его в виде Сатаны, от этого вообще можно сойти с ума!
Посмотрите, как сложно, в самом деле, изображает Булгаков Воланда и в каких сложных отношениях с ним Маргарита…
Ещё несколько слов о терроре. У Булгакова есть сосед, он с соседом давно знаком. Это Мандельштам. Однажды соседа уводят навсегда. До конца мы не знаем, боялся ли Булгаков, что и с ним может случиться такое? Точно известно, что, умирая, он говорил о своём страхе, в полубреду просил Елену Сергеевну вынести из дома рукописи романа и где-нибудь их спрятать. Она рассказывала мне, что запаковала рукописи на его глазах, вынесла за дверь в тамбур и сказала ему, что выполнила его волю. Да, он боялся, что рукописи его заберут и его самого тоже. Изменённое сознание ещё диктовало ему, что он должен лежать раздетым, и потому просил жену снять с него всё. Он думал почему-то, что раздетого его не заберут. Его преследовал настоящий страх, когда он умирал.
Но как-то Елена Сергеевна высказала два взаимоисключающих суждения. Конечно, говорила она, страх был. А спустя недели две-три сказала, что Булгаков ничего не боялся, что он был бодр духом, расправлял плечи… Я возразила: «Но шли аресты, Мандельштама увели…» А она вдруг так непосредственно воскликнула: «Но ведь Мандельштам написал такие ужасные стихи про Сталина!» Меня поразила эта непосредственность. Сразу почувствовалось, что проблему эту в семье обсуждали. Что-то вроде того, что сам виноват Мандельштам, напросился… Несомненно, об ужасах террора Булгаковы вели откровенные разговоры между собой. Вероятно, доверяли свои мысли ещё двум-трём близким друзьям. Но всё же это лишь осколки наших знаний о сокровенных мыслях Булгакова.
5
Не могу не остановиться ещё на одной серьёзной теме, связанной как раз с террором и страхом. Это мои предположения о том, могла ли сама Елена Сергеевна быть осведомительницей. Критики страшно ругают меня: как я могла так оболгать Елену Сергеевну, а заодно и Булгакова, как могла допустить такое кощунство. Аргументов у меня множество, но дело не в этом. Дело в абсолютном неумении людей, в том числе филологов и историков литературы, вжиться в ту атмосферу и понять, о чём идёт речь. Они конструируют в своей голове примерно так: она добровольно пошла на Лубянку и сама предложила свои услуги. А могла бы и не предложить. Полная чушь. Если это всё-таки было, то было, конечно, совсем не так. И Булгаковы не раз имели возможность наблюдать, как это происходит.