«Луч прошивает все», повесть

Леонид Костюков

Через десять минут им удалось-таки развести огонь в печи. Теперь они расселись по кругу, греясь и поглядывая друг на друга. Наконец, здоровый малый в свитере с орнаментом прокашлялся и сказал:
— Если мы думаем об одном и том же, может быть, проговорим это вслух?
И сразу же запищало, зазвенело, заурчало много голосов, как если бы эфир какой-то мобильной связи вдруг вывернулся и стал слышен на улице.
— А что мы будем делать, когда кончатся дрова?
— А где здесь туалет?
— А что мы будем есть, когда кончится тушенка?
— А когда кончится зима?
И еще много чего, вплоть до:
— А как вы думаете, мы на самом деле здесь, или это только след подлинной жизни?
Тут малый в свитере поднял ладонь – и все замолчали. Потому что вопросы всех нервировали, и нужен был только сигнальчик, чтоб замолчать.
— Меня, кстати, зовут Вася, — неожиданно застенчиво сказал здоровяк в орнаменте. – А вы не представляйтесь хором, потому что мы все равно всех не запомним. Лучше перед репликой. Попробую ответить по порядку. Когда кончатся дрова, мы понемногу спалим саму избу. Придется постараться, конечно, но это нам только на пользу. Зима кончится через четыре месяца. Тушёнка тут вообще не кончится, я заглянул в ту комнату, она забита тушёнкой. И не только. Спичек там миллионы. Кончиться может нож, если кто-то его сломает. Насчет снегового заноса. Мы можем в принципе прокопать туннель и посмотреть на звезды… ну, или просто на небо. Но по такому снегу мы отсюда не выберемся. А прокопать тупиковый туннель с туалетом в конце нам никто не мешает. Тем более, при ниже нуля все… отходы хорошо утилизуются. Я рад, что не было вопроса насчет воды. Это значит, среди нас нет идиотов.
— Вопрос был, — пискнул кто-то. – Вы не расслышали.
— Ага. ОК. Воду мы будем брать из снега. Да, там было еще что-то метафизическое. Это, как ни странно, самое актуальное. Нам надо больше говорить, чтобы не сойти с ума и не озвереть. Если мы замолчим, к весне какой-нибудь искатель обнаружит здесь десяток помрачённых неандертальцев, измазанных тушёнкой.
При этих словах все замолчали. С минуту висела ватная тишина, потом как-то заполошилось, залепелетало, заворковало. Вырыли туннель с просторной капсулой туалета в конце. Вырыли вертикальный туннель на поверхность, чтобы не задохнуться. Каждое действие обильно комментировали. Но к вечеру (сквозь вертикальный туннель кое-как различалось время суток) речевая активность понемногу выдохлась. Реплики остались односложные и редкие, как пузыри на болоте. Люди обменивались тревожными взглядами, словно опасались задремать ненароком, а проснуться уже неандертальцами.
— Нет, так не пойдет, — веско сказал Вася. – Нам надо ввести структуру. Для начала мы по очереди расскажем истории своих жизней и появления здесь. Можно врать. Главное – говорить содержательно и обильно. Начнем с тебя.
И он указал на черноволосую девушку с пухлыми щеками и узкими дальневосточными глазенками. Та с готовностью кивнула и начала:
Глава 1. Континент
— Меня зовут Соня. То есть родители при рождении дали мне имя Мария, но так меня не зовут, а зовут Соня, потому что у меня такое лицо, будто оно немного припухло со сна.
Само мое появление на свет было в какой-то степени чудесным, потому что корейский рыбак-браконьер ни с того ни с сего полюбил русскую женщину. Не будь она впоследствии моя мать, я бы сказала – бабу, потому что моя мать всегда была в теле. А отец – нет, он был как будто сплетен из сухожилий. Такой сухощавый, небольшой, но очень сильный и надёжный мужчина.
Всё началось с залива. Там был залив, и можно было рыбачить совсем вблизи от русского берега, потому что от залива был виден весь океан до горизонта, и если там появлялся пограничный катер, то у экипажа было время сбежать на берег и спрятаться, а свою лодку притопить, чтобы её не нашли. Для этого было специальное оборудование. А с океана залив было не разглядеть – есть ли там лодка, а если и есть, то наша она или корейская, потому что всё на берегу было пёстрое. И корейские рыбаки-браконьеры дарили мелкие подарки русским женщинам на берегу, но эти подарки ничего не значили, это была только благодарность за то, что наши женщины не выдавали чужаков властям. Но наши женщины были слишком неповоротливы, чтобы кого-то выдавать. Я чуть было не сказала «ленивы», но это была не лень вообще, а скупость на новые движения. То есть эти бабы могли сесть с утра чистить рыбу – и так, под неспешный разговор, и чистить ее до вечера. Но адом для них была бы ситуация, когда задание менялось бы, допустим, каждые два часа.
В общем, обыкновенно речь не шла о любви, но мой отец, досточтимый Тё, заслуженный браконьер двух держав, и мать, дородная женщина Наталья, сочетались браком. Не знаю, можно ли назвать его законным, потому что мой корейский отец так и не удосужился представиться русским властям. Да и то, власти были далековато, за перевалом, в лице сильно пьющего участкового, а власти покрепче были там, куда моя бедная бабка, например, так и не выбралась за свою длинную жизнь. Отец мой быстро обрусел, забросил рыбную ловлю и пристрастился к питью. Он обучал местных мужиков корейскому, а те ему наливали. Зачем был им корейский? А зачем человеку водка? Отчего бы не менять бесполезное на вредное?
Чем жил весь посёлок, трудно сказать. Доктор экономических наук, вероятно, это бы объяснил, но я не настолько образована. Я бы сказала так – земля ежегодно что-то рожала, давала, так сказать, приплод, да и море что-то приносило, и это что-то изымалось у них и становилось предметом долгих торгов, спекуляций, провокаций, блефа и прямого надувательства. Например, пару раз на моих глазах были проданы большие партии огурцов, то есть были получены авансы – это при том, что у нас вовек не было огурцов, и никто даже точно не знал, как выглядит огурец, разве что по картинке из букваря. Но в основе этой сделки лежала уверенность, что земля в принципе может родить огурец, и так оно и было. Не будь земли и моря, не было бы и сделок, ни честных, ни мошеннических.
Но это я забегаю вперёд – не сразу же я стала вникать в эти тонкости, а вероятно, лет с восьми. А до этого просто произрастала, как то, что родила земля. Отец пил и однажды утонул спьяну, запутавшись в сетях. Я помню, что плакала, потому что любила его и жалела о нём, но в то же время маленьким бабьим нутром понимала, что нам с мамой и бабкой без него будет легче. Так оно и получилось. Но еще много раз, особенно в дождь, мне казалось, что вот он – стоит у сарая, худой, витой из сухожилий, немного качаясь и то ли не решаясь зайти в дом, то ли не имея на это сил.
Глазёнки у меня сызмалу были узкие и хитрые, и местное бабьё неизменно приговаривало, что я «далеко пойду». Наверное, они имели в виду какую-то особую предприимчивость, я же понимала этот тезис буквально – что пойду через перевал, одолею его — и окажусь в другом, большом мире. И когда мне исполнилось четырнадцать лет, я так и поступила. Мать не перечила мне, потому что внутри меня поднялась ясная сила, очевидная даже прохожему, и перечить ей было нельзя.
Бедная моя мать – я обещала писать ей и рассказывать, что со мной творится, и в то же время обе мы понимали, что это бессмысленно: наш почтальон Василий стар и вечно пьян, и ему никогда не одолеть перевал. И среди прощальных слёз и бесконечных сидений на дорожку я сказала, что, может быть, однажды вернусь – и ее толстое, прежде времени постаревшее лицо буквально озарилось светом надежды. И с той поры две силы живут во мне – одна вгоняет меня всё глубже и глубже в этот материк, а другая дремлет покуда, но однажды потянет меня назад, в посёлок за перевалом.
Я поднималась и поднималась на этот чертов перевал – и как же он был высок, огромен и длинен. Чем дольше я шагала, тем выше он вздымался. Дорога шла вверх, круто, но не очень. Самым неприятным в ней была обнаженность, неприкрытость, вообще свойственная дорогам, как заключила я позже. Если уж палило, так палило, лило – так лило, дуло – так дуло, и никуда невозможно было деться. Так я честно шагала под солнцем, потом меня немного промочил дождь, потом стало темнеть и холодать. В какой-то момент моя решимость надломилась, и я вернулась бы, кабы не ушла уже так далеко. Малая надежда, что осталось меньше топать, хотя бы вверх, давала мне небольшие добавочные силы. И вот к ночи я оказалась на верхушке перевала.
Представьте себе лежащего кота, когда его лапы под ним. Вот я была словно в верхней точке спины. Хорошо видны были только звёзды, но я понимала, что утром тут будет потрясающе, и решилась заночевать прямо возле дороги. В моем рюкзачке был добавочный свитер и мамин пирог. Свитер я натянула на себя, а пирог съела напополам со слезами. Засыпая, я, кажется, продумала больше, чем за всю жизнь до этого. Но вот и заснула.
Когда проснулась, было немного зябко, как-то по-настоящему, и везде был туман, даже в малой ложбинке около меня был туман. Чирикали птицы – то ли близко, то ли просто громко. Туман был как густой дым, только без тревожного горелого запаха. Я знала, помнила с вечера, что я на перевале, и весь мир теоретически подо мной. Но этот белёсый туман сожрал всё вокруг. Отчего-то мне казалось, что я в бескрайней долине, и когда рассеется туман, здесь будут летать бабочки размером с хороший бумажный лист и цвести все цветы. Впрочем, мне так или иначе оставалось ждать, когда рассеется туман, потому что я не видела, куда идти. Я не помнила, куда головой уснула, да ведь могла и ворочаться. Что могло быть печальнее и позорнее, чем поспешить и спуститься назад, в свой забытый Богом посёлок, думая, что спускаешься в большой гостеприимный мир?
Я стояла неподвижно, как маленькое деревце. Понемногу стало припекать, и туман начал исчезать. И открылось…
Слева, далеко внизу, синел наш залив. Боже мой, какой же он был маленький с этой высоты! Знаете, на что он был похож? В наш посёлок непонятно как занесло один пазл, и мы, дети, постоянно разбирали и снова собирали его. Ну, вы все знаете, как устроены элементы, чешуйки пазла. Это вроде бы квадратики, но вытягивающие в стороны такие круглые ложноножки и имеющие вырезы для других таких же ложноножек. Так вот – залив напоминал такую круглую ложноножку, и море было вставлено в сушу, как два элемента пазла. Что же до посёлка, то его, строго говоря, вообще не было видно отсюда. Если только знать, что он там есть, — по логике можно было восстановить, что вот этот зрительный мусор, эти непонятки – это и есть посёлок. Я знала.
Справа полого вниз уходил мир. Ну, он постепенно загибался и выравнивался. Он был огромен. Там был океан, была земля. Была зелёная земля, то есть трава. Была чёрная земля – земля, и всё тут. Изредка были дома и целые посёлки. Дороги – немного дорог, но они были. Одна железная, и по ней полз крохотный паровоз, выпуская порции дыма. Одна дорога шире других, уходящая за горизонт. Наверное, были и люди, но их отсюда нельзя было различить.
И тут мне отчего-то стало тревожно. Напомню вам – я стояла тогда уже лицом к миру, туда, куда мне предстояло спуститься. Мой рюкзачок, практически пустой, валялся рядом, в траве, там был складной перочинный нож и маленький фонарик, ну и другие мелочи: соль, спички, блокнотик с карандашом. Тревога шла справа. Мне страшно было даже взглянуть туда. То есть страшно – не то слово. Так бывает во сне – тебе надо сделать шаг, но ноги не слушаются, вместо движения их заливает такая медная истома. Вот и у меня шею как будто залило медью. Я как спала наяву таким душным, тяжёлым, обессиливающим сном. И в то же время я понимала, что надо пересилить себя и посмотреть туда.
Там стоял высокий человек, вдвое больше меня. Он был одет во что-то вроде чёрного халата. Он мог убить меня одним ударом или порвать надвое. Мне отчего-то стало жалко маму, которая с таким трудом и с такими надеждами собрала мне в дорогу рюкзачок. Да и сам рюкзачок стало жалко – этот великан, наверное, отшвырнёт его ногой в кусты, и все дела. Бежать не было смысла – он настиг бы меня в два счёта. Я приготовилась к смерти. И ещё, наверное, месяц или два после этой ужасной минуты я была готова к смерти, а теперь вот опять не готова…
Время шло. Солнце пекло мне макушку. Чёрный халат еле слышно шелестел на лёгком ветру. Этот тихий и мирный звук немного успокоил меня. Я постаралась незаметно рассмотреть высокого незнакомца. Он глядел перед собой, туда, где не было ничего, только небо и далёкий горизонт.
Я подумала так: если бы он хотел убить меня, давно бы убил. Что если просто взять и уйти, потихоньку? Может быть, ему нет до меня дела? Я опустилась на колени, уложила всё внутри рюкзачка поудобнее и застегнула молнию. Потом постаралась унять колотящееся сердце и постепенно, медленно-медленно поднялась на ноги. И пошла вниз – никто не преследовал меня.
Но вдруг я остановилась. А потом пошла назад – точно фильм обо мне кто-то остановил и немного промотал назад – разве что я шла не спиной вперёд. Я приблизилась к чёрному великану.
— Скажите, — крикнула я ему, вверх, — что там внизу? Что меня ждёт?
Он как-то дёрнулся, вероятно, только тут заметив меня. Я уже не боялась его. Я предполагала два возможных ответа: мир и земля, и мне важно было, какой подберёт он.
— Континент, — ответил мужчина. – Ты идёшь туда одна и не боишься?
Я помотала головой. Мне не хотелось вдаваться в вопрос, чего я смертельно испугалась несколько минут назад.
— Ты храбрая девочка, — заключил великан так, словно превосходно знал про мой страх, но из вежливости обошёл эту тему. – Подожди минуту.
Сказав это, он убежал с необычайной резвостью и скрылся в кустарнике, а потом так же быстро появился.
— Вот, — сказал он и протянул мне пачку денег.
— Нет, что вы…
— Зачем они мне здесь, посуди сама.
— Может быть, возьмёте соль и спички?
— Немного соли возьму, спасибо тебе.
Принимая из моих рук пакетик соли, он посмотрел мне в глаза. Его глаза были карие и горячие, лицо – ещё не старое и загорелое.
— Не трать эти деньги на забавы, — наставительно сказал он. – А если спросят, откуда они, так и скажи – мне их подарил высокий мужчина на перевале. И, я думаю, от тебя отстанут. Ну, удачи тебе.
Мы простились – и я действительно стала спускаться на континент. Ноги словно летели вниз по склону. Хотелось петь, и я запела песню, которая отчего-то была в моде в нашем посёлке:
Низко над землёй
Мчатся облака,
Вроде бы кричат: пока!
Жил один чудак,
Верил облакам,
Вот и он – ни здесь, ни там!
Никто не знал, что сделалось дальше с этим чудаком, – все орали единственный известный куплет. Проорала и я его — раз, наверное, пятнадцать подряд. Между тем слева от моей дороги лежало распаханное поле и по нему вдалеке полз трудолюбивый трактор, такой же, как в букваре. Я помахала ему рукой – и трактор коротко гуднул мне в ответ.
Если встретил трактор, скоро встретишь и людей. И за полем, в лесополосе, я встретила небольшую компанию молодёжи.
Много раз потом я вспоминала эту встречу и пробовала понять её смысл. Дело в том, что парни и девчонки отнеслись ко мне как-то запредельно хорошо – доверчиво, весело, ласково, с каким-то наивным любопытством. Я будто попала в какое-то оторванное от цивилизации, застрявшее в детстве племя, хотя с географической точки зрения всё было наоборот.
Они расспрашивали меня: о посёлке, о заливе, о перевале. Я едва успевала отвечать. Отчего-то я как-то миновала в своих откровениях загорелого великана – да и то, о нём не спросили, я и не говорила. Примерно половина моих ответов вызывала неподдельный восторг аудитории. Постепенно и я смогла вставить свои несколько вопросов. Меня интересовало, смогу ли я остановиться здесь, немного поработать и получить немного денег. Молодёжь ответила одобрительным хором – конечно. Они отвели меня к серьёзному мужику с очень длинными руками и огромными ладонями, тот обрисовал спектр возможностей. Я вовсе не думала здесь останавливаться: деньги великана лежали на дне моего рюкзачка, да и мощная сила влекла меня дальше. Но мне важно было знать, что мир принимает меня. Ребята угостили меня обедом – и я пошла дальше. К ночи я попала в деревню – и без малейшего усилия получила вкусный ужин и уютный ночлег.
Да, насчёт смысла. Мир – или, говоря терминами великана, континент встретил меня замечательно. Что это было – символ того, что всё в итоге получится хорошо, или червяк на крючке, заманка? Я до сих пор не могу понять. Впоследствии меня не хотели разве что убить. Меня хотели изнасиловать – я насилу сбежала. Хотели ограбить – и грабили несколько раз. Хотели проучить – и учили довольно чувствительно. В то же время невзгоды редко шли подряд, то и дело мне встречались искренние и добрые люди. Не обходила меня и мелкая удача. Я не могу однозначно оценить это разнообразие. Ну да и жизнь моя, надеюсь, ещё далека от конца.
Я держалась большой дороги и к середине следующего дня попала в небольшой городок. День оказался четвергом. Не то чтобы в посёлке я совсем не слышала про дни недели, но они там были чисто декоративны. А тут – на тебе, четверг, рабочий день. И я исполнила свою – ну не то чтобы мечту, а тайное желание. Я попёрлась в милицию и спросила, не могут ли мне сделать паспорт. Фотография (правда, двухлетней давности) у меня была с собой, в кармане рюкзачка. Учитель, смеха ради, как-то щёлкнул нас, трёх лучших учениц, и подарил каждой по фотке. Вот я и вырезала себя, стараясь орудовать поровнее.
Меня встретили две толстые похохатывающие тётки. Одна была в очках, другая – нет. Одна пила чай с пирожным, другая поливала цветы. Я не видела смысла во вранье и говорила чистую правду – что родилась в посёлке, что документы у нас вообще были не в ходу, что мой отец – иностранец, корейский браконьер, ныне покойник. Тётки похохатывали. Они смастерили мне паспорт прежде, чем первая доела пирожное, а вторая полила все цветы. В общем, я вошла в этот двухэтажный барак никем, а вышла гражданкой РФ Марией Румянцевой. А могла стать Софией Тё. Но отчего-то выбрала неработающее имя, данное мне матерью, и её же фамилию. Только куда я ни попадала, меня, словно по сговору, на второй или третий день начинали звать Соней – из-за узких, словно припухших глаз, а ещё оттого, что я при возможности спала впрок. Я знала, что завтра, может быть, мне придётся встать засветло и уйти на запад, поэтому сегодня спала до двух или до трёх.
Дальше дороги на запад начали ветвиться – и так же моя память немного ветвится, слоится как будто. Мне кажется, я помню всё, но в нетвёрдом порядке. Поэтому, надеюсь, любезные слушатели не будут так уж строги в плане хронологии. А я постараюсь нащупать другие оси, вдоль которых смогу излагать материал. Например – что странного и удивительного мне встречалось в пути.
Здесь отчего-то в первую очередь вспоминается глуховатый посёлок – не больше моей малой родины, но стоящий на огромной равнине, так, что в любую сторону от него было далеко ехать до людей. Как он возник несколько веков назад, никто толком не знал. Судя по всему, его построили беглые подальше от человечества. Километрах в пятнадцати был, впрочем, населённый пункт побольше с некоторыми утехами цивилизации, из которых для моей истории важны почтовый ящик, пункт приёма металлов и магазин.
В посёлке не было электричества — то есть стояли столбы без проводов. Жизнь текла вдоль светового дня; экономика, казалось, исчерпывалась натуральным хозяйством. Но постепенно между баб начиналось брожение — и вот в какой-то день они писали гневное письмо в область — отчего, дескать, нет в посёлке электричества, и что это за безобразие, и куда смотрит начальство. Самая легконогая баба отправлялась в экспедицию к почтовому ящику — после этого все начинали ждать. Примерно через неделю приезжал мрачный опухший участковый на вонючем уазике, оглядывал голые столбы, опрашивал местное население, составлял протокол и уезжал. А ещё через неделю приезжала бригада электриков со специальным оборудованием и, грязно ругаясь, проводила электричество вплоть до крайней избы. Свет был два дня и одну ночь, после чего местные мужики, тоже вооружившись какой-никакой оснасткой, рискуя руками и грязно ругаясь, срезали провода, а на следующее утро везли добычу на телеге в пункт сдачи металла. На выручку покупали в магазине немного водки, лопату, вилы или грабли кому-нибудь в хозяйство и гостинцы ребятишкам. Посёлок погружался во тьму — и где-то через месяц бабы начинали ворчать: куда, мол, смотрит областное начальство. Удивительно, что ворчание это было искренним, как будто бабы и мужики жили в параллельных мирах.
Так получилось, что я прожила в этом посёлке два электрических цикла, и меня, не скрою, удивил этот размеренный абсурд. Я спросила местных интеллектуальных лидеров обоих полов, не проще было бы оставить провода в покое, а деньги, которые из области так или иначе уходят на постоянное решение световой проблемы, оформить как субсидию. Меня даже не сразу поняли. А потом наставительно объяснили, что так, как есть, всё идёт по порядку, а как оформить субсидию, непонятно. Мы, жулики и мародёры, обязуемся не срезать провода, а вы за это платите нам ежемесячную дань? Мой проект вылился в пятиминутку счастливого смеха — дай Бог, чтобы большинство досужих проектов доброжелателей моего Отечества обрели такую судьбу.
Сейчас, повзрослев и накопив жизненный опыт, я не вижу серьезных альтернатив этому электрическому порядку. Более того, я определяю для себя порядок как фрагмент жизни, способный воспроизвести себя. Вы спросите — а как же смысл? На это я отвечу: смысл — как тень, которую отбрасывает предмет, то есть зависит от того, откуда светить и с какой интенсивностью. Первична же сама вещь, в грустной своей сумеречности.
В этом посёлке я встретила Анну, долговязую белёсую девочку на год моложе меня. Она постоянно о чём-то думала, так что её приходилось окликать дважды. Выходя из своих раздумий, она доброжелательно улыбалась, но чувствовалось, что с собой ей было интереснее, чем с нами.
У неё дома каким-то образом оказалось много книг какого-то чудовищного ассортимента — всего понемногу, и ничего подробно. Если, например, по этой библиотеке изучать историю, из неё выпали бы целые века, а если географию — то моря и страны. Между тем Анна, жадно впитав все эти буквы и как-то упорядочив их в мозгу, имела иллюзию знания. Впрочем, у неё вся жизнь была впереди.
Её отец хорошо лазил по электрическим столбам. Её мать обладала хорошим почерком. Если же отвлечься от титульного бизнеса посёлка, отец Анны хорошо резал по дереву. Но на пятьсот километров вокруг всем было глубоко плевать на резаное дерево.
Анна ничем не была похожа на меня. (Ну, кроме страсти к чтению.) Более того, она не мечтала вырваться из своего посёлка, который тоже ничем не был похож на мой. Она, скорее, мечтала остаться там в одиночестве. Но меня не покидало странное ощущение, что Анна была как бы я, версия меня в других обстоятельствах. Что она могла бы быть мной, а я — ею.
Однажды я шла по посёлку и увидела Анну.
— Аня! — окликнула я её. Она, как обычно, не обращая внимания на первый оклик, шла вдоль кривой изгороди, щёлкая пальцем по доскам. — Аня!
Она оглянулась и улыбнулась.
— Соня! а я как раз…
Она смутилась, чуть не выдав своей внутренней жизни. Что там было? Я никогда не спрашивала. Вряд ли заурядный принц на белом коне, тем более что белый конь в посёлке имелся, чрезвычайно ленивый и вздорный.
Она провела пальцем по светлым бровям, как бы окончательно отгоняя свои мысли.
— Пойдём, Соня, я покажу тебе кое-что.
Мы перешли местную речку не по главному мосту, сколоченному из досок, а по «детскому», состоявшему из одной железной кровати, переброшенной с берега на берег. Собственно, речушку легко было перейти и вброд, но мосты вели к каким-никаким протоптанным тропам. По этой тропе (чуть примятой траве) мы пересекли брошенное поле и храбро вошли в лес. Аня шла очень уверенно — я же не замечала вокруг никаких внятных ориентиров и вернуться в одиночку, пожалуй, не сумела бы. Впрочем, по лесу мы шли недолго — скоро деревья стали расступаться, и вот мы вышли на огромную поляну.
Она была, насколько я поняла, вырублена, а пни выжжены. А посередине стоял сруб — только дерево, окна без стёкол. Мне стало жутковато. Аня, заметив мой страх, взяла меня за локоть.
— Не бойся, — сказала она. — Здесь никто не живёт. Мне хотелось бы, чтобы здесь жил добрый волк, но это ведь одни фантазии.
Она так печально сказала «одни фантазии», словно на секунду стала какой-то собственной тётушкой со спицами и в очках. Мама-то сказала бы иначе.
Я почувствовала себя в какой-то мелкой матрёшке — забытый посёлок, а в нём — нелюдимая девочка, которой этот посёлок кажется слишком шумным и людным, и вот эта девочка находит брошенный сруб посреди леса, а я — только приложение к ней, сама даже не могу выбраться отсюда. А ещё одна вложенная матрёшка — досужие мысли Анны. Так или иначе, раскрашенная матрёшка, а толку-то.
— Пойдём отсюда, — сказала я.
— А разве ты не хочешь пройти внутрь?
В этот момент я точно поняла, чего хочу, — оказаться в Москве.
— Если честно, нет, Аня. Думаю, там темно и насрано.
— Вовсе не насрано, — ответила она серьёзно. — Зачем срать в доме, если вокруг лес? Там чисто и интересно.
Я сдалась и вошла. Там было чисто, но не очень интересно. Брёвна снаружи — брёвна внутри. Любой унылый краеведческий музей в крохотном городке — и тот был интереснее этого дома.
И тут у меня заворочалось что-то в голове. Вдруг я поняла, что не оказалась здесь непонятно как, а пришла сюда по своей воле. Сюда — последовательно в каждую матрёшку. Что человек, как правило, вообще нигде не оказывается. Что Аня совсем не дура, потому что нашла место, где ей думается и мечтается хорошо. А я — не на своём месте. И в моё место никто меня не приведёт.
— Пойдём? — спросила Аня. Она видела, что я не на месте, и хотела мне помочь. А я, наоборот, ловила мысль за мыслью.
Ну, согласна, это были не мысли в полном смысле слова. Не Монтень и не Паскаль. Но для меня это были словно озарения. Так, бывает, какой-нибудь вислощёкий любитель домино выговаривает партнёру за неуклюжий ход — и вдруг замрёт на полуслове: Господи, я ли это?! Зачем я здесь и сейчас? Ведь вся моя жизнь, как исполинская партия в домино, привела меня сюда, к этому столу во дворе, к этой траве, к этой надписи на гараже. Но это же я вёл эту партию, а не кто другой.
Как я вывела впоследствии, почти всё, что мы не можем объяснить логически, объясняется исторически. Так вышло.
По-моему, до тех пор я скорее наблюдала и обобщала, а только тут начала собственно думать. И, конечно, я благодарна за это Анне. Мне несколько раз снился потом добрый волк.
Мы вернулись в посёлок; я попросила Аню зайти к тёте Томе, у которой я остановилась.
— Анна, я сейчас ухожу. Подумай, не хочешь ли ты уйти отсюда. Твои книги кончились, а там — повсюду — мир. Не спеши, я не зову тебя сейчас. Я пойду на запад, найду первый же город… я не знаю, как он называется, но город — это где есть вокзал. И буду ждать тебя неделю… месяц. Каждый день, ровно в двенадцать дня перед вокзалом.
Она задумчиво покачала головой.
— Нет, Соня. Если я вдруг и уйду когда-нибудь, то на восток, потому что хочу увидеть океан.
— Аня, и на западе есть океан.
— Он очень далеко. Я вырасту, пока дойду, и это буду уже не я.
Что мне было на это сказать? Я помнила, что по Аниным представлениям сразу за Сибирью начиналось Поволжье, то есть в её географической системе отсутствовал Урал. Иначе говоря, тот, западный океан был ещё дальше, чем она думала.
— Вот, — я вынула со дна рюкзачка пачку денег, поделила примерно пополам и отдала половину Ане. — Вдруг пригодится.
— Спасибо, — ответила она просто. — А откуда у тебя деньги?
— От высокого мужчины на перевале.
— Я читала где-то легенду о высоком мужчине на перевале.
— Это, наверное, другой. Посуди сама, сколько надо лет, чтобы попасть в легенду.
— Меньше, чем прежде, потому что информация обращается интенсивнее, — ответила мне деревенская девочка. Лёгкий холод пробежал по моему хребту.
— Ну и что за легенда?
— Что на перевале стоял разбойник и грабил путников. А потом туда пошёл воин-монах, чтобы одолеть разбойника. И неизвестно, кто кого одолел. А ты что, даже не простишься с Томой?
— Я пройду через поле.
Мы обнялись; Анна проводила меня до поля, где мы обнялись ещё раз — и с ней, и с Томой, и я пошла по дороге на запад. До вечера было далеко, помню — два дерева склонились над дорогой слева и справа, образуя зелёную арку. Я прошла через неё — и прошлое осталось позади, где ему и должно оставаться.
Дорога шла уверенно, более того, эта уверенность нарастала. Казалось, ещё сотня метров — и поверхность дороги покроется асфальтовой шкурой. До этого не дошло, но начиная со второго часа это была хорошая грунтовая дорога, ровный сухой гравий. Справа и слева тянулись то ли брошенные поля, то ли просто равнины. Небо висело надо всем этим низко, у горизонта натягиваясь на землю, а в остальных местах образуя как бы гигантскую линзу, вроде как огромный глаз, смотрящий… чуть не сказала в небо — нет, небом смотрящий в космос. А я тогда получалась медленно проворачивающимся зрачком этого глаза. Не жирно ли будет, спросите вы, для голоногой четырнадцатилетней девчонки? Но ведь и горизонт, важный для этой метафоры, очерчивался тоже вокруг меня. Так что, как ни крути, я для себя оставалась центром мира. И этот центр медленно полз на запад, точнее, центр, как всякий центр, оставался на месте, а планета под моими ногами медленно проворачивалась назад, как шизофренический тренажёр.
К вечеру ко мне провернулся и приблизился некий населённый пункт побогаче и покультурнее оставленного мной посёлка. У меня возникло и осталось до сих пор крупное подозрение, что это и было место нахождения почтового ящика, пункта сдачи металла и магазина. Впоследствии магазин мне попался на глаза. Но перед этим я, шагая вперёд и вперёд, упёрлась в двухэтажное кирпичное здание с развевающимся триколором возле крыши.
— Что это? — спросила я у равнодушной местной бабы, ведущей в поводу велосипед.
Прежде чем та раскрыла рот и изготовилась отвечать, я предположила два варианта: горсовет и сельсовет. Из школьных уроков истории я знала, что Советская власть кончилась вскоре после моего рождения. Но жизненный опыт подсказывал мне, что на таких судьбоносных названиях не сказываются мелочи истории. Так что в совете я была почти уверена, сомнению подвергалась лишь самоидентификация местных жителей.
— Известно что, — ответила местная баба. — Поссовет.
Наименование показалось мне удачным. Я бы даже слегка уточнила: постсовет. Чего-то ради я зашла туда и огляделась.
Внутри отчего-то пахло цементом. Вероятно, недавно тут проводили мелкий ремонт. Внизу был большой холл с какой-то уродской мозаикой, изображавшей встречу Ленина с аборигенами. Пара лампочек плохо освещала происходящее. На другой стене висела огромная карта Дальнего Востока. Я подошла поближе — и увидела нарисованный на ней, словно воткнутый флажок. Сомнений не было — флажок обозначал этот городок, поссовет и, стало быть, на данный момент меня. Господи, как же я незначительно отошла от океана! Прошло лето, позавчера я уже видела жёлтый лист. Я столько всего узнала и поняла — и Боже мой! — на этой огромной карте весь мой маршрут умещается между большим и указательным моей маленькой руки, да их и разводить особо не пришлось, а до западного края — не моего Отечества, заметьте, а всего-навсего Дальнего Востока — долгих четыре шага! Наверное, я больше понимала, когда останавливалась и начинала уживаться с людьми. Передо мной вставала серьёзная альтернатива — понимать жизнь или двигаться к своей цели.
И я чуть не в первый раз поступила по-взрослому. Я присмотрелась к карте и нашла на ней сравнительно недалеко отсюда железную дорогу. И направилась уже не просто на запад, а ко вполне определённой цели — станции, название которой не скажет вам ничего, разве что позабавит, а для меня на долгих шесть дней стало девизом, эмблемой, тем, ради чего стоило вставать утром и засыпать вечером. И вот в середине шестого дня, поднявшись на пригорок, я увидела впереди, совсем близко, блестящие рельсы, а справа, километрах в двух, — искомую станцию.
Подходя к кассе, я провернула в мозгу еще одну неопределенность — как соотносятся мои полпачки денег с ценами на билет? У меня даже не было предположений на этот счет. Я не удивилась бы, если бы этих денег хватило на то, чтобы объехать вокруг света. Или — лишь на то, чтобы доехать стоя до следующей станции. Не то чтобы я совсем не понимала в ценах. Я усвоила, что дневная еда стоит примерно столько же, сколько дневная работа, ну, немного дешевле, если не обжираться, но это так устроена жизнь, и деньги тут, в общем, ни при чём. Чаще еда доставалась мне просто так или непосредственно наградой за труд, но иногда через мои руки проходили какие-то мелкие деньги, даже внешне не похожие на те, что лежали на дне рюкзачка. Впоследствии, нахватавшись ближе к Европе разнообразных речевых формул, я заключила бы, что есть деньги и деньги; подходя же к зарешёченному окошечку, я пришла к тому же выводу, но как бы сбоку от слов.
Оказалось, что моего богатства точь-в-точь достаёт на билет до Москвы. Ну, не копейка в копейку, одна бумажка даже остаётся, чтобы кушать в пути. Секунду я была готова расстаться с деньгами и в лёгкую исполнить свою мечту. Но что-то остановило меня.
Я представила себе себя, выходящую из вокзала с пустым карманом в гудящую Москву. О Москве я знала мало. В одном из домов, где я жила этим летом, был телевизор, и в нём попадалась Москва. У меня возникло впечатление некоторой человеческой сокровищницы. Буквально в каждый кадр (кроме крупных планов) попадало едва ли не больше народу, чем я видела за свою жизнь. Вместе с тем каждый человек был для меня любопытен; он был — ну, к примеру, как для любителя покушать закрытый холодильник. Холодильник, впрочем, мне ко времени той железнодорожной кассы ещё не встречался, разве что в букваре на соответствующую букву.
В общем, я отдала примерно полпачки на билет до Новосибирска, чтобы там временно зависнуть, подзаработать и двинуться дальше.
В означенное время к платформе подошёл паровоз с каким-то диким разношёрстным составом — четыре вагона, и все разные. Был вполне современный зелёный, как в телевизоре, с намёками на обтекаемость. Был чёрный архаичный как бы из крашеной фанеры, как из кино. Был откровенно пригородный, с деревянными сидениями, видными сквозь окна. Четвёртый вагон был странный — потом, накопив железнодорожный опыт, я заключила, что он был то ли почтовый, то ли багажный. Впрочем, пассажиров не набралось и на один зелёный вагон.
В моём купе оказался необычайно деловой мужчина. Едва завидев меня, он произвёл форменную революцию в своих вещах под полкой, чтобы туда поместился мой рюкзачок. Я спокойно могла положить рюкзачок под свою полку или закинуть на верхнюю, но мне стало жаль его усилий — и я сунула рюкзачок в освободившуюся полость. Потом мой сосед целиком преобразовал стол под пышный обед. Там появились: сало в фольге, помидоры, картошечка в мундире, соль, какой-то газированный напиток, хлеб и нож. Мне стало неловко; я сбегала к проводнице и приняла участие в пире чаем с лимоном и пачкой печенья. Сосед тем временем: разворачивал фольгу, резал сало, приоткрывал окно, поправлял одеяло.
Кое-как я смогла его разглядеть. Это был довольно длинный малый, с небольшой головой и жидкими золотистыми волосами. Рот широкий, зубы редкие. Звали его Серёжей — довольно редкая форма в наших краях; чаще носители этого имени самоидентифицировались как Серёги или Серые. Я, устав от превращений, сразу назвалась Соней. Серёжа не то чтобы много говорил, а постоянно приговаривал, комментируя свои действия. И постоянно что-то делал.
Едва поев, он собрал мусор и вынес. Вернувшись, сел, встал и пошёл в туалет. Вернувшись оттуда, забрался на вторую полку, вытянулся, полежал неподвижно минуту, высунув ступни в проход, потом крякнул, спустился, пошёл к расписанию и освежил его в памяти. Пассажиру его темперамента пристало бы путешествовать на экспрессе по какой-нибудь густой стране, типа Лихтенштейна. Там за восемь минут между соседними городами он как раз бы успевал сделать всё. У нас же до следующего полустанка было семь с половиной часов. Да и полустанок мало что менял в обстановке.
Одурев от мелькания перед глазами, я вышла в коридор и прижалась лбом к стеклу.
Передо мной медленно вращалась сумеречная степь, на горизонте шёл контур леса, туда спускалось красноватое солнце. Я отвлеклась, задумалась — и вот уже солнце куда-то делось, лес невозможно стало отличить от неба. В стекле только отражался вагонный коридор. Сколько я так простояла? А лучше спросим так: где я была это выпавшее время?
И тут я представила себя Серёжей. Вот между туалетом и расписанием я смотрю в окно на пейзаж. То есть поворачиваю лицо к окну, примерно пятнадцать секунд обозреваю пейзаж, бормочу про себя что-то, например: степь, лес, солнце, — вычеркиваю из мысленного реестра этот пункт (обзор пейзажа в окне) — и ищу следующее дело. И мне пришли в голову сразу две мысли.
Ну что Серёжа — ходячий ад, это понятно. Но любопытнее то, что как раз он постоянно живёт, а нормальные люди (мы с вами) — то и дело выпадают из жизни. И что нормальная жизнь — это, по сути, чередование бытия и — небытия, полусна, размытого морока. И вероятно, смерть — не резкий обрыв, а вроде как паводок этого выпадения. Серёжа символизировал жизнь как таковую, не разбавленную смертью, и, не скрою, меня эта жизнь ужаснула. Мне здорово полегчало, когда он сошёл-таки на следующей остановке, ранним-ранним утром, вскочив за два часа до высадки и плотно, стык в стык: прибрав постель, отдельно сходив собственно в туалет, отдельно — почистить зубы, перебрав вещи, переложив остатки еды в сумку № 1, а бритву и зубную щётку — в сумку № 2, потом достав бритву и побрившись, уточнив расписание, достав еду и покушав, собравши мусор и выкинувши, выложив вещи на верхнюю полку в порядке, оптимальном для выноса, улучшив этот порядок… Я наблюдала эту живую машину в полусне, то проваливаясь куда-то, то вываливаясь сюда. Наконец, колёса поезда сменили ритм, проводница вошла и напомнила, Серёжа торжественно встал, ухватил вещи, сказал «До свидания, Сонечка», — и исчез.
Знакомство с Серёжей подействовало на меня так: периоды выпадения у меня расширились и участились, жизнь стала более разбавленной смертью, более разреженной, ноздреватой, что ли. Со стороны, наверное, я стала выглядеть более углублённой и задумчивой, как Аня с равнины. А изнутри мне стало легче ждать, а так как моя жизнь в основном была ожидание, то мне стало легче жить.
Так я добралась до Новосибирска. Первое, что я увидела, выйдя из вокзала, было… была кое-как огороженная какими-то металлическими конструкциями гора арбузов — ну, вы все, надеюсь, видели арбузы, это я их увидела впервые, не считая, естественно, букваря. Так оживал, наполнялся смыслом мой букварь, страница за страницей. Если бы я предполагала важной эту сторону моего путешествия, я засунула бы букварь в рюкзачок и обводила соответствующие места. А так он остался у мамочки, напоминая ей обо мне.
Между тем в Новосибирске у меня была зацепка. Мой учитель, Виталий Георгиевич, сунул мне бумажку с именем и фамилией Фриц Краузе — и сказал, если что, отыскать этого Фрица в Новосибирске и сослаться на него, учителя. Вы ждёте, наверное, комедии ошибок: деревенщина ищет немца в миллионном городе. Да нет, в три вопроса я нашла соответствующую инстанцию, а там мне за какие-то минуты и копейки выдали бумажку с адресом. Может быть, какого-нибудь Игоря Смирнова сложнее было отыскать, чем Фрица Краузе. Фриц Краузе на Новосибирск оказался один. Еще пара вопросов — и я уже ехала на троллейбусе куда надо.
От нечего делать я думала о своём учителе и его странных товарищах.
Уверена: это были потомки ссыльных разных поколений и эпох. Откуда их пращуры были знакомы, понятно. Откуда был знаком сам мой Виталий Георгиевич с Фрицем? С какой-то конференции памяти ссыльных и репрессированных? Впрочем, скоро мне предстояло утолить своё любопытство.
Фриц Краузе оказался худощавым мужчиной лет сорока с красивым, но как будто изумлённым лицом. Это выражение имело, так сказать, обратную сторону — добавочных порций удивления лицо уже не вмещало, и Фриц Краузе всё воспринимал как должное. У меня возникло впечатление, что где-то в подробном немецком распорядке дня на сегодня у него стояло: принять узкоглазую ученицу Виталия Георгиевича и устроить её будущее на полгода вперёд. По крайней мере, он стал заниматься этим практически сразу, без паузы. Ну, для начала налив мне чаю.
Говорил он по-русски абсолютно чисто. Помимо моей воли ухо старалось уцепить какие-то немецкие частицы или сочленения. Их не было; позже я заключила, что эта избыточная чистота, дистиллированность и есть неметчина. Фриц Краузе говорил по-русски, как говорят только немцы, священники и сотрудники спецслужб.
— Скажите, Мария, а хорошо ли вас обучил мой товарищ Виталий?
— На его взгляд, хорошо, — отвечала я, прихлёбывая чай с блюдца. — Я же воздерживаюсь судить об этом. Система, говоря сама о себе, допускает максимальную погрешность.
— Это так, — с удовольствием подхватывал Фриц Краузе, — но, несмотря на погрешности или благодаря им, рефлексия — интереснейшее свойство сознания. Действительно, большинство систем не способны на рефлексию, так сказать, из соображений формата; те же, что в принципе способны, делают это плохо. Но, например, и будущее мы представляем гораздо хуже, чем прошлое, однако как-то расчерчивать будущее, вторгаться в него планами — полезно и существенно; перебирать же прошлое — удел историков и неудачников. То есть мы делаем не то, что легко удаётся, а то, что нам положено делать, не так ли?
— Так. Но до сих пор мне не требовалось оценивать себя; что-то подсказывает мне, что и сегодня мы без этого обойдёмся.
Фриц Краузе потёр руки.
— Мария, Вы умнее, чем я ожидал. Я предполагал безупречную огранку, но никакой ювелир не улучшит сам камень. Допивайте чай, и слегка пошныряем по наукам.
Он действительно поспрашивал меня по алгебре, геометрии, русскому и литературе. Итоги этого теста оказались довольно скучны: я знала всё. Если честно, я не гордилась этими знаниями и даже немного стеснялась их. Поискав истоки этого стеснения, я обнаружила дикую провинциальность. В нашем посёлке и вправду не было иного досуга, как зайти к учителю и обсудить с ним занимательные свойства скалярного произведения. Фриц Краузе залезал вместе со мной в различные факультативные закоулки, а мне казалось, что за моими ответами встают убогие лачуги, сохнущая браконьерская рыба, плещущая по гальке сероватая вода.
Возможно, глубина и полнота моих знаний слегка удивляли Фрица Краузе — как я уже говорила, строение его бровей не давало возможности это определить. Но, как вам ни покажется это странным, меня действительно удивляла осведомлённость этого немца. Мы с Виталием Георгиевичем жили за перевалом, всё равно что на необитаемом острове. Нам ничего не оставалось, как шлифовать попавшееся под руку, будь то окаменевшая смола или бесполезные знания. Фриц Краузе жил в огромном настоящем городе и явно не был аутсайдером. У него был хороший костюм, хорошая мебель, посуда, вкусный чай, превосходное печенье. Он оказался дома в рабочее время и никуда не спешил — но возникало впечатление, что он устроился не хуже, а лучше офисной молодёжи.
Возникали две гипотезы. Либо Фриц Краузе настолько ловко вписался в жизнь, что материальные блага сами текут ему в пасть, а он от скуки натвердо долбит основы наук, либо он обучился конвертировать знания в деньги, например, давая частные уроки. Оказалось второе. И Фриц непринуждённо ввёл меня в свой бизнес. Авторитет его был настолько высок, что я, слегка осенённая его крылом, мгновенно попала в местные гуру. Показателен был первый эпизод моей карьеры.
Надо сказать, что Фриц поселил меня в своей квартире, в отдельной комнате, и — заявляю сразу для любителей клубники — вёл себя исключительно как джентльмен. И вот на второй или третий день я проходила из своей комнаты в столовую, чтобы принять чашку чая. И Фриц как бы невзначай окликнул меня. Я вошла — у него на диване рядышком сидели большая чуть задыхающаяся женщина и здоровая девица, похожая на неё.
— Я посмотрел итоги вашего теста, — сказал Фриц сухо, — ваша девочка небезнадёжна. Я берусь за занятия.
Женщина стала задыхаться сильнее — и я поняла, что это восторг.
— Заниматься с ней, — так же сухо продолжил Фриц, — будет Мария. Мария, пройдите с Кариной в соседнюю комнату и проведите урок геометрии.
Восторг женщины, ничуть не опав, переместился на меня. Мы с Кариной перешли в соседнюю комнату — я не доходила ей и до плеча. Впоследствии оказалось, что она вдобавок старше меня на полтора года. Ну и что? Я знала геометрию не хуже Виталия Георгиевича, а он не хуже Евклида. Да и Карина, действительно, оказалась небезнадёжна. Система судит о себе с погрешностями, но, смею думать, я провела неплохой урок. И получила на глазах сияющего Фрица Краузе деньги, больше похожие на деньги великана с перевала для железнодорожных касс, чем на дневные питательные деньги. Я попыталась всучить их Фрицу — за угол и вообще на хозяйство; он отказался с неожиданной мужской твёрдостью.
Так я, не достигнув и пятнадцати, стала зарабатывать частными уроками. Пожалуй, это оказалось логично. Странно было бы, если бы я разгружала вагоны.
Улучив самую беззаботную минуту нашего чаевого общения, я спросила Фрица, откуда он знает моего учителя. Всё оказалось проще, чем я считала: они вместе учились здесь в Академгородке, в университете. Отчего ж тогда Виталий Георгиевич угодил за перевал? Он — отвечал Фриц Краузе — бежал на край света от несчастной любви.
Ничего удивительного не было в этом ответе, но отчего-то я носила его из комнаты в комнату до позднего вечера и как бы пробовала на зуб. До этого момента мне казалось, что любовь — что-то вроде воздуха в квартире. Здесь затхло — а тут, допустим, свежо; конечно, это важно. Но воздух не меняет планировку квартиры. Так я считала — оказалось, зря.
Какая-то несчастная любовь изменила его жизнь в самом тупом, изначальном смысле слова. Он стал школьным учителем в заброшенном посёлке, где и школьного здания-то не нашлось. Он и был школой. За овощи с рыбой и мелкие услуги местных мужиков он учил нас всему, что знал. И изменил мою жизнь, и — рикошетом — жизнь моей мамы. Так небесные тела — осязаемая материя, а гравитация — это уже из области отношений небесных тел. Но гравитация меняет — что меняет! образует! траектории звёзд и планет.
Я вспомнила Данте — то есть опять же Виталия Георгиевича, цитирующего Данте, насчёт того, что светилами движет любовь. Я попыталась вспомнить, не прилагал ли мой учитель добавочный смысл к словам Данте. Да нет, почему… И Данте имел в виду ровно это — несчастную любовь в Новосибирске, горный перевал, тряпьё на кривых заборах.
— Хотите, Мария, увидеть предмет любви своего учителя? — невзначай осведомился Фриц Краузе за вечерним чаем.
— А удобно это будет?
— Отчего же нет.
Отчего же нет. Грех было отказываться.
Фриц жил в центре города. Мы сели в его массивную машину с правым рулём и каким-то образом аккуратно сместились ещё центрее (при Фрице я ни за что бы так не сказала: он не одобрял шуток, основанных на искажении языка). На нашем пути к предмету любви Виталия Георгиевича последовательно встали: металлическая калитка, непроходимая дверь подъезда, консьерж. Но мой проводник знал все коды и пароли, а консьерж при виде Фрица разулыбался, словно его чесали за ушами. И вот мы поднялись на пятнадцатый этаж и уже звонили в дверь.
Нам открыл холёный мужчина в свитере с оленями. С Фрицем они кратко обнялись; мне хозяин бережно поцеловал руку. Мы с Фрицем сменили обувь (что вы! не надо…) — маленьких тапочек в доме не водилось. Вероятно, детей не было, да и хозяйка… Впрочем, она уже стояла в дверях комнаты. Высокая, белокурая, наверное, красивая… когда-то, но теперь немного оплывшая, как свеча, погасшая, как та же свеча. Она взглянула на меня — и её лицо озарила слабая улыбка.
— Мария, София, — коротко представил нас Фриц Краузе.
— Я отчего-то думала, что вы Соня. Виталий писал мне, что его лучшую ученицу зовут так же, как меня.
Я объяснила тайну своих двух имён — и получила в награду вторую слабую улыбку. За чаем к нам присоединился муж Софии, Валерий.
Мне было хорошо и спокойно среди этих людей. Они были благожелательны и милы, но… как бы сказать. Я пробовала примерить на каждого из них судьбу своего учителя — и судьба оказывалась им великовата. Нельзя судить наверняка, но вряд ли они рванули бы на край света от несчастной любви. Более того, я предполагала внутри них этакие механизмы самосохранения: если несчастная любовь творит с человеком такие штуки, может быть, как-то заранее уберечься от несчастной любви? А коли так, возможно, стоит застраховаться и от любви как таковой — свободного изъявления — вдруг эта любовь окажется несчастной? Мои соседи по столу показались мне в какой-то момент безмерно осторожными, хотя я, по сути, ничего о них не знала.
Они не предпринимали резких поступков — да и какие могут быть резкие поступки, пока пьёшь чай? Но вот Фриц что-то резкое всё же произнёс, быстро и твёрдо, вовсе не думая о последствиях, София взглянула на своего мужа необычайно прямо, тот невозмутимо выдержал её взгляд — и моя ни на чём не основанная концепция как-то развалилась, не успев толком состроиться.
Эти благополучные люди — теперь я видела это как на ладони — были очень горячие, страстные и способные пойти до конца. Оттого-то они и выложили каждый себя на манер массивного огнеупорного камина, чтобы мощное пламя не опалило никого понапрасну.
Наступал вечер, солнце за окном понемногу садилось, и свет теперь так падал на лицо Софии, что ее лёгкая отёчность куда-то делась. Глаза буквально сверкали. Теперь я отчётливо поняла, от чего именно бежал за перевал мой бедный учитель. Фрицу хватило пары быстрых взглядов, чтобы удостовериться в моём понимании. И вот мы уже молча спускались к машине и молча ехали домой.
Город ловил последние лучи заходящего солнца. Шевелящиеся листья сейчас были ещё красными и жёлтыми, а через полчаса станут уже серыми и чёрными. Фриц молчал; я чувствовала огромную благодарность к нему, и — не объяснить! — словно наши мысли шли в унисон. Для проверки я обернулась к нему — он совершено синхронно обернулся на секунду ко мне, как зеркальное отражение, и мимолётно улыбнулся. Да, мы сроднились за эти пару месяцев. Я знаю, бывают в человеческих историях такие подозрительно светлые, словно высветленные сюжеты — и жди подвоха от них. Здесь — иначе, и хватит об этом.
Осень — да, в городе стояла роскошная осень, в окошках между уроками я прогуливалась по соседним с домом скверам, бесцельно вертя в пальцах какой-нибудь особенно праздничный кленовый лист, и походила, наверное, на влюблённую — но нет, тогда я ещё не была влюблена. Пачка моих денег росла, но я никуда не спешила. Более того, я знала, что осенние деньги частично уйдут на осеннюю одежду, а зимние — на зимнюю. Я недооценила силу знаний. Пары моих уроков вполне хватало на хорошую куртку или изящные сапоги, а я в день давала по три-четыре урока. Фриц упорно отказывался от моих денег. Тогда я стала самовольно ходить на рынок, покупать там лучшие продукты и готовить из них лучшие блюда. Рецепты я брала из Интернета, а кулинарные навыки сидели у меня в пальцах. В посёлке я готовила три блюда, но по тысяче раз, и уверенность, казалось, переходила от привычного к новому.
Мы с Фрицем были спокойны и счастливы — то ли как старший брат с сестрёнкой, то ли как дядя с племянницей. Для отца с дочерью нам недоставало пылкости и всяческого негатива. Как я уже говорила, между нами не было даже намёка на физические отношения, даже мимолётный нежный жест — погладить по голове, потрепать по плечу — был решительно невозможен; жёсткое немецкое табу. Фриц как бы исключал возможность превратного понимания, малейшую двусмысленность, боясь поставить меня, гостью без альтернативных вариантов, в ложное положение. Я была в этом доме как фарфоровая принцесса. Однажды только перед моим уроком он снял у меня ресничку со щеки, орудуя двумя пальцами, как пинцетом. Нежности в этом было не больше, чем в удалении зуба. Было, однако, внимание и извечный перфекционизм Фрица Краузе: его ученица-учительница, его alter ego Мария должна быть так же безупречна, как он сам.
Это насчёт жестов. Но взгляд его иногда бывал тёпел и лучист, буквально искрился странной озорной добротой. Его речь, хотя и пропитанная иронией, бывала ласкова. Он покупал мне книги и художественные альбомы, водил в местные театры.
Могу ли я сказать, что между нами решительно не было любви? Пожалуй, нет. Мы постепенно срастались. Я планировала двинуться дальше весной — в то же время понимала, догадывалась женской своей интуицией, что к поздней весне уже не смогу никуда двинуться отсюда.
Осень набирала ход, как экспресс. Вот уже листья стали опавшей листвой, вот лужи покрылись тонкой ледяной коркой. Я наблюдала за этими процессами, как впервые, как если бы у нас в посёлке не менялись времена года. И то — там это было в ведении мамы и бабушки, пока та была жива. А это проходила — перед глазами, под ногами, касаясь голыми ветвями моих щёк — первая моя осень. Осень маленькой узкоглазой девочки-учительницы. Городская осень — к вечеру фонари смазанно отражались в мокром асфальте мостовых.
Я полюбила вечерние прогулки, после последнего урока. Фриц подарил мне мобильный телефон и каждый вечер, в час назначенный (ровно в 23.00), посылал мне одну и ту же смс: Мария, все ли в порядке? Не спеша поворачивайте к дому. Не знаю уж, хранил он ее в своей памяти или в памяти телефона. Но это было стабильнее — звёзд, луны, ветра, снега, дождя.
Осень превращалась в зиму. По календарю был ноябрь, но сибирскому ноябрю можно смело присваивать очередное звание декабря. Всё вокруг было увалено снегом. Я купила красивые варежки с орнаментом и шарф с помпончиками. Собираясь на очередную вечернюю прогулку, я оделась перед зеркалом, повязав шарф поверх куртки, — и собралась уже выходить, как буквально уткнулась в грудь Фрица Краузе, стоявшего между мной и дверью. Фриц осмотрел меня с неудовольствием.
— Пора бы уже купить шубку, — сказал он, нахмурясь. — Мария, может быть, пропустите сегодняшний моцион? А завтра утром мы купим Вам шубку.
— Я быстро, — ответила я. — Глотну воздуха — и назад.
По Фрицу было видно, что ему есть что возразить, но он не желал посягать на мою свободу. Вместо этого он снял с меня шарф, немного расстегнул молнию на куртке — и с невероятной скоростью и умением запеленал мне горло шарфом, так что тот, ни на что не давя и ничего не сжимая, не упускал теперь ни кванта тепла. Потом Фриц бережно застегнул молнию — и всё, я была свободна, я могла идти.
На улице дул ветер, несильный, но какой-то упорный и занудный. Если присмотреться, там и сям бежала по скверу рябь из сухого снега. Голые чёрные деревья стояли особенно уродливо. Никто не гулял; люди, оказавшиеся тут по необходимости, спешили отсюда — к горячему чаю, подняв воротники пальто, спрятав руки в карманы. Я тронула носком ботинка замёрзшую лужу — та не поддалась.
Этот жест Фрица — так сказала я себе — это не больше, чем удаление реснички со щеки. Кому нужна сопливая ассистентка? Представители Педагогического Олимпа имени Фрица Краузе не хлюпают носом… Но зачем было врать самой себе? Это была настоящая нежность — как пламя в газовой плите, которое всегда там есть, стоит только повернуть вентиль и чиркнуть спичкой. Зачем-то я расстегнула молнию и ощупала шарф. Фриц не оставил узла — он как бы сплёл шарф в прочный тёплый кокон, в середине которого была моя тощая шея, да ещё хватило и на мелкую подростковую грудь. Грудь, наверное, досталась мне от корейского отца, а не от матери. Я прислонилась спиной к дереву, да так и выпала, теребя рукой шарф.
Сколько я так простояла, не знаю, но знаю точно, когда вернулась назад, в сквер возле дома. В 23.00, потому что требовательно запищала смс-ка. Мои губы дрожали, щёки были как камень. Шарф бесцельно висел на шее, как коромысло. Боже мой, что же я наделала. Отчего-то я чувствовала себя так, словно сломала какую-то важную вещь из хозяйства Фрица Краузе или разбила его любимую вазу. Кое-как завязав шарф и застегнув куртку, я рванула к подъезду.
Он стоял в дверях. Ничего не сказав, помог мне раздеться, поднёс тапки к самым ногам. Горячий чай уже был готов, и от чая мне стало так хорошо, что я подумала — может, и не заболею. Я обратила внимание на большие настенные часы — и удивилась: было только без двадцати одиннадцать. Стало быть, сегодня Фриц поторопился. Как будто знал.
Вдоволь напившись чаю и поболтав о том о сём, я легла в постель — и провалилась в липкий противный сон, точнее, во множество липких противных снов, вставленных внутрь друг друга на манер матрёшек.
Утром я проснулась поздно и совершенно разбитая. Едва я раскрыла глаза, Фриц вошёл в комнату, словно через щёлку наблюдал за мной из-за двери. С этого момента его избыточная стеснительность куда-то подевалась, словно растворилась в гигантской заботливости. По меньшей мере два раза в день он чуть не одной рукой поднимал моё тщедушное тельце и переносил в кресло, а сам за минуту перестилал постель. Возле изголовья постоянно стояла табуретка, на ней — горячий чай с малиной и лекарство. Я оказалась раздета до трусиков. Фриц растирал меня спиртом. Трусики он стирал — менять всё же доверил мне. Он носил меня до двери туалета и обратно. Он смотрел на показания градусника, словно это были какие-то огненные скрижали. Да, чуть не забыла, не доверяя полностью своему опыту, он вызвал ко мне в первый же день какого-то несусветного платного врача, чуть ли не академика, тот с важностью осмотрел меня и перевёл «грипп» на латынь.
Фриц противостоял моему заурядному гриппу, как если бы расстреливал таракана из пулемёта. Он, кстати, отменил не только мои, но и свои уроки. Естественно, грипп был обречён на скорую погибель. Уже к вечеру второго дня я лежала в постели практически здоровая и думала о происходящем клинически холодной головой.
Несмотря на наличие какой-никакой фантазии, я не могла представить себе, как выздоровею — и мы с Фрицем вернёмся к прежней жизни — замечательно-прохладной, насмешливо-лёгкой. Жизни, из которой можно было выйти в другую жизнь. Между нами как будто прорвало плотину. Кто бы мы ни были друг дружке, нас шарахнула любовь. Зачем она была Фрицу? Едва ли не самый завидный жених Новосибирска получил замарашку-золушку из-за перевала. Зачем она мне? Как же я увижу Москву? Наша внеплановая любовь была взаимной, но дважды несчастной.
Каждый человек пару раз за жизнь попадает в такую ситуацию: сейчас или никогда. Я улучила момент, когда Фриц выскочил на минуту, вероятно, в аптеку, встала, оделась, покидала часть своего барахла всё в тот же рюкзачок, выбежала на проспект, схватила такси — и вот уже была на вокзале. Некоторое время я беспокоилась, что дверь осталась незапертой на семь-восемь минут, потом успокоила себя тем, что дверь подъезда всё-таки оставалась на кодовом замке.
Поезд на Москву был через два часа. Я купила билет — моя денежная пачка даже не отощала. Все мои мысли были о Фрице. Я думала о смертельной обиде, которую ему нанесла, что он меня никогда не простит. Потом ко мне вернулось наше синхронное мышление — и я отчётливо поняла, что Фриц уже бежит сюда, на вокзал. Какой-то звериный инстинкт подхватил меня — и я метнулась в магазин поблизости от вокзала. Отсюда, через окно, я могла видеть площадь. Потом поняла, что для меня сейчас невыносимо будет видеть Фрица Краузе. Я углубилась в магазин, бесцельно разглядывая то, в чём не имела нужды.
Почему я бежала? Тогда у меня был вроде как блокирован мозг. Сейчас — с болью, с осторожностью — я могу как-то расшифровать свои инстинкты. С Фрицем Краузе первые три с половиной года мне предстояло жить в неясном статусе, в каком-то нечеловеческом томлении, потому что ни он, ни я не собирались преступать законы, земные и не только. Потом, смею думать, он женился бы на мне, и передо мной маячили — ну, скажем, тридцать лет счастья. Так далеко вперёд грех заглядывать, и всё же — что потом? Я не представляла себе, как может кончиться моя любовь — это как вода в Оби. Стало быть, Фриц старел и умирал — а вместе с ним и моя жизнь. И что в ней было бы помимо любви? Один город, один сквер, синусы, придаточные, капитанская дочь. Я не добралась бы до Москвы, не вернулась к моей бедной матери.
Напомню, что это я сейчас не рассуждаю здраво, а только пытаюсь как-то интерпретировать эту бессознательную силу, швырявшую меня: на вокзал, к билетной кассе, в магазин неподалёку. Молчал ли голос рассудка? Ну, не могу назвать это рассудком. Голос любви, как шизофренический радист, прошивал меня одним словом: вернись. Но мой двигательный аппарат был захвачен другими голосами.
Без пяти минут отправление, я рванулась к поезду. Если Фриц и дежурил наудачу возле какого-то вагона, мне удалось проскочить мимо него. И вот мы уже набирали ход, двигаясь к Москве. Почувствовала ли я облегчение? Нет, наоборот, я будто налилась свинцом. Маленькая свинцовая дура. Пару минут я бесцельно стояла перед стоп-краном, остро желая и не решаясь его рвануть. У меня мелькнула крохотная несвоевременная мысль: что каждый человек раз в жизни должен рвануть стоп-кран, но мне эта ситуация ещё предстоит. И вторая мысль, тоже небольшая и идиотская: что пока я так тупо колеблюсь, поезд отмахал три-четыре километра, и ему это раз плюнуть, а мне, если даже удастся выскочить и побрести назад, это не пустяк, и если уж рвать стоп-кран, то это надо делать сразу, не раздумывая. А если не рвать, лучше выйти на первой станции и поехать назад.
Так уговорив саму себя, я пошла в купе.
Там, помимо меня, нашлись две гигантские тётки, обе под потолок и с задницами в два моих обхвата. Если одна из них начинала двигаться по купе, вторая деликатно выходила в коридор. Каждая занимала в купе примерно столько же места, сколько курица в кастрюле. Завидев меня, тётки исполнились сочувствием и умилением и наперебой стали пытаться меня откормить — видимо, до своих размеров, благо Москва была ещё не скоро.
У меня кусок в рот не лез — и от болезни, и вообще. Тётки постепенно от увещеваний перешли к предсказаниям и чуть ли не угрозам. От одного рассуждения на тему, что любят мужики, а чего не любят, меня чуть не стошнило. Мне представлялась тогда и представляется сейчас отвратительной и ужасной жизнь женщины, которую любят вообще мужики. Как у хорьков или свиней. Мне был нужен один Фриц Краузе, от которого я бежала. Я могла понять девушку, которой был нужен один Вася Петров, пусть он ничем не был похож на Фрица Краузе. Но при чём тут мужики? Мне представились мужики из исторических монологов моего учителя Виталия — как они, нечесаные, в лаптях, с фрагментами овса в лохматых бородах, с вилами и граблями, уныло бредут поджигать очередную усадьбу очередного барина. Накатил новый приступ тошноты.
— Да ты не больна? — одна из соседок наложила мне на лоб ладонь размером с хороший учебник. — Милочка, да она горит!
Тётки засуетились, сбегали к проводнице, в мгновение ока постелили мне постель на второй полке и засунули меня туда, как пакет. И я практически сразу ухнула в сон.
Очнулась — было темно, поезд грохотал своё та-та, та-та. Я попробовала определить, больна я или нет, потом вспомнила, что система о себе судит с погрешностями, полежала-полежала — и уснула обратно.
Проснулась — на кровати в доме Фрица Краузе. Рядом стояла табуретка, на ней — тёплый чай с малиной и большая белая таблетка аспирина. Не веря своему счастью, я ощупала пододеяльник — он был свежий и немного ломкий. Вошёл Фриц и присел на мою кровать.
— Боже мой, это ты! — сказала я, как будто увидела Бога. — А мне приснился дурацкий сон, что я сбежала зачем-то в Москву. Как я рада, что лежу здесь, и ты рядом.
Тут по лицу Фрица забежали слёзы, как дождь по стеклу, а я вспомнила, что наяву никогда не обратилась бы к нему на «ты».
— Значит, я всё-таки сбежала, — сказала я и взяла его руку в свою. Его рука была живая, горячая, настоящая. — Вот дура. Ты не обижайся на неё (почему я вдруг так сказала, в толк не возьму). Давай посидим немножко, пока получается.
И мы посидели немножко, пока получалось. Он не двигался, чтобы не спугнуть сон. Но сон, особенно когда уже понимаешь, что это сон, — штука хрупкая. И я не хотела проснуться, а проснулась.
Ничего не было видно, но сильно дуло. Это мои здоровые во всех отношениях соседки открыли окошко, подумала я. И хотела было окликнуть их, но странная параличная истома словно пропитала меня с головы до ног. Ни двинуться, ни сказать что-то путное у меня не выходило. Оставалось наблюдать и думать.
Постепенно я определила две странности. Во-первых, я не покачивалась в такт движению поезда, да и колёса не гремели. Ну, допустим, мы стояли на станции. Во-вторых, ничего не было видно, но вокруг была не темнота. Вокруг был то ли дым без запаха, то ли прохладный пар. И я сообразила: туман.
Как только я это поняла, туман стал рассеиваться. Я кое-как встала на ноги и увидела справа, в трёх шагах, великана в чёрном халате.
— Я не тратила деньги по пустякам, — заявила я без предисловий, обрадовавшись, что дар речи вернулся ко мне.
— Какое это теперь имеет значение, — равнодушно ответил великан, глядя по-прежнему вдаль.
— А вы разбойник или монах? — хотела спросить я, но не спросила. А спросила иначе:
— Кто победил тогда?
— Как кто победил? — немного удивился великан. — Я. Я и победил.
И широкими шагами, не спеша, но быстро, удалился в кустарник. А я провалилась в сон, потому что ни на что большее была не способна.
Очнулась я в купе. Была ночь. Как-то я поняла, что это уже вторая ночь. Мне остро хотелось есть, пить и в туалет. Чувствовала я себя совершенно здоровой. Я соскочила с верхней полки. На нижних вздымались мои огромные соседки, как дышащие лежачие скульптуры. Несмотря на их габариты, на каждой из полок было куда присесть. Я сходила в туалет, умылась, кое-как отёрла пот с лица и доступных участков тела. Потом сходила к титану за кипятком. Потом присела к столу и обстоятельно поела колбасы, сыра, печенья, конфет. Тётки остались бы мной довольны, если бы не спали. Мой мозг, как казалось мне, работал отлично.
И вот что продиктовал мне мой отлично функционирующий мозг. Конечно, Фриц отправился в аэропорт и встретит меня в Москве на вокзале. Нужно мне это? Если бы мне это было нужно, то не стоило вообще уезжать. А если я еду, значит это мне не нужно. Логично? Допустим, согласилась я с собственным мозгом.
Следовательно, продолжило это бездушное серое вещество, надо выйти на последней станции перед Москвой и пересесть на машину. Только так можно действительно попасть в Москву.
Так я и поступила.
Последняя станция называлась не как город, а как мужик — то ли Борис, то ли Дмитрий, то ли ещё как типа того. Я быстро нашла грузовик, который ехал в Москву. Водитель похохатывал, как тётки, выдавшие мне паспорт несколько месяцев назад, и слушал какие-то отвратительные полубандитские песни.
Мы выехали утром, и в принципе должно было светлеть и светлеть, но отчего-то помаленьку темнело и темнело, и я понадеялась было, что это сон. Но оказалось, что это огромные мрачные тучи. В какой-то момент водитель перестал похохатывать, выключил свою тошнотворную музыку и начал то и дело высовываться в окно. И тут повалил какой-то невероятно обильный снег. Я никогда такого не видела.
— Встать, что ли? — водитель не советовался со мной, а просто думал вслух. — Или допрём: немного ведь осталось.
Он решил допереть, как в подобной ситуации русский человек решает девять раз из десяти. Мы ехали всё медленнее и медленнее — и из-за того, что много нас таких решилось допереть, и из-за снега повсюду. Мы буквально двигали снег ветровым стеклом. В окна почти ничего не было видно. Наконец, мы встали без вариантов. Я вышла со своим рюкзачком. Всюду был снег. Светился один дом.
— Извините, а это уже Москва? — крикнула я водителю.
— А тут поймёшь? — ответил он мне.
Тогда я пошла к дому, потому что, во-первых, больше некуда было идти, а во-вторых, ещё десять минут — и к дому идти тоже уже не было бы смысла. Я пока что проваливалась в снег по колено, но это оттого, что я лёгкая, а снега уже было мне выше пояса. Я подошла к дому и постучалась в окно. Мне открыли ставню, и я залезла. Горела вот эта лампа…
Соня показала на лампочку, заканчивая свой рассказ.
— Это потом уже она перегорела, — и были ты, ты, ты и ты. Остальные подошли позже. Вот, собственно, и всё.
*
Все неразборчиво заверещали; половина присутствующих рванула в туалетный туннель, образовав приплясывающую очередь. Вася подкинул дров в камин.
— Как же ты могла, — пусто сказала женщина, словно состоящая из окружностей, дуг и полушарий. — Как же ты могла.
Соня живо обернулась к ней, готовая ответить за свои поступки. Глазки её блеснули. Но Василий поднял ладонь.
— Она хорошо объяснила, как именно она могла. Точнее сказать, как могла, так и объяснила. Вы (да, вот вы) не были бы так любезны открыть пару банок тушёнки и сделать желающим бутерброды на основе галет? А мы продолжаем наш зимний фестиваль. Вы.
Василий указал мощным пальцем на мужчину лет пятидесяти с примечательной внешностью. Его будто мучила изжога, рот своим изгибом выражал непрестанное недовольство, глаза были немного обиженно вылуплены. На щеках располагалась нездоровая красная сетка. Жидкие волосы стекали с черепа слева и справа. Мужчина был похож на артистов, играющих спекулянтов. По всему было видно, что он давно избавился от иллюзий, но это не принесло ему счастья. Выбор ведущего нисколько не удивил мужчину, а прекрасно вписался в его общую картину мира.
— Да, — сказал кислый мужчина с привычной обречённостью, — в довершение всего мне же придётся это рассказывать.
Он с неудовольствием пожевал своей опрокинутой улыбкой пустоту и начал:
Глава 2. Торт, шляпа и цветы
— Мои неприятности начались с того, что наш сын Аркадий достиг половой зрелости и решил жениться. Эту фразу не надо понимать так, что до того у меня не было неприятностей. Но, знаете ли, есть вещи, от которых трудно абстрагироваться. Например, едешь куда-то, потерял кошелёк, ну ладно, жаль, конечно, но можно ехать дальше. А бывает, едешь куда-то, а тебя ссаживают с поезда, проводят в провинциальную милицию и сажают в КПЗ. Ты в качестве ответной меры проводишь среди себя психотренинг и приходишь к выводу: ну ладно, жаль, конечно, но можно ехать дальше. Но что-то не едется. Вот, уверяю вас, если бы вы или вы вознамерились жениться, я бы вас с чистой совестью поздравил — и все дела. Но сын-то мне не чужой. Поэтому перед тем, как поздравить его, мне позарез надо было выяснить, с чем.
Аркадий привёл к нам свою невесту на ужин, мы поговорили о разном, в итоге я убедился, что мы с ней и с моей женой Анжеликой сходимся во взглядах на Евгения Петросяна, а еще — что эта невеста Галя держит нож в правой руке, а вилку в левой. В остальном это была обыкновенная девушка, похожая на тех, что встречаются в метро. Такая немного испуганная девушка, похожая на стебелёк с большими глазами. Согласитесь, надо быть экстрасенсом, чтобы войти в вагон метро и немедленно рассортировать девушек на тех, которые годятся в невесты твоему сыну, и наоборот. И нож с вилкой тут, откровенно говоря, мало помогали. Ну, перепутала бы она вилку и нож — можно ли из-за этого ставить крест на человеке? Ну, допустим, не перепутала. Если бы мы вдруг не сошлись во взглядах на Евгения Петросяна, это бы, признаю, что-то означало. Но мы сошлись — и это не означало ничего.
Я понимаю, что найдутся доброхоты, которые скажут, что невесту сыну выбирает сам сын, припомнят при этом какое-нибудь ученое слово вроде прерогативы или гиперопеки. Оно, конечно, так. Но маленькая загвоздка — до сих пор все решения относительно судьбы Аркадия, начиная с его появления на свет и заканчивая выбором института, принимали мы с женой. Если не считать решений разодрать штаны или проигнорировать домашнее задание, разумеется. Представьте себе, что к вам ввалился гость и удивляется, что вы ставите электрочайник на базу. «Но я, — возражаете вы, — всегда ставлю его на базу». — «Тем более, — не унимается гость. — Чайник превосходно запомнил, где база, и сам в состоянии туда вскарабкаться. Надо только ему позволить, не губить инициативу». И тому подобная дальнейшая ахинея, которую человек с чайником не в состоянии принимать всерьёз. То есть у меня не было ни малейшего подозрения, что индивидуум, не способный купить себе носки, способен выбрать невесту.
Я проснулся среди ночи и некоторое время просто глядел в потолок, что было дважды бессмысленно, потому что его не было видно, а если бы и было, ничего интересного разглядеть там было нельзя. Потом я подумал, что, наверное, жена тоже не спит.
— Лика? — тихо позвал я её.
— Что?
— Как же нам быть с Аркадием?
— Погоди, может быть, образуется, — сказала она.
Что именно образуется, осталось за кадром. Между тем, что-то непременно образуется. Это расплывчатое слово как будто наложилось на невнятный потолок, наподобие медузы, — я и заснул. А проснулся уже назавтра — на день ближе к катастрофе, как отчётливо увиделось мне в беспощадном утреннем свете.
Я вошёл в комнату к сыну. Он уже не спал, а лежал, сложив руки за головой, как будто ничего не происходило.
— Привет! — сказал он мне. — Кстати, ты кстати.
Пока мой мозг безуспешно анализировал эту фразу, Аркадий изложил мне свою просьбу. Я понадеялся, что неверно расслышал, и попросил повторить.
— Не мог бы ты, — терпеливо и раздельно, как иностранцу, повторил Аркадий, — сходить к родителям Олечки и посвататься?
У меня закружилась голова, и я присел на край кровати.
— Видишь ли, Аркадий, — я подбирал слова, а их в русском языке вдруг оказалось до обидного мало, — у меня всё ещё нет полной уверенности, что тебе надо жениться.
— Так это замечательно! — воскликнул юный бездельник. — Обидно было бы, если бы эта уверенность была у тебя, а не у меня.
Я был вынужден внутренне с ним согласиться. Короче говоря, он каким-то образом меня уговорил. Уже выходя из дому, я заколебался, что надевать на голову — шляпу или вязаную шапочку. Вы меня извините, что я об этом говорю, но сам этот выбор казался мне важным тогда и кажется сейчас. Тогда была поздняя осень, и я уже решил с вечера перейти на вязаную шапочку, но как-то глупо было идти сватать единственному сыну невесту в вязаной шапочке, и я надел шляпу. Шляпа у меня такая демисезонная, скорее летняя, светло-бежевая велюровая шляпа.
Я вышел на улицу — шёл отвратительный практически горизонтальный колючий снег — и куда ни повернёшься, в лицо. Моя велюровая шляпа оказался совершенно неуместной в этой обстановке; вместо того, чтобы она защищала меня, мне приходилось защищать её от порывистой метели. По-хорошему, надо было вернуться и сменить её на шапочку, но возвращаться — плохая примета. Мне ещё, помню, показалось тогда смешным, что я не знал, какой исход предприятия считать удачей, а всё равно боялся неудачи.
Да, тут, наверное, надо сказать, что всё это происходило в Саратове. Там, как вы знаете, Волга, красиво, конечно, но неконструктивно как-то: высокие берега, овраги, всё такое. Но так или иначе, я доехал на автобусе по указанному сыном адресу, потом сделал крюк, приобрёл средний букет цветов — и вот уже стоял возле нужной двери, с букетом в одной руке, а с мокрой выстуженной шляпой — в другой, как законченный идиот. Я позвонил, и сразу зашуршали шаги, без вопросов провернулся замок, но за эти секунды мне удалось не то чтобы припомнить Олечку, а как бы увидеть её глазами своего сына, и все сомнения куда-то у меня делись. Я понял, что не могу, ну просто не имею права огорчить своего ребёнка.
Дверь открылась — за ней стояла пожилая женщина в цветастой кофточке и фартуке. Она смотрела на меня безо всякого выражения. Я протянул ей букет — она взяла.
— Знаете, — сказал я и прокашлялся. — Я пришёл сватать вашу дочь.
— Какую ещё дочь? — туповато переспросила женщина.
Впрочем, бывает же у людей по нескольку дочерей.
— Олю.
— А.
Женщина обернулась в сторону ванной.
— Миша! — крикнула она. — Тут Олю сватать пришли.
Из ванной выдвинулся голый до пояса мужик с широкой рожей и пристальным взглядом.
— Староват вроде для Оли, — заключил мужик, буравя меня глазами. — А впрочем, такое время пошло, ничего не поймёшь толком. Если у Оли такой вкус, что ж тут поделать…
Мужик обронил ещё пару фраз стык в стык, каждую покорней и беспомощней предыдущей. При этом его голос, исходя из волосатого брюха, урчал вполне уверенно.
— Вы позволите? — спросил я, поднося шляпу к крюку на вешалке.
— Сделайте одолжение.
Освободив руки, я достал мобильник и набрал Аркадия.
— Аллё, — сказал он, буквально звеня.
— Аркаша, они готовы выдать Олю за меня.
— Ты на верном пути! Уточни эту деталь, и дело в шляпе.
Опять эта шляпа! Я вернулся взглядом к мужику — тот поднял бровь. И тут слева, видимо из кухни, выскочила молодая женщина, я только сразу различил, что не Оля, и ухватила меня за рукав.
— Николай Павлович! — а надо сказать, что меня и впрямь так по-царски зовут, — вы извините Мишу, у него своеобразное чувство юмора. Вы обязательно привыкнете. Ну, проходите, проходите…
По недолгому пути на кухню я успел как-то увязать, что та женщина, которая открыла мне дверь, — Олина бабушка, а это — молодая мама. И, что, наверное, важнее, здесь прекрасно знали Аркадия и даже заочно нас с Ликой, и сватовство превращалось в простую формальную процедуру, чем оно, наверное, и должно было быть.
Я ошибся в одном — за коленом узкого коридора оказалась не кухня, а комната с тонконогой мебелью. Кухня, вероятно, была в противоположной стороне. Мы уселись с Ириной — так звали молодую мать невесты — и мгновенно обсудили несколько тем, как то: пагубное увлечение нашей интеллигенции Востоком; модернизация и связанные с ней коррупционные риски; свобода воли в посттехнологическом мире. Примерно на шестой минуте нашей беседы к нам присоединился холёный профессор в пиджаке и роговых очках — в нём я не без оторопи и не сразу признал давешнего мужика из прихожей. Темы сватовства в узком смысле мы не касались, но в широком плане, явочным порядком, оно произошло.
…Отчего-то смеркалось. Ирина включила торшер с китайским орнаментом на абажуре. У меня возникло странное ощущение, словно я уже живу в будущем, и это будущее привлекательно. И тут появились два новых лица.
В комнату вошёл мальчик, удерживающийся на самой границе детства, когда голос мелодичен, глаза блестят, а жизнь сплетена из… скажем, из мечтаний. Знаете, отчётливые мужики говорят за сбычу мечт и поднимают кружки с хлопьями пены. Я не люблю цинизма. Он хорош в крайней ситуации в порядке самообороны, но не надо постоянно толкать его перед собой. Но это в сторону. Значит, первый был мальчик. А второй — рыжий короткошерстный кот, он шёл на трёх ногах — ну, не вполне, он очень осторожно опирался и на четвёртую лапу, но было видно, что это доставляет ему боль.
— Гоша хромает, — сказал мальчик.
— Поздоровайся с Николаем Павловичем, — ответила ему мать.
— Здравствуйте, — сказал мне мальчик, и в его глазах промелькнула боль, потому что кот в эту секунду опёрся на больную лапу. — Надо идти к врачу.
— Давай пойдём завтра же утром, — сказал Михаил.
— Ты не можешь, — сказала Ирина. — У тебя совет. Давай я.
— Но у тебя…
— Я как-нибудь…
Тут кот посмотрел мне в глаза, и я сказал:
— Давайте я схожу.
Не то чтобы все так уж вразнобой говорили, но после этих слов как-то рельефно замолчали.
— А вы можете? — спросила Ирина.
— Без проблем.
У меня предстоял рядовой рабочий день в месте, где меня за что-то ценили, и я любил, если честно, покромсать этот рабочий день с обеих сторон, а если получится, ещё выесть дыру в середине. Как-то так естественно получилось, что мы с Гошей и мальчиком, а звали его Арсений, организованно отошли в детскую комнату.
Мы немного поговорили о том о сём, кот переводил взгляд с меня на него и обратно. А потом Арсений сказал:
— А поедемте, пожалуйста, сейчас.
Было далеко не поздно, но воскресенье. Мы залезли в Интернет и нашли дежурную ветеринарку. А потом взяли специальную клетку-корзину, положили туда Гошу, оделись, наскоро сообщили Мише и Ирине о своем решении, поймали машину и доехали.
Я не буду долго говорить о ветеринарке. Одна овчарка то испуганно оглядывала нас, то оборачивалась к своей хозяйке в очках и принималась лизать её в лицо. Мы дождались очереди. Я держал Гошу, как велел врач, Арсений просто стоял рядом. Гоша два раза мяукнул, когда врач сильными пальцами ощупал его лапу. Потом мы вышли; Арсений сел с Гошей на коленях, гладя его и успокаивая. Врач отвёл меня в сторону.
— Что я вам могу сказать. Нужна операция. Её делают в стационаре, а стационар на ремонте. К тому же дорого. Могу усыпить вашего кота, а мальчику скажете, что операция прошла неудачно. Ему так или иначе придётся взрослеть, а кот довольно старый. Так что сами понимаете.
— И что, нет никакого выхода?
— Как же, вот выход, я вам говорю…
Я посмотрел на мальчика и кота.
— А если в Москву?
— Ну, если в Москву, и с деньгами, да на несколько дней, то может быть, может быть.
— Спасибо.
Я подошёл к Арсению и сказал:
— Мы едем в Москву.
И дальше всё как бы по-настоящему сплелось, все шкивы, сочленения, суставы, что там ещё, всё встало на свои места, упруго, по-хорошему. Мы — раз! — и уже были у Миши с Ириной, и их как-то не пришлось долго уговаривать, они принялись экипировать Арсения, попутно выяснив, что поезд через три часа, а я — два! — рванул домой, и Лика всё поняла с полуслова, тем более, что о сватовстве я мог отрапортовать Аркадию в целом положительно, я взял паспорт, деньги, разные мелочи, которые обычно беру в короткие командировки, эти мелочи уже находились в постоянной упругой сцепке, в общем, дело не в них, а я тем временем — три! — позвонил бывшему однокурснику в Москву, который не раз меня туда звал, наскоро сообщил, что приезжаю с мальчиком и с котом, он обрадовался, а я уже ехал на вокзал. Миша, Ирина, Арсений и Гоша уже были там, мы без проблем купили два билета в купе, потом ещё посидели в местном кафе — и вот уже ехали в Москву.
Позвольте мне не рассказывать о железной дороге, тем более что Соне это превосходно удалось. Скажу только вскользь, что у нас всё было абсолютно наоборот. Гоша не доставил нам никаких хлопот. Мы провели в поезде ночь, а назавтра нас уже потчевали у моего друга и бывшего однокурсника Виталия.
Мы с ним прекрасно общались в университете. Знаете, есть студенческие компании, такое постоянное хихиканье, временами натужное, и глупость на глупости. А вот мы с Виталием входили в разные компании и хихикали раздельно. А общались, уже отхихикав, всерьёз, не часто, два или три раза за весь учебный цикл. Три. Точно, три. В колхозе, в одном близлежащем кафе и бродя по парку. Но так получилось, что именно в этих трёх разговорах с Виталием я уточнил свои представления о жизни. Как бы фигурально выразиться — была болванка, а вылепилось лицо. Я бы мог подробнее привести эти разговоры, но тогда мы очень уж далеко отойдём от Арсения и кота, и получится другая история.
Я знал, что Виталий один воспитал сына — так вышло, что жена его эмигрировала, а сын задержался как бы на время, но время шло, а жена всё не пускала там корни в достаточной степени, а потом у неё вдруг оказалась там превосходная семья — и как-то само собой всё осталось, как было. Конечно, для Виталия это было счастье. Думаю, он баловал сына. Когда я увидел этого сына теперь, я подумал, что Виталий к тому же его и раскормил, но потом сообразил, что полнота Феди не вполне здоровая. Обмен веществ.
Пылкость институтских дружб (как-то по?шло прозвучало, типа сбычи мечт, но уж ладно) постепенно сходит на нет, и это обычно оставляет осадок. Но к нам с Виталием это относилось в минимальной степени: наше общение никогда не было пылким. Пару раз мы виделись уже после окончания вуза. Собственно, я видел его впоследствии сбежавшую жену, бледную женщину с тусклыми распущенными волосами, похожую на даму треф в одной из типовых советских колод. Мало кто в точности помнил, как назвали её родители, потому что мы звали её Луизой. Мелькал там и сынок Федя, тогда не толстый, а скорее шустрый.
А потом, когда и редкие встречи могли стать ещё реже, то есть прекратиться, Виталий вдруг уцепился за какую-то зыбкую возможность и рванул в Москву. И у нас появилось алиби на невстречи. Ну, то есть он звал меня, но не было оказии. И вот она возникла — я и приехал.
— Вот как хорошо, — сказал Виталий, сияя, — Коля, его мальчик и его кот.
Мы начали с того, что это был не мой мальчик и не мой кот, и это оказалось прекрасное начало, оно втянуло нас в длиннющий разговор, который прервался только поездкой в стационар. Денег потребовалось довольно много, но не катастрофически, и мы с Виталием разыграли перед кассой характерную гоголевскую сцену, кому платить, и я всё-таки выиграл в этом кавказском поединке, потому что доказал своё более близкое положение к коту. А когда уже отошли от кассы, Арсений деликатно сообщил нам, что папа с мамой дали ему достаточно денег на операцию. Но в общем всё текло хорошо.
Вот только кот остался там, среди чужих людей. Он посмотрел на нас так, как будто понял, что мы его оставляем, и не сердился, а благодарил за те годы, когда ему было хорошо с людьми. Всё было не так — мы оставляли его на выздоровление, а не на погибель, но как ему объяснить. Арсений всё ласкал его, целовал в голову и шерстяные щёки, что-то объяснял шёпотом. Ничего страшного не происходило, но отчего-то я не мог на это смотреть. Мы с Виталием вышли на улицу; он закурил. Через несколько минут вышел и Арсений; глаза его блестели, но были тщательно вытерты. Мы молча пошли к метро.
Было холодно, мела позёмка. Вот чего я не сообразил — сменить шляпу на вязаную шапочку. И теперь топал по Москве в шляпе.
— Это не опасная операция, не волнуйся, — сказал Виталий Арсению. — Завтра с самого утра мы позвоним и всё узнаем.
— Хорошо, — ответил Арсений.
И потекла какая-то удивительная жизнь. Арсений с Федей нашли общий язык и мотались по каким-то кафе и компаниям, иногда с этими компаниями забредая к нам — то есть не к нам, к Виталию, просто его дом так гостеприимно распахнулся для меня… Он как-то легко отговорился на работе — видимо, его работа, как и моя, была для общества в лучшем случае желательной, но не постоянно необходимой. Иногда мы срывались куда-то практически попусту, скажем, в магазин за какими-то вариантами еды (хотя еды было вдоволь), и двигались очень стремительно, обгоняя всех. Мне отчего-то казалось, что мы то и дело балансируем по бордюру тротуара, или выскакиваем на проезжую часть и шныряем мимо припаркованных машин, или лавируем между прохожих, попутных и встречных. Надо сказать, что Виталий одолжил мне вязаную шапочку. Так мы и носились по району — два радостных пожилых хмыря в вязаных шапочках.
Гоша нормально выздоравливал. И вот наметилось послезавтра, когда можно было его забирать. Я съездил на вокзал и взял два билета в Саратов — для себя и для Арсения.
Наша московская миссия подходила к концу. Вы знаете, одна сторона — ощущение правильности происходящего. Я ни секунды не сомневался, что поступил правильно. Более того, ради здоровья кота я готов был чем-то пожертвовать, потерпеть какие-то невзгоды. А вместо этого попал на курорт.
Любопытно, но наши теперешние разговоры с Виталием не стали продолжением тех, что мы вели в юности. То, неоконченное, осталось в прошлом. Смысл жизни, который мы так и не очертили окончательно. Теперь, скорее, мы обсуждали, как отмазать от армии сыновей, как встретить настоящую немощную старость, чтобы принести родным минимум хлопот. И это еще самое глобальное. Чаще — ту или иную тупоумную новомодную звезду. И… как бы сказать — пары междометий иной раз хватало, чтобы определить если не верность выбранных курсов, то их скоординированность.
Получается жизнерадостный гимн. Но западала одна какая-то клавиша. Что-то не сходилось. Я сканировал свою короткую память, стараясь определить эту точку дребезга. Ничего конкретного, но это явно было связано с Федей.
В предпоследний день нашего московского гостевания так получилось, что мы с Федей отправились вдвоём на рынок, за хорошей рыбой.
— Учись выбирать рыбу, — шутя и как бы ощупывая тему, сказал я ему. — Станешь главой семьи — вот и пригодится умение выбирать рыбу.
— С чего бы мне стать главой семьи? — хмыкнул Федя. — Потесню отца на следующих выборах?
Я, честно говоря, имел в виду другое — его собственную семью, — что и растолковал парню в ясных и скучных формулировках, не требующих буквального цитирования. Фёдор замкнулся — и некоторое время мы шли молча, поддавливая свежий снежок со своеобразным плащевым звуком.
— Не светят мне эти забавы, — сказал Федя так зрело и мудро, словно ему было не двадцать лет, а по меньшей мере семьдесят, — и у меня как-то всё мгновенно сложилось, оформилось: его нездоровая полнота, чинная жизнь с папашей, чисто подростковые, не по возрасту компании… Скорее всего, у парня был диабет или что там, с полагающимися последствиями — но тут он заговорил дальше, и всё оказалось совсем не так, как меня озарило.
В общем, была девушка, Антонина, студентка с его же курса, которую он любил уже полтора года, но стеснялся подойти к ней и заговорить. Что тут посоветуешь? Будь мужиком? Я помню, одному моему знакомому, который заикался, другой наш общий знакомый, клинически здоровый экземпляр, очень искренне посоветовал не заикаться.
Словом, я молчал, а Федя говорил, говорил. Его словно прорвало. Мы уже шли назад с хорошей рыбой, а он всё обрисовывал прекрасную девушку Тоню. Виталик, насколько я понял, догадывался, но из деликатности внутрь темы не лез. Да, думаю, даже не из деликатности, а из страха обрушить этот хрупкий домик, эту трогательную семью из отца и сына. Постепенно откровения Феди выродились в единый горячий поток восхищения, в котором изредка попадались конкретные детали. Уже возле метро обнаружилось, что Федя узнал адрес Тони в учебной части.
И вот как у меня всё дальше произошло. Я поехал, поменял свой билет позже на сутки. Потом, на следующее утро, мы с Арсением поехали в ветеринарку и забрали оттуда кота с аккуратным бинтом на лапе. Потом заехали домой, собрали вещи, рванули на вокзал, там я поместил Арсения и Гошу в купе, соседи оказались очень симпатичные, в Саратове поезд встретят. А я вернулся домой, сменил вязаную шапочку на шляпу — и мы с Федей поехали по адресу из учебной части. Причем сразу было оговорено, что Федя к Тоне не пойдёт. Он выступал в данном мероприятии исключительно как москвовед. Мне предстояло ввалиться к незнакомым людям с тортом и цветами и выяснить, как их дочь Антонина относится к Фёдору. Мы вышли из какого-то маргинального метро. Валил снег, складываясь даже не в метель, а во что-то несусветное, словно сверху сваливали его гигантскими лопатами огромными порциями. Мы побрели буквально наощупь, по примерному азимуту.
Как бы вам объяснить, почему я шёл туда, наклонясь буквально на 45 градусов вперёд? Я словно был заряжен на сватовство, и первый мой декоративный опыт недельной давности не разрядил этот заряд. И вот теперь полная неопределённость стала именно тем, для чего я был предназначен.
Я бы снял шляпу, если бы у меня нашлась третья рука. А так приходилось волочить на полях килограмм свежего снега. В довершение всего Фёдор вдруг остановился и взял меня за локоть.
— Вон там, — сказал он, указывая на мерцающий сквозь снег квартал, — насколько я понимаю.
— А ты что, не пойдёшь дальше?
— Вдруг я её там встречу. Я и так уже на иголках. Пожалуйста, Николай Павлович.
Что ж. Глупо было согласиться на всю авантюру, а здесь заартачиться. И я пошёл дальше, а Фёдор мгновенно исчез позади за завесой сплошного снега.
Мерцающий квартал потихоньку рос и ярчал. Я задумался о том, что сказать для начала в домофон. Тут на моём пути, в двух шагах, возник овраг. Я пошёл наудачу вправо, ища мост — или насыпь, или что ещё. Снегопад усилился, хотя это казалось невозможным. Теперь на каждом шагу я проваливался по щиколотку. Я заподозрил, что сбился с дороги, и сделал шаг в сторону. Тут же провалился по колено — и вернулся к прежнему маршруту.
Когда влево обозначился мост (то ли насыпь, то ли что ещё), я посмотрел на искомый светящийся квартал. Его не было. То есть совсем далеко светились несколько кварталов.
Цветы и шляпа, по сути, пришли в негодность. Торт — нет, с ним всё было в порядке. Я побрёл на слабый свет, но он не приближался, а всё гулял где-то на горизонте и мерцал. Снег становился всё глубже, и я выбился из сил. И тогда вдруг совсем близко справа я увидел большой тёмный дом, по пояс в снегу до него добрался, постучал в окно — и меня сюда втащили. Вон то, что осталось от цветов, а вон то, что осталось от шляпы. Или наоборот. А торт, если помните, мы быстро съели; по-моему, он был вполне ничего.
*
Ответом Николаю Павловичу была ватная тишина. Он криво улыбнулся в ответ на эту тишину. Даже в туалет никто особенно не рванул. Вася почесал свитер.
— Что ж, — изрёк он, наконец, — значит, так. Возможно, мы можем как-то связаться с Федей, или с Виталием, или с Арсением, или с Мишей, или с Аркадием, или с Анжеликой? У кого-нибудь не выдохся еще мобильник? Ну ладно… Теперь ты.
Он указал на бледного молодого человека с волнистыми волосами, похожего на поэта.
— Представься.
Глава 3. Между Вивальди и Бахом
— Меня зовут Родион. Я поэт. Знаю, что это звучит смешно, но что поделать. Это случилось не сразу. Более того, я никогда не был таким уж задумчивым и отрешённым мальчиком. У меня была интересная наполненная жизнь, нормальный сон, аппетит. Я очень любил играть в футбол. И не могу сказать, что мне чего-то не хватало в жизни. Наоборот. Во мне звенел какой-то избыток счастья, и вот однажды этот избыток как будто перелился через край. Я сел и довольно быстро, за полчаса, наверное, написал:
Вот уходят на тонких лапах,
Словно кошки, цветные сны.
В мои ноздри втекает запах:
Это мама печёт блины.
По квартире гуляет ветер,
Зайчик ползает по стене,
И дороже всего на свете
Это утро сегодня мне.
На мосту, где доска скрипела,
Я увижу — в толпе мой друг.
Как цветное на чёрно-белом,
Мне лицо его вспыхнет вдруг.
А потом промелькнут уроки,
За окном — вороны в ветвях,
А в тетради — лица и строки,
И весь космос на трёх осях.
А когда я бегу к площадке,
Прижимая рукой к груди
Мяч упругий, то всё в порядке —
Вся игра ещё впереди.
Если можно, пусть не кончается
Этот тёплый ветреный май,
Пусть всегда эти ветки качаются
И уходит небо за край.
Я записал это стихотворение и дал почитать своему другу Бурану.
— Ну, круто, — сказал Буран. — Точно сам написал?
— Ну.
— Так складно. Если бы я так написал, хрен бы мне кто поверил. Ты чел, вообще. А ты что, всё вообще можешь зарифмовать?
— Нет, ну, это дело такое, тут то можешь, а то опять не можешь.
— Это ты бабе своей будешь объяснять, — грубовато пошутил Буран и засмеялся, как злодей в кино.
Тут наш разговор перешёл на другое; потом Буран ушёл, и я остался один на один со своим, так сказать, произведением.
Первый успех слегка окрылил меня. Я вбил стихотворение в компьютер и распечатал на принтере. Теперь оно выглядело куда профессиональнее, как если бы хорошенькая девушка ещё и приоделась. У меня мелькнула мысль, что если бы как-то втереть это стихотворение в учебник, то от Пушкина — не от Пушкина, а от кого-нибудь чуть пожиже его уже и не отличишь. Я представил себе, как наша учительница, Марья Ивановна (её, признаться, звали Ксения Сигизмундовна, но мы между собой для простоты звали её Марья Ивановна), поправляя очки, со своей бесподобной интонацией, словно присыпая каждое слово щепоткой сахара, читает вслух моё стихотворение. А перед этим говорит что-то вроде:
— А это стихотворение, ребята, написал не кто-нибудь, а наш прославленный современник, чьи ботинки, возможно, ступали по тем же тротуарам, что и ваши. Послушайте, как фактом высокой литературы становится, казалось бы, обычная повседневная жизнь российского школьника. Хопров, выйди и без родителей не возвращайся. А мы с вами постараемся определить художественные выразительные средства, которые использовал автор для создания необходимого эффекта.
Вот так. После такого видения, думаю, вас не удивит, что я взял на следующий день стихотворение в школу и пустил его по рядам как раз на уроке литературы. Мои товарищи читали, ржали и передавали листок дальше. В какой-то момент его отобрала Марья Ивановна. Думаю, я на это и рассчитывал с самого начала. Она бегло просмотрела стихотворение и уже после звонка попросила меня задержаться.
— Сам написал? — спросила она, как Буран.
— Сам.
— Молодец. Неплохо. А вот у тебя в начале уходят сны, а в конце — небо, ты специально это сделал?
Меня, если честно, слегка удивил вопрос.
— Ну, Ксения Сигизмундовна, сны уходят в смысле — исчезают, когда понемногу просыпаешься, а небо — оно скорее выливается, как молоко из кастрюли — если закипит, а ты зазеваешься.
— Это хорошо, что ты кипятишь молоко. Знаешь, где я живу?
— Нет, откуда.
— Вот тебе адрес, — она записала адрес на бумажке и сунула мне в руку, — заходи в субботу, я дам тебе книг.
Вообще говоря, ничего такого нет в том, чтобы учительница дала ученику книг, но я еле дотянул до субботы. Мне казалось, что вот в субботу начнётся неслыханная новая жизнь. В общем-то, так оно и получилось.
До субботы, кстати, я накатал ещё одно стихотворение. Точнее, оно как бы пришло само собой, а я только записал. Я ещё тогда подумал, что надо уточнить у Марьи Ивановны, можно ли под такими стихами ставить свою фамилию, или только под теми, которые действительно сам написал — ну, как протолкал вагонетку от начала до конца. Короче, эти два стихотворения были моими только в том смысле, что я удивился бы, узнав, что они чьи-то ещё.
Вот оно:
Вот опять расцветает черёмуха,
По карнизам кричит вороньё,
Поворачиваюсь — и без промаха
Бьёт черёмуха в сердце моё.
Я не знаю, как жизнь моя сложится,
Может быть, улечу навсегда,
Только тонкая белая кожица…
А в колонке — живая вода –
Узловатая, зубы сводящая,
Колыхающаяся в горсти.
Надо мною стоит настоящее,
Ну а будущее — в пути.
Ксения Сигизмундовна надавала мне две сумки книг. По большей части это были поэты ХIХ века, и их вдруг оказалось полно, чуть не десяток. Приятно было встретить знакомых — Тютчева, Некрасова. Писали поэты в позапрошлом веке довольно красиво, но с какого-то момента меня это начало немного утомлять. Я окончил музыкальную школу — это я говорю не затем, чтоб похвастаться, а чтобы объяснить, откуда у нас в квартире взялся синтезатор. Его мне тогда ещё папа с мамой подарили в связи с успешным окончанием третьего, кажется, класса музыкалки. Так вот, там есть такой фоновый аккомпанемент — например, джаз. То есть ты нажимаешь кнопку — и синтезатор сам выдаёт тебе подкладку в ритме джаза — или, например, танго. А ты уж веди мелодию. Я это вот к чему — некоторые стихи из библиотеки К. С. — они были как эта машинальная синтезированная музыка, как фон. Как если бы кто-то сказал поэту: «ты сбацай тут пока ямбом на тему смены времён года, а я сварганю главную тему» — да и замешкался, не сварганил. (Надеюсь, вас не удивляет, что я в выпускном классе знал, что такое ямб. Это школьный курс, то же самое, что фтор или катет, и если к вам заявится самородок из Сибири, который не знает, что такое ямб, скорее всего, он гонит.)
Я долго думал, стоит ли об этом говорить К. С. — или лучше похвалить все на всякий случай, но меня кто-то словно дёрнул за локоть, и я понял, что врать вообще нельзя, а тут в особенности. И поделился с К. С. своими наблюдениями.
— Поди ж ты, — сказала она, но не возмущённо, а скорее рассеянно, — как ты к этому лично отнёсся. — Она посмотрела на меня так, словно я уплывал по тёмной реке на золочёной пироге, и меня уже было не вернуть. — Тогда возьми эти.
Этими оказались Евгений Евтушенко, Вероника Тушнова, Александр Межиров и Римма Казакова. Я почитал. Оказалось занятно. Мы обсудили этих поэтов с К. С. и как-то ненавязчиво засиделись до ночи. А надо сказать, что К. С. — не одинокая старушка, а вполне себе молодая мамаша. Мы сидели на кухне, и у меня по ногам бегали её лёгкие небольшие дети, а потом они утомились и отвалили спать, сказку на ночь им, вероятно, прочитал папа. На редкость, кстати, деликатный мужик — ничего нам не сказал, только шуршал в кабинете. Мама звонила три раза — не пора ли Роде домой? Наконец, мы вышли в ночь: Ксения Сигизмундовна — чтобы проводить меня, а её муж Михаил (он так представился, без отчества, что же тут поделать?) — чтобы проводить её. Он накинул куртку на неё и на себя, как в советском кино. Вообще говоря, было не холодно. Нормальный такой май.
— А что, Ксюша, — сказал Михаил, теребя между тем пальцами ключи на колечке, — не пора ли познакомить молодого человека с Павлом Абрамычем?
— Да и я думаю, — ответила К. С. в своей рассеянной манере, — пора.
Так я оказался в какой-то районной библиотеке, там надо было, как в компьютерной игре, невозмутимо пройти через зал, словно тебя ни на грош не беспокоили ни книги, ни люди, и пихнуть невзрачную дверь, за ней открывался полутёмный мёртвый коридор, который выводил на забытую лестницу. Лестница и вверх, и вниз вела в сыроватую тьму. По ней против всякой логики полагалось спуститься на один пролёт; там начинался другой коридор, откровенно бетонный и с голыми лампочками вдоль середины потолка. Этот бетонный путь без ошибок выводил в помещение, в котором не было ничего, кроме полутора десятка стульев, такой же голой лампочки под потолком и рудиментарных окошек — тоже под потолком, — выходящих на уровень городского тротуара. Иногда в окошках появлялась пара каких-либо обувок, прошаркивающая слева направо или справа налево, — и мы наблюдали за этим процессом, как если бы это было авангардное кино. Из стульев один стоял сидением навстречу к стаду остальных. На одном стуле сидел Павел Абрамыч, на остальных — мы.
При первой встрече с Павлом Абрамычем я, к своему стыду, ещё не знал, что такое еврей, поэтому вынужден был бы описывать его долго и сбивчиво. Теперь я более образован, и могу подытожить, что это был пожилой грустный добродушный еврей. Время от времени он на полминуты зажигался — и вновь угасал, как спичка в сыроватом воздухе. Так он кратенько вспыхнул при виде К. С., когда она привела меня, сказал негромко «вот и Ксюша пришла» и погладил её по голове, как кошку.
Характер мероприятия был довольно загадочен. Посетители бетонной комнаты читали свои стихи — обыкновенно с большим ажиотажем и нажимая на каждое слово; потом высказывались друг про друга — обыкновенно с преувеличенной похвалой, типа: жизнь моя была бы гораздо беднее, если бы в ней не было стихов Лили. Думаю, если бы удалось собрать в такой или подобной комнатушке Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова и Фета, они бы друг о друге отозвались куда прохладнее. Потом очередь сама собой доходила до Павла Абрамыча.
К этому моменту он обыкновенно как бы дремал, но это была только видимость. Конкретно о стихотворении Павел Абрамыч ронял что-то вроде пары междометий, из которых, казалось бы, никак невозможно было логически определить, понравилось ему стихотворение или нет, но отчего-то это становилось очевидно. А потом Павел Абрамыч рассказывал историю из своей многосерийной жизни. На первый взгляд эта история не имела никакого отношения к данному стихотворению и к поэзии вообще. Да и ни к чему, кроме себя самой, не имела особого отношения. Но отчего-то в памяти — и не только автора — возникала крепкая сцепка стихотворения с историей.
Про мои два дебютных стихотворения Павел Абрамыч сказал буквально следующее:
— М-м? М-да. Знаете, когда я был так же молод, как вы сейчас, а точнее, ещё моложе, однажды я оказался на базаре возле лотка с абрикосами. И мне очень захотелось абрикосов, а денег, надо сказать, не было вообще. О том, чтобы своровать абрикос, не стояла речь, потому что я был иначе воспитан. Но можно было попробовать — на базаре все пробуют, — а потом отказаться покупать. Но абрикосы были так хороши — с тонкой кожицей, с такими, знаете, малиновыми, нет, скорее фиолетовыми крапинками, сочные, что я не видел повода отказаться. Разве что отсутствие денег — но тогда и пробовать не стоило. Одним словом, мне надо было взять великолепный абрикос, сожрать его, сплюнуть косточку, сказать себе под нос: кисловат — и спокойно перейти к следующей тётке. И я этого не сделал — и теперь не сделаю уже никогда. Когда я отходил от лотка, у меня весь рот, вся гортань были наполнены слюной, я сплёвывал её в траву, наверное, полминуты. И знаете, что самое ужасное? Я так и не понял — до сих пор! — правильно ли тогда поступил. С одной стороны, надо съесть абрикос, если очень хочется. С другой стороны, не надо врать, даже по мелочи. В итоге, я так и не знаю, чему меня научила эта история.
Когда я пришёл домой, мне вдруг захотелось переложить эту историю в стихи. Мелькнула даже такая немного озорная мысль — какую историю вспомнит Павел Абрамович в ответ на свою историю? Надо сказать, что я очень отчётливо увидел эти абрикосы, и этот самый лакомый абрикос, и у меня во рту скопилась самая настоящая слюна, но пока я искал ручку и листок, а также сплёвывал настоящую слюну в умывальник, там я сплюнул её же в траву, вышел из рынка и огляделся. Тем самым никаких абрикосов. Никакой истории. Словом, вот что вышло:
Церковь в лесах. Роща в листах.
На небе — росчерки плачущих птах.
Пенится в речке вода голубая,
Баба сидит, отжимает бельё.
Та же страна, но как будто другая,
Я не моргая гляжу на неё.
Стриженый парень на велосипеде
Встанет и медленно в гору поедет.
Вот молодой ветеран в орденах –
Руки на месте и ноги на месте —
То ли на рынок, а то ли к невесте
Чуть не бежит.
В голубых небесах
Вдруг нарастает невидимый рокот,
Только потом — небольшой самолёт,
След рыхловатый на небе широком
Ярко белеет, да мало живёт.
Всё это связано в узел навечно,
Всё это время, как тряпкой, сотрёт,
Болью сердечной и памятью млечной
Глухо аукнется — снова умрёт.
Мост деревянный. Узкая речка.
Зал ожидания. Облачный флот.
Я дал это стихотворение Бурану. Он прочитал его очень внимательно и, кажется, два раза. Потом сурово посмотрел на меня и сказал:
— Ну что, будем серьёзно говорить или халы-балы?
Мне отчего-то жгуче захотелось халы-балы, но, повинуясь логике диалога, я кашлянул и ответил:
— Серьёзно.
— Меня не вставило. Какие-то люди… Это что, прошлое, что ли? — слово «прошлое» он произнёс так, словно я подал ему угощение из мусорного ведра.
— Ну, прошлое.
— Да что мы с тобой понимаем в прошлом?! Вот историки всю жизнь просидели в библиотеках, отрастили вот такие мозги, для начала решили уточнить, Сталин хороший мужик или всё-таки говно, да в нём и увязли. И ты туда же. Уволь, — в устах Бурана это дворянское слово прозвучало лёгким диссонансом, да впрочем, и уста Бурана — довольно спорное сочетание. Но разговор о поэзии явно настроил моего товарища на патетический лад. — Ты начал писать о нас — ну, начал, разумеется, с себя, кто бы спорил. Но я надеялся, ты постепенно распишешься и — как бы сказать — цепанёшь своё время, и вообще, — Буран обвёл вокруг себя широким жестом. — А ты — извини, конечно, Родион, — отходишь куда-то в мелочи. Не нужные, заметь, никому.
Говоря это, он слегка двигался по комнате, и последнюю фразу родил уже на фоне окна, так что мне был виден один осуждающий силуэт, словно это был не конкретный Буран, а вообще — мой современник, мой герой предупреждал и предостерегал меня. Нельзя сказать, чтобы я остался вовсе глух к доводам Бурана. Но хочу повторить для забывчивых, что я не был полным хозяином своих стихов. Скорее, приказчиком — это слово всегда нравилось мне на страницах классической литературы, тем более что я понимал его немного неточно. Так слегка смазанная фотография иногда оказывается мила, а на её чёткий аналог и смотреть нечего.
Человеческое собрание в бетонном помещении называлось студией и происходило раз в две недели. На следующий раз я пришёл уже без К. С., самостоятельно, и что-то дёрнуло меня утаить своё новое стихотворение. Понимаете, когда я в первый раз читал, то перед этим я нервничал, а после этого — тоже нервничал, но уже иначе. Я сообразил, что каждый раз читать — каждый раз нервничать, а когда нервничаешь, хуже наблюдаешь и схватываешь. И второй раз я решил спасовать и оглядеться.
Наверное, пора рассказать о посетителях студии. Там был полковник со светлым добродушным лицом, который писал такую же светлую добродушную лирику — не о первой любви даже, а о далёком предвестии первой любви, типа как он шёл по улице и увидел девушку, но подойти к ней, естественно, у него не возникло и мысли, зато образ её теперь запечатлён — и так далее. Между тем полковнику было визуально за шестьдесят, и судя по тому, что он успел обзавестись внуками, разок он всё-таки расхрабрился подойти к девушке. Его стихи как-то журчали сквозь память, так что каждый раз я сомневался, слышал уже это стихотворение — или это новое. Так, бывает, проходит мимо тебя женщина — вроде всё на месте: руки, ноги, глаза, причёска, — но вот она прошла, и остался только лёгкий запах духов, а через секунду и он растворился в воздухе. Добавлю, что все называли полковника полковником, и его, как и остальных, это вполне устраивало.
Было несколько молодых девушек. Они старательно курили и матерились, но не искренне и наивно, как моя соседка-пэтэушница, просто за незнанием других слов, а как бы придавая этому процессу значение усталого опыта, типа — что уж глазки строить, когда мир такой. Добавлю, что они как правило были раскрашены в такой степени, что собеседник имел дело не с лицом, а собственно с раскраской, как в детской книжке. О чём писали девушки, мне понять не хватало мозгов. Они сравнивали по цепочке всё со всем, а иногда, как говорили, шли за звуком. После этого объяснения у меня вспыхивала перед глазами печальная картина — девочка, доверчиво уходящая в лес. Говорить они старались низкими прокуренными голосами, но при чтении стихов иногда забывались и строку-две оглашали тоненько и трогательно.
Были два молодых мужика, с виду молотобойцы. Они застенчиво прятали чуть не под себя настолько огромные ладони, что непонятно было чисто технически, как они попадают своими пальцами по клавиатуре. Писали они преимущественно о настоящей дружбе, но, как бы сказать… у нас в классе учился один здоровяк, так я не видел, чтобы он нёс в рот печенье. Он обыкновенно брал целую горсть печений и ладонью, как ковшом, подавал их в рот. Так и молотобойцы, казалось, не добирались до отдельных слов. Они своими ручищами брали горсти слов — уже готовые сочетания, а то и целые фразы, — и ляпали их на страницу. Справедливости ради надо сказать, что в этой дикой необработанности иногда ворочалось что-то живое.
Ещё приходила дама неопределённых лет, в шляпке с сушёным букетиком, в платье с нарисованными цветами и такая непоколебимо жизнерадостная, что, казалось, она только что преодолела огромное горе. Писала она небольшие и по замыслу изящные зарисовки, как изюмом, напичканные восклицательными междометиями — А! О! Ба! Чу! — и даже однажды Йих! Глаза у дамы были круглые, и казалось, что она в очках, а была она без очков.
Посетители студии очень рельефно закуривали у коллег: мужики у девушек, девушки — у дамы, дама — у Павла Абрамыча. Мы с полковником не курили. Так вышло.
Надо сказать, что я угодил в эту студию, как недостающая буква в слово из кроссворда. Только меня здесь и не хватало для полного комплекта. Все немедленно начали как-то ко мне относиться. Даже то, что я вместо олимпийских похвал старался говорить об услышанных стихах правду, то есть неискаженное свое впечатление, мне прощали как милое чудачество тинейджера. Мои стихи хвалили в лучших традициях студии. Меня назвали самым масштабным открытием поэтической России после молодого Есенина. Забавно, что сердце каждый раз однократно и болезненно отзывалось на эту нелепую лесть, хотя мозг весь был увешан предостерегающими плакатами.
Да, вам, наверное, интересно будет узнать, что именно Павел Абрамыч вспомнил в ответ на моё историческое, так сказать, стихотворение. Что ж. Он сказал, обильно прокашлявшись:
— Ам. Да? Однажды возле универсама я увидел мальчика, который потерялся. Он стоял, маленький, хрупкий, и спокойно смотрел в асфальт. Я умом понимал, что надо подойти к нему, расспросить, отвести, может быть, в милицию, но у меня как-то одновременно отнялись и ноги, и язык, так что подойти и расспросить не получилось. Получилось только смотреть. К мальчику очень спокойно подошла мама с двумя пакетами, переложила их в одну руку, чтобы удобно взять его за ладошку, — и они ушли. Но во всей его уходящей фигурке осталась та же потерянность, то же одиночество. Понемногу ко мне вернулись и дар речи, и дар, так сказать, ходьбы. Я зашёл в универсам, купил себе пельменей, сметаны, чаю и кетчупа, пошёл домой, а дома всё это понемногу съел.
Между тем, шло лето. Ещё год — и мне предстояло выбрать институт. Стихи стихами, а жить-то надо. Словом, мне надо было думать о перспективе, но, честно говоря, получалось не ахти. Меня, как ни банально это прозвучит, захватила сама динамика июня-июля — при том, что я никогда всерьёз не интересовался биологией, ну, отличал сирень от черёмухи, берёзу от осины, а ворону от скворца, но не более того. И тут как-то не хотелось занудствовать и конкретизировать. Просто вокруг всё пело, чирикало, щебетало, благоухало, вообще терялись верх и низ, хотелось прыгнуть и достать ветку, которую достать было, по-хорошему, невозможно. Я сдерживался, покуда мог, потом прыгнул — и немного не достал.
Я едва донес до тетради этот пропитанный теплом избыток, открыл чистую страницу и плеснул туда:
Луч прошивает всё.
Но дальше как-то — не то, чтобы совсем не пошло, но не пошло с огоньком. Сперва я взялся уточнять и мельчить что-то насчёт плотной листвы, в которой луч сверлит белую дыру, даже чёрного ствола, похудевшего на просвет, но все эти слова как-то втянулись в первую строчку, ничего к ней не добавляя. Тогда я пошёл в сторону, написал о том, что меня и впрямь волнует, — о хронически невыученной химии, оставшейся на осень, но химия, честно скажем, оказалась по большому счёту ни при чём. Я пометался туда и сюда, в какой-то момент вроде бы покатило, но я перечитал — и забраковал. Понимаете, если бы это надо было куда-то сдать, где-то отчитаться, можно было бы как-то развернуть здоровым краем наружу, но так как это нужно было мне одному, обманывать себя не имело смысла. Вдобавок я неожиданно заметил, что всё это время писал без рифмы, и мне стало стыдно. Отчего-то писать без рифмы, мне тогда представлялось, — как ходить без штанов.
Так я обогатился опытом первого ненаписанного стихотворения. Но строчка Луч прошивает всё мне нравилась. Неудобно вспоминать, но я даже представил себе памятник — как стою я, поседевший, заложив руку за подкладку пальто, как будто немного щемит сердце, но ничего-ничего, у ног — стилизованный небольшой лазер, как пёс, а по постаменту, помимо дат жизни через тире, золотым курсивом — Луч прошивает всё. А что, для нашей глухомани вполне передовой памятник.
В этом своём настроении я зашёл к Бурану. Родители его куда-то удалились, бабушка мирно дремала в своей дальней комнате. Мы расположились на кухне за столом. Буран предложил мне пельменей и чаю. Мне понравилось, что обошлось без пива и сального юмора, что у нас так всё получается по-взрослому.
Разговор спокойно тёк то в ту, то в другую сторону. В какой-то момент мы выплыли на дела Бурана и степенно обсудили автомобильные курсы при военкомате. Потом — не сразу, но естественно — Буран поинтересовался и моими делами. Начав с химии, я постепенно перешёл к поэзии — и по возможности скромно, не форсируя, сообщил Бурану вырванную из Белого Молчания строку:
Луч прошивает всё.
В принципе, я знал, что поэт может столкнуться с дремучим непониманием толпы, но одно дело — теория, а другое — практика.
Строка настроила Бурана на меланхолический лад, его глаза расфокусировались в бесконечность, рот немножко раскрылся, и он весь, можно сказать, лёг на волну грядущего стихотворения. Его, как вы понимаете, не прозвучало. Буран последовательно: слез с волны, закрыл рот и сфокусировал взгляд на мне.
— Это всё? — спросил он угрюмо.
— Ну, в общих чертах.
— Да, — Буран оглядел меня даже с каким-то уважением, — быстро же ты до этого дошёл.
— До чего?
— До обмана народа, ты уж извини за прямую речь. Начал обещающе — и выродился, месяца не прошло.
— Ну почему выродился-то? Тебе не понравилось — так и скажи.
— Да не в том дело — понравилось, не понравилось. Ты ещё устрой всенародный референдум. 27 процентам понравилось. А Пушкин — 25 процентам. При чём тут. Нет предмета для разговора. Ну… как бы тебе объяснить.
Буран в волнении прошёлся взад и вперёд по комнате. Всё-таки он был настоящий друг. Тогда он искренне хотел донести до меня свои сомнения — если это можно было так назвать.
— Ну вот, — сказал Буран, — например.
Он принял немного карикатурную позу поэта, водрузив ногу на стул, локоть на колено, а лоб уперев в ладонь. Так он замер секунд на двадцать в отчётливых творческих терзаниях — потом его осенило, и Буран, оторвав ладонь ото лба, породил своё лаконичное стихотворение:
Жопа скачет по льду.
Он медленно продекламировал свой шедевр ещё раз, словно дегустируя его, — и остался доволен. На его широкой роже проступило выражение простодушного счастья, не омрачённого ничем. Тут Буран смахнул с лица это выражение, в три секунды смотался в бабушкину комнату и вернулся оттуда в её очках с деловым и даже озабоченным видом.
— Так-так, голубчик, — бормотал он, беря со стола несуществующий листок, — ага!
В очках Буран выглядел учёным лет пятидесяти, но не кабинетным червём, а этаким оживлённым телевизионным экспертом себе на уме.
— Замечательное стихотворение, — заговорил этот эксперт, как бы немного жуя слова, — пришло к нам сегодня из творческой кельи поэта первой величины. Профан обратит внимание на, казалось бы, примитивную огранку этого стихотворения — в нём и рифму надо искать с лупой и с переменным успехом. Но, товарищи! Становится ли Джоконда хуже оттого, что она не в 3D? Зато какой экспрессивный образ поставлен автором в центр стихотворения! Отметим, кстати, что этот небольшой по объёму текст оставляет возможности для неоднозначного толкования. — Он поправил очки в литературоведческом азарте. — Реалистически настроенный читатель вслед за отмеченной в стихотворении жопой легко различит и контуры её обладателя, пустившегося в своё весёлое путешествие. Другой же, воспитанный на абсурде и соц-арте, легко вообразит себе жопу как таковую, так сказать, имманентно тождественную себе, получающую здесь статус и функцию самостоятельного субъекта…
Да, уроки Марьи Ивановны не пропали даром. На них Буран держался надменно и отчуждённо, что твой Печорин, и за свои односложные отрицательные реплики имел твёрдое три, но здесь, надо сказать, отыгрался по полной.
Из этого сеанса я вынес следующий опыт: никогда не выдавать того, что не получилось, за то, что получилось вот так. И я искренне благодарен Бурану за данный мне урок, хотя тогда, разумеется, я оскорбился и игнорировал своего товарища около недели.
Между тем настал час очередной студии. Мы, как обычно, расселись и уже изготовились начать, как из прохладного даже в жару бетонного коридора появилось лицо — для меня, во всяком случае, новое.
Это был патлатый малый лет сорока в неуместном зелёном плаще с толстыми, но нездоровыми щеками и удивительно красными небольшими глазами. Его явление вызвало, мягко говоря, фурор. То есть все (включая меня) развернулись в его сторону вместе со стульями. Впрочем, краем глаза я отметил реакцию Павла Абрамыча — тот зажёгся и сиял более минуты.
Вновь пришедший сел, улыбаясь широко и радушно, потом произвёл ряд жестов, означающих примерно: продолжайте, не обращайте на меня внимания, я тут как-нибудь. Результата этот этюд не возымел никакого. Ну, как если бы на конференцию по снежному человеку заявился снежный человек и попробовал незаметно отсидеться в двадцатом ряду.
— Ну что, Кеша, написал что-нибудь? — ласково спросил Павел Абрамыч.
— Так ведь меня долго не было, — почему-то оправдываясь, как будто речь шла о приводах в милицию, ответил Кеша. — Что-то как-то…
Он достал из плаща огромный ворох неряшливо исписанных листов, растерянно пошевелил им — и положил на свободный стул. Потом отошёл в сторону и начал читать по памяти.
Впечатление стихи лично на меня произвели ошарашивающее. Многое запомнилось: отбойным молотком, как членом; что-то насчёт трамвая, который так трясся, словно ехал сразу в несколько сторон; ласточка, милая! ну лети, змея; глаза, как два нуля; я взял её за хладный стан — впрочем, здесь речь шла не о женщине, а о бутылке; рассвет в облаках, словно лужа блевотины… Читал Кеша застенчиво, словно извиняясь. Это шло довольно долго, потом настала очередь оценок.
Одна из девиц подытожила, что вот, наконец, встала перед нами в полный рост сама жизнь, а не х..вы сопли. За кадром осталось только, где же были эти сопли, если всё до сих пор она горячо хвалила. Впрочем, процветала же поэзия и за стенами нашего бункера. Молотобойцы ограничились уверениями в полной солидарности. Дама в цветах назвала стихи Кеши безжалостным приговором унылой схоластике бытия. Полковник выписал на слух несколько рифм и убедительно расписал их новаторский характер. Сам он, к слову, рифмовал уверенно, но просто, типа она — весна, и его осведомлённость в теории рифмы меня приятно удивила. Я отмолчался — не потому что мне не понравилось, а потому что я не знал, что сказать.
Павел Абрамыч выдал буквально следующее:
— Да. А? В семьдесят восьмом в составе одной комиссии я принимал объект. У нас как обычно бывало — тебя ведут в составе комиссии, и перед тобой — фасад, вылизанный такой, знаете, с лозунгом, как в фартучке, а остальных стен, может, и вовсе нет. А тут дёрнул меня чёрт отстать и самовольно зайти в один из корпусов, а там — матушка моя! целый мир: этажи, переходы, пространства, станки блестят, всё наизготовку, солнце так, знаете, бьёт в окошко, и я понимаю, что здесь не как везде, а всерьёз. Я к председателю комиссии — говорю: можно не смотреть, если у них не для показухи такой цех, то уж нам они покажут небо в алмазах, не меньше того. Председатель опытнее меня, ухом не повёл, говорит: Паша, не мельтеши, пусть всё идёт, как должно идти. Один корпус, другой цех, чин чином, нашёл пару недоделок — он и у Господа на шестой день нашёл бы пару недоделок, ну, такой талант, что попишешь. Потом нас вкусно покормили, и уже при свете звёзд на пленэре мы подписываем, уезжаем, всё как везде. А года через два читаю в газете — подпольное производство, все дела. Вот, значит, думаю, куда я забрёл, не зная дороги. Подпольное — оно всегда на совесть, потому что не ради галочки, не ради дяди, а для результата. Ну, им дали хорошие срока, всё, как у людей.
За этим настал перерыв. Кеша подошел ко мне, улыбаясь так широко, что его глаза практически исчезли в благожелательных складках.
— Новая кровь! — сказал он. — Приветствую и одобряю.
— Очень приятно. Родион.
— Ого! — оживился Кеша. — Подобрал уже старушку?
Хочу напомнить, что я переживал лето между десятым и одиннадцатым классом и привык к однотипным шуткам по поводу моего имени. Но Кеша и не ждал ответа. Он весело оглядывал меня с головы до ног, словно собирался съесть.
— Что ищет молодой граф в этой богадельне? Посмотри на меня — двадцать лет назад я пришёл в этот подвал весь набитый талантами и надеждами — и вот я перед тобой. Так ты представляешь себе своё будущее?
Что не так, это было однозначно. Понимаете, будущее не бывает потасканным и замызганным. Но откровенная жизнерадостность и позитивность Кеши мне импонировали. Затрудняясь с быстрыми ответами, я помалкивал, но это никак не тормозило нашу беседу, потому что Кеша легко обходился без моих реплик.
— Ты, естественно, пишешь стихи.
— Могу показать, — разверз я уста.
— Можно, конечно. В другой раз. Хотя, если вдуматься, все пишут приблизительно одно и то же.
Пока я переваривал это довольно радикальное суждение, Кеша перестал улыбаться и заговорил хмуро и отрывисто.
— Интернет есть?
— Есть.
— На … ходишь? … листаешь? Штудируешь …?
Там, где я оставляю паузы, Кеша использовал сочетания звуков, не соприкасающиеся с моим сознанием.
— Что ж. Пошли.
Мы по-английски оставили студию, заявились ко мне — и Кеша открыл для меня сетевые залежи самой что ни на есть наиновейшей литературы, о которой не подозревали не только Буран, не только Павел Абрамыч и Ксения Сигизмундовна, но, полагаю, и сам Евтушенко.
Я погрузился в это море с головой и всеми сопутствующими органами. В результате август из истории моей жизни можно было смело вычёркивать, но к началу учебного года я, по-прежнему не отличая кислоту от щёлочи, уверенно отличал: Лёвкина от Левчина, Левчина от Левшина, Левшина от Левина, Левина от Строчкова, Строчкова от Тучкова, Тучкова от Сучкова, Сучкова от Сучковой, Сучкову от Бычкова, Бычкова от Быкова, Быкова от Коровина, Коровина от Кабанова, Кабанова от Каганова, Каганова от Нугатова, Нугатова от Медведева, Медведева от Волкова, Волкова от Петухова, Петухова от Курицына, а Курицына от Уткина.
Теперь проблема будущего встала передо мной во весь свой угрюмый рост. Мне светили утомительные неприятности с химией, которые, конечно, можно было как-то разгрести посредством смирения и покаяния. Далее из тумана и мрака выступал зловещий контур нашего городского военкомата. В этой обстановке манящие кущи современной литературы следовало с щемящей тоской в сердце оставить на далёкое потом и вернуться к ним убелённым пенсионером, независимо от чина и милитаристского статуса — полковником, в то же провинциальное лито, а может быть, и к тому же дряхлому Павлу Абрамычу. Он скажет: вот и Родя вернулся — и вспыхнет секунд на сорок пять. Словом, временами мне становилось настолько жалко себя, что хоть плачь. Признаюсь, у меня находилось время, чтобы слегка мужественно поплакать в тишине. Чем я не оскоромился в этом ласковом шелестящем сентябре — так это химией, а также стихов не писал. Природа, временно улыбаясь, ждала неотвратимых ненастий, холодов и распада — и я вместе с ней.
Осознание своих проблем и полное непонимание методов их успешного решения затерзали меня до того, что я во время очередной совместной прогулки по бульвару изложил их Кеше. Я ждал какого-нибудь ехидного комментария. Мне хотелось от бессмысленной жалости к себе перейти к конструктивной злости. Но Кеша выслушал меня кротко и не перебивая, а потом чётко повернул в неожиданную сторону и ускорил шаг. Зелёный плащ развевался на лёгком ветерке, как Весёлый Роджер. Мне не оставалось ничего, как последовать за старшим товарищем.
Так я узнал, насколько полезны могут оказаться в быту половая невоздержанность и общая незлобивость. В далёкой молодости Кеша имел недолгую связь с некой Галиной и сохранил с ней хорошие отношения. Среди последующих же партнёров Галины был зам нашего военкома по какой-то части — к стыду своему, я так и не удосужился уточнить, по какой именно. Словом, мы заявились к Галине, в лучших традициях нашего Отечества, с бутылкой кислого вина, тремя хризантемами и вафельным тортом, и через час она уже уронила первую слезу под мои стихи. А назавтра уже мы втроём явились к замвоенкома с бутылкой коньяка, нарезанным сервеладом в целлофане и баночкой печени трески. Он сдержал слёзы, но его глаза увлажнились — и, в общем, моё дело было решено. Ради фактологической точности упомяну, что по ходу всё же понадобилось и символическое денежное вливание, которое моя мама не без удовольствия переложила на плечи оставившего нас папаши. Тот охотно и поспешно отнёс требуемую сумму по указанному адресу — и в середине октября у меня появился белый билет. И с этого момента я стал поэтом, если можно так выразиться, биологически. Мне удалось соскочить с гремящего и мчащегося в неприятном направлении поезда жизни. Теперь, наблюдая вчуже эту опасную железную дорогу, я мог бродить по окрестным широкошумным дубравам, ища вдохновения в вечном токе обновлений. Только теперь я смог по-настоящему прочувствовать слова моего старшего коллеги:
Подите прочь, какое дело
Поэту мирному до вас!
Согласитесь, без белого билета призывной комиссии так не залепишь.
Господи, какое это небывалое ощущение — сидеть, например, на химии с пустой головой, но с белым билетом! Всё происходящее как бы отслаивается от тебя, всё это как бы кино или сон. Наша химичка, Клавдия Андреевна, надо сказать, моментально почувствовала, что ниточка, обмотанная вокруг моего горла, оборвалась. Я перестал огрызаться, сделался мил и кроток. Ты жива ещё, моя старушка? Ну, поставь мне два, если это как-то оживит твою унылую старость в этих крашеных стенах. Пожилая учительница с трогательной важностью выводила в очередной клеточке журнала извилистую арабскую цифру — а она ничего не значила. То есть ровным счётом ничего.
Летящей походкой — так, кажется, пелось в одной из песен Юрия Антонова, любимца моей матушки. Именно так: летящей походкой я теперь скользил по палой листве в мою дорогую безвредную школу и обратно, так сказать, на хату. Или просто бродил — туда и сюда.
Стихов я всё ещё не писал. Как бы вам объяснить… Стихи нужны мерцающему поэту, который всматривается в себя — и то он поэт, а то вроде бы и нет. Вот и пишет стихи, чтобы утвердить самоидентификацию. А я по счастливому разрешению своей военной карьеры утратил последние сомнения в своём предназначении. Посудите сами — не будь я поэт, разве сожительствовал бы вечность назад Кеша с будущей подругой замвоенкома? Эти мимолётные человеческие связи обретали смысл исключительно благодаря мне. А стихи, настанет час, потекут. Я изложил эту позицию Бурану — он назвал её хернёй. Я пересмотрел свои взгляды — действительно, какой поэт без стихов? И по дороге домой написал в уме стихотворение, а дома вывел на бумагу, как из буфера:
Звуки становятся песней,
солнечный свет — электричеством,
электричество — светом в ночи.
Жить с каждым днём интересней.
Завтрашний день мокрым носом в ладонь мою тычется.
Сердце моё, сильно так не стучи!
Сколько вместить — неизвестно.
Только не спать — вдруг оно нарисуется
контуром хлёстким во тьме.
Что-то становится тесно:
мне словно комната длинная улица,
лес — как игрушечный мне.
Я вас когда-нибудь вспомню:
этот овраг в бледно-жёлтых строениях,
сумрачный блеск проводов,
но объяснил бы хоть кто мне,
как сквозь пустыню кочует растение,
не оставляя следов.
Буран оценил стихотворение в целом положительно, но, вероятно, краткая пора моего минимализма вселила в него недоверие. Он прочитал стихотворение дважды и чуть ли не на просвет. Потом спросил:
— А почему контур хлёсткий?
Я не смог объяснить, но, знаете, я был уверен, что контур действительно хлёсткий. Стремительный, что ли? Нарисованный одной беглой линией, без утомительного черчения. Буран хмуро выслушал моё блеяние и кивнул.
— А почему у будущего мокрый нос?
— Потому что нет будущего самого по себе. Ну нет. Есть твоё к нему отношение, образ будущего. И оно то страшное, то грозное, то вообще неведомое. А иногда — расположенное к тебе, неопасное, доверчивое, ну, как щенок.
— Да, повезло тебе с замвоенкома. Ты бы там обмолвился хотя бы, что у тебя есть друг, который тоже, знаете ли, не пышет энтузиазмом…
— Да я там сам как на сопле висел.
— Да понимаю! Просто обидно. Ты уже на заслуженном отдыхе — вон, тебе будущее тычется в ладонь, а мне тут физику учить.
Кеша отреагировал и вовсе странно. Я продекламировал ему стихотворение во время прогулки по парку возле реки. Стихотворение кончилось, а Кеша всё задумчиво шуршал листвой, поддевая её носками ботинок. Потом этак цокнул своими большими губами и неохотно сказал:
— Ну да, правильно… Чего здесь сидеть?
— Что? — спросил я, думая, что ослышался.
Но Кеша уже подобрался и стал похож на себя.
— О чём стихотворение? — спросил он меня энергично.
— Ну как о чём? Вообще… По-моему, тема вторична по отношению к…
— Оно о том, что ты хочешь уехать в Москву, — наставительно сказал Кеша. — И правильно. Я и говорю: чего здесь сидеть? Выбиться к семидесяти в павлы абрамычи?
Я мысленно развернул перед собой стихотворение и прокрутил его с заранее обеспеченным возмущением: ну где тут хоть слово об эмиграции в Москву? Но возмущение постепенно унялось. Ну не прямо, конечно, но нельзя сказать, чтобы стихотворение было уж совсем не о поездке в Москву. Так, присматриваясь к одеялу, мало-помалу различаешь контуры укрывшегося им человека.
— Встречаемся здесь ровно через трое суток, — как-то обыденно сказал Кеша и быстро зашагал к набережной. Я постоял чуток и ушёл домой. Трое суток у меня ушли на осторожную примерку мысли о поездке в Москву. Наш класс ездил в Москву полтора года назад, да я прихворнул. Я нашёл в Интернете карту Москвы — ё-моё, какая же она оказалась большая — я имею в виду карту, о Москве уж и не говорю.
Через трое суток Кеша ждал меня на том самом месте с планшетом.
— Вот, — он раскрыл планшет. Для начала на четырех листах шли большие фотографии каких-то мужчин, по две на лист, в фас и профиль, как рецидивистов. — Это, брат, влиятельные люди литературной Москвы. Смотри и запоминай, чтобы не проколоться. Как я профили добывал — ну, это отдельная тема. Но нарыл! Профиль — это ведь самый цимес. Это значит — ты его засёк, а он тебя ещё нет. Словом, будь настороже.
У меня отчего-то похолодело в кишечнике, а Кеша демонстрировал дальше содержимое планшета. Листа три были исписаны мелким шрифтом — цифры и буквы.
— Адреса и явки, — деловито заметил Кеша.
Один адрес был обведён.
— Это моя тётка, — сказал Кеша гордо. — Охотно разместит тебя на первое время.
— Да у меня своя есть в Москве. По отцу.
— Ну, вот видишь — по отцу. А эта — по мне. В общем, будет свобода манёвра. Недопекла голубцы — меняешь тётку на тётку.
В самом низу планшета лежал запечатанный конверт с надписью вскрыть в крайнем случае.
— До крайнего случая не вскрывай, — пояснил мне Кеша инструкцию и приобнял за плечи. — Когда стартуешь?
Так вопрос не стоял — но вот ведь встал.
— Думаю, через пару дней, — сказал я. — Надо договориться — и с мамой, и в школе.
— Ну, с Богом.
И вот — через пять дней — я уже сидел в плацкарте скорого поезда и изучал материалы.
Железную дорогу я описывать не буду — не из гордости, а оттого, что я её попросту не заметил. Я штудировал содержимое планшета. К ночи я забрался на свою верхнюю полку и закрыл было глаза, но перед моим мысленным взором поплыли справа налево фасы и профили влиятельных людей литературной Москвы. Профили смотрели на удалённую точку, фасы же — на меня. Выражения лиц колебались от жёсткого неприятия до лёгкого сожаления, типа что же ты, дурашка, удумал. Под это слайд-шоу я и заснул. А проснулся уже в косых лучах солнечного утра. Пассажиры с полотенцами на плечах и трогательными пакетиками сновали в туалет и назад. Я сходил, куда все, потом по-взрослому заказал чаю с лимоном и маленькой пачечкой вафель. Позавтракал таким образом. Собрал вещи — впрочем, я их и не разбирал, так, проинспектировал. Сдал стакан с подстаканником. Потом бельё. Вышел в коридор.
Там стоял мужик в тренировочном костюме с полотенцем через плечо и смотрел в окно. Я заглянул в соседнее. Там мелькали немного старомодные дома этакого песочного тона вперебивку с деревьями. Шлагбаум с небольшой очередью разномастных машин. Прудик с гусями.
— Извините, а скоро Москва? — обратился я к мужику.
— После МКАДа, — сообщил он то, что я уже теоретически знал.
Тут нас накрыло каким-то шоссе, потом — ещё одним.
— Ну, это ещё не МКАД, — сказал мужик со знанием дела. Вероятно — потому что мы неслись мимо таких же песочных домов, потом они перешли в более тёмную, красную гамму, потом мелькнул квартал каких-то несусветных небоскрёбов, потом — рынок…
— Йоп, — негромко сказал мужик и засуетился. Из его междометия я понял, что мы уже в Москве.
Я без приключений добрался до тётки — для начала, своей; тётку Кеши я оставил на крайняк, вроде приложения к его же конверту. Тётушка, а звали её Анастасия Константиновна (длинновато, но что поделаешь), накормила меня горой невероятно вкусных и разнообразных домашних пирожков. Мы выпили озеро чая. Тётушке было лет пятьдесят, она была старшая сестра моего папаши. Она рассказывала различные истории из их детства, называя моего отца Вадюшей. Её, как я узнал от матери, оставил муж, так же, как нас с мамой — Вадюша, и тут что Москва, что Россия, статистика одна. У тёти Насти осталась дочка Катя, она постарше меня, уже замужем и живёт на другом конце города, но мы обязательно к ней выберемся, вот только немного разгребём. Что предстояло разгрести, если она полдня готовила пирожки, а потом полдня мы их кушали, осталось за кадром, — но и Бог с ним. Телевизор помог нам сожрать остаток дня; мне досталась белоснежная, аж слегка хрустящая постель — и нежный сладкий сон. Москва встретила меня радушно и гостеприимно. Другое дело, что я покамест не продвинулся к своей цели.
Назавтра я встал около полудня. На балконе ворковали голуби. Стояла мягкая жёлто-голубая осень. Я оглядел с высоты седьмого этажа двор, соседние кварталы, капельку какой-то синей воды вдали. Ничего особенного, но отчего-то очень красиво. Я повторил вслух несколько раз, как мантру: «Я в Москве» — и прошёл на кухню.
Там меня ждали пирожки, инструкция из многих пунктов на все случаи жизни (как сварить кофе, как добраться до центра, как включить стиральную машину и т. п.), ключ и деньги. Жизнь, одним словом, удалась.
Не буду утомлять вас отчётом о тех нескольких днях, которые я прожил в тесной близости к тётиной квартире; если можно так слегка гиперболически заострить, между кухней и телевизором. Ну, изредка я выходил во двор, стараясь держать подъезд в поле зрения, обсуждал какие-то подробности с пенсионерами и молодыми мамашами. Это был странный рай паузы, которая не могла длиться долго. Какая-то неугомонная железа вырабатывала свой мутный яд. Что-то внутри организма всё чаще и явственнее напоминало мне, что не зря же я приехал в Москву, а за устройством своей литературной судьбы.
Надо сказать, что всё своё поэтическое наследие я объединил в один файл и послал сам себе по имейлу. Теперь я не мог потерять свои стихи — если даже я очнусь избитый и ограбленный под мостом в Сан-Франциско, в ближайшем интернет-кафе на чудом уцелевшие $5 я мгновенно восстановлю свой поэтический статус. Была у меня и еще одна потаённая мысль: вроде бы послать самому себе письмо — глубоко личное, даже интимное дело, но так уж технически получается, что это письмо прошивает океан Интернета (как луч прошивает всё) — и оставляет там нестираемый след. И если когда-нибудь головастые филологи выработают действительно бесстрастный, объективный и компетентный способ отделения зёрен от плевел, то в мировую паутину запустят миллион вирусов, вооружённых этим критерием, и те вмиг всё перепашут. И как знать, не засияет ли тогда моя скромная подборка, приаттаченная к частному письму самому себе, ярче иных искусственных светил…
Это я немного увлёкся, а практически я вывел файл на рабочий стол тётиного компьютера, потом посидел над своими опусами в зуде литературной правки, заменил было одну запятую на точку с запятой, потом, подумав, вернулся к первоначальному варианту. Отшлифованную таким образом подборку послал на печать — и эти несколько листков присоединил к содержимому Кешиного планшета.
Надо было с чего-то начинать. Фасы и профили я отложил на потом, когда чуть оботрусь и наберу вес. Выбрал самое невинное — книжный магазинчик. Вряд ли скромного молодого покупателя, если он к тому же не будет делать лишних движений, опознают как потенциального захватчика Москвы и вышвырнут за МКАД. Надо только шифрануться — ну, могу я быть студентом-гуманитарием, например, или просто любителем поэзии?..
Тогда я, разумеется, не знал, что в Москве поэтов в сотни раз больше, чем отвлечённых любителей поэзии. Много чего я не знал тогда. Перед самым выходом из дома я заколебался, брать планшет или нет, — но всё-таки взял. Потом, движимый интуицией, перевернул универсальную тётину инструкцию, так и лежавшую эти несколько дней на кухонном столе. На обратной её стороне крупными буквами было написано: ПОСТАРАЙСЯ НИЧЕМУ НЕ УДИВЛЯТЬСЯ. Признаюсь, первым моим импульсом было удивиться этому предостережению, но я этот импульс преодолел.
Магазинчик располагался в чудесных переулках старой Москвы. Он был невелик — не только по меркам мегаполиса, но и, скажем, в параметрах моей малой родины. С архитектурной точки зрения он был утоплен в подвальчике, книги стояли на стеллажах вдоль стен, между ними — стулья и даже пара столов, но стулья никто не использовал как стулья, а столы — как столы. У стеллажей стояли два зачарованных покупателя — девушка и молодой человек. На кассе сидел мужчина средних лет с внешностью бюрократа. Туда-сюда шнырял волосатый паренёк — то с пачкой книг, то с какими-то листками, то порожняком.
На пол-этажа выше была барная стойка с холодной девицей, еще на пол-этажа выше, в аккурат над пространством магазинчика, вдоль стен — маленькое кафе. Любопытства ради я поднялся туда. Там сидели несколько людей различного пола с нескрываемо интеллектуальными и неуловимо порочными лицами.
Я вернулся к поэтическому стеллажу. Август не пропал даром. Практически всех тут я так или иначе читал. Я принялся листать книженции. Знакомых стихотворений было приблизительно столько же, сколько лиц на районной дискотеке. Я почувствовал себя увереннее.
Между тем волосатый паренёк подчалил к девушке и любезно спросил:
— Я могу чем-нибудь помочь?
Девушка обернулась с ужасом. Насколько я понимаю в девушках, для ботаничек этого типа мужчина как таковой априорно опасен и злонамерен, как крупный хищник без намордника. А если мужчина обращается лично к тебе (с любым вопросом), это значит, что он хочет одного. Далее мужеведение обрывалось в пресловутый ужас. В общем, с девушкой всё было более или менее понятно.
Любопытнее, отчего у меня дрогнула рука, и я выронил книгу. Впрочем, это была не «Война и мир», а сборничек Наты Сучковой, и внимания посетителей магазина я не привлёк. Нагибаясь за книжицей, я постарался проанализировать впечатления последних минут — что же могло выбить меня из колеи? Голос волосатого точно не был мне знаком. Тон и смысл вопроса были весьма обыкновенными. Господи… Господи…
Дрожащими пальцами я кое-как вставил Нату Сучкову на её место в современной русской поэзии и по возможности незаметно выскользнул на улицу. Сердце моё колотилось.
Здесь тихо падали листья, куда-то брели прохожие, ворона на карнизе соседнего приземистого строения наклонила голову вбок. Примостившись возле дерева, я расстегнул планшет и заглянул внутрь. Сомнений быть не могло. Паренёк… Нет, будем рассуждать научно — профиль волосатого паренька из маргинального книжного магазина совпал с профилем № 1 из влиятельных лиц литературной Москвы.
Что это? Масонский орден? Тайное знание — но как оно стало тогда доступно Кеше в зелёном плаще, ошивающемуся на задворках империи? Или книготорговец теперь указывает поэту предметы его стихов?
Первым моим побуждением было бежать, запереться в тёткиной квартире, покушать и посмотреть телевизор. Но потом я прокрутил дня на три вперёд — и понял, что едой и телевизором не обойдёшься. Очень кстати я припомнил тётин совет — не удивляться.
И вот что я сделал: я вошёл в магазин, твёрдым шагом подошёл к волосатому и спросил:
— Извините, Вы — ...ов?
— Да, — ответил он просто и без чинов. — А вы, как я понимаю, молодой поэт?
Я не видел смысла долее сохранять инкогнито.
— Да.
— Стихи с собой?
Я недрогнувшей рукой достал подборку и протянул ...ову. Он развернул мои стихи веером и просмотрел их одновременно. Да, это всё-таки Москва, а не наша деревня.
— Что ж? что ж, — нараспев сказал ...ов выше и ниже и добавил: — а что? Неплохие стихи. Всё нормально, — заключил он с такой интонацией, с какой опытный дерматолог мог бы оценить чирей. Я (возможно, некстати) вспомнил Кешину сентенцию насчёт того, что все пишут приблизительно одно и то же. — Лет через пять-шесть, чем чёрт не шутит… А пока вам надо читать, — он моментально слетал к стеллажу и вернулся с внушительной пачкой книг, — сейчас отыщу вам пакетик…
Я принял ношу с благодарностью — и тут же услышал:
— Семьсот шестьдесят рублей, ну, молодому поэту сделаем скидку — семьсот пятьдесят.
Я успел выделить небольшую порцию холодного пота, но вовремя вспомнил, что у меня карман набит тётиными деньгами. Я отделил голубую тыщу от пачки и обогатился пакетом современной поэзии.
— И приходите сегодня на вечер на Улицу ОГИ, — добавил ...ов. — Будет очень любопытно.
Тут оказалось, что рядом с нами стоит симпатичный мужчина средних лет.
— Здравствуйте, — сказал он мне вежливо и обратился к …ову: — Ганя, а где у нас…
Тут, наверное, стоит попробовать описать специфику этого здравствуйте. Оно было настолько окончательным, будто впитало в себя до последней капельки все возможные продолжения разговора. На это здравствуйте даже просто ответить своим здравствуйте было бы бытовым хамством. Если представить себе, что ты написан мелом на доске, то это здравствуйте было как движение мокрой тряпки — и не стоит долго объяснять, что от тебя оставалось.
Все эти рассуждения пришли в мою голову уже на полдороге к метро. Мой день как-то складывался: отнести пакет домой, покушать, посмотреть телевизор, принять душ — и отправляться на Улицу ОГИ, тем более что благодаря Кешиному планшету я знал адреса и явки. Так, собственно, я и поступил.
Москва — город большой, но быстрый. Я уже успел это уяснить. То есть ты едешь куда-либо и полагаешь на дорогу час двадцать — а добираешься за пятьдесят минут и в итоге полчаса висишь в невесомости. Я предпринял массу замедлительных усилий и прибыл на место без пяти семь. Если бы я курил, я бы вальяжно выкурил у входа сигарету и вошёл под бой часов. Но я не курил и позорно вошёл без пяти. Вечер, как я уяснил, был наверху. Я поднялся туда. Там не было никого, кроме волосатого Гани и его друга с бесподобным здравствуйте, как я ухватил из их реплик, Шуры. Ганя и Шура немного поправляли стулья, на специальном столе раскладывали книжки, проверяли микрофон.
— Привет-привет, — сказал Ганя на разные лады. — Скоро начнём. Ты пока спустись в кафе, то-сё, — он улыбнулся.
Я спустился в кафе и вздрогнул: за одним из столиков в расслабленных позах сидели Ганя и Шура и что-то обсуждали.
— Скоро начнём, — сказал мне Ганя и пригласительно отодвинул стул от стола. Я присел на край. — Это молодой поэт, — пояснил он Шуре.
— Мы здоровались, — упредительно сказал я.
— Да, помню, — ответил Шура. Он был настроен благодушно. — Помню, и я был молодым поэтом, всё, знаете ли, писал стихи, — он озорно блеснул очами.
Мне пришла в голову мысль.
— Я оставлю вас на минуту, — сказал я.
— Это там, — указал Ганя.
Я ушёл в указанном направлении, потом по возможности незаметно вынырнул на маленькую лесенку — и в четыре прыжка оказался наверху. Тут уже сидело несколько человек. Меня удивило (опять!), что первые пришедшие отхватывали сидения, как можно более удалённые от предполагаемого места выступления поэтов, — кто на подоконнике, кто в последнем ряду, а кто и на диване вообще вне зоны видимости, за углом. Но чего я ждал и боялся увидеть — Шура сидел за столом с книгами, а Ганя тянул шнур от микрофона.
— Скоро начнём, — сказал он мне. — Хочешь, садись.
— Я пока спущусь в кафе.
— Конечно-конечно.
Я спустился в кафе. Ганя и Шура лениво что-то обсуждали. На моём стуле сидел бесформенный мужчина. Ганя протянул руку и придвинул стул от соседнего стола.
— Садись, — сказал он мне, — скоро начнём.
«Ничему не удивляться, — повторил я молча и украдкой несильно двинул себе по лбу кулаком, инсталлируя эту мысль. — Это Москва».
В семь сорок, как поётся в известной песне, началось. Сегодня оказался вечер трёх молодых поэтов, приехавших в Москву, — двух девушек и одного парня. И вечер довольно примечательный.
Парень и одна из девушек писали, как сказал бы Кеша, приблизительно одно и то же. Слово «приблизительно» я оставляю тут из вежливости. Если же говорить буквально, то они вдвоём как бы писали одно длиннющее стихотворение, которое невозможно было дописать. Если они как-то его и членили, окончательно понять это не представлялось возможным. Иногда кончалась страница, но как знать — на новой странице начиналось новое стихотворение, или продолжалось старое? Иногда поэты смачивали губы водой из стакана, но ведь и это может случиться посреди стихотворения. Иногда парень смолкал, и вступала девушка. Но ведь… Писали они верлибром и изо всех сил искренне. Например: я зашёл в Макдоналдс поссать. Это по-человечески понятно. Или: пока я ехал в маршрутке, у меня зачесалась жопа. Ко всему, девушка отчего-то писала о себе в мужском роде.
Постепенно у меня возникло и укрепилось впечатление, что парень и девушка, молодые и с виду здоровые, читают стихи не свои, а третьего мёртвого поэта. Мёртвого не в том печальном и простительном отношении, что вот человек писал стихи и умер, а в том, что умер — и начал писать стихи. Добавим, что умер добровольно — из-за несовместимости своих взглядов на жизнь с жизнью.
Третья поэтесса была постарше. Перед тем, как начать, она осмотрела зал с холодной неприязнью и посвятила все последующие стихи любимому Поэту, Учителю и Человеку. Об одном мужчине шла речь, двух или трёх — осталось за кадром. Что было абсолютно точно — не обо мне и ни о ком в этом зале.
Первое впечатление от собственно стихов было приятное: силлаботоника (спасибо К. С.), старый добрый анапест. Рифмы. Окончания стихотворений знаменовались выводами и отчётливыми паузами. Немного настораживало, что ритм никак не менялся. Строфа за строфой набегали, как волна за волной. Ну, изредка отдельная волна пыталась набежать излишне торопливо, как это бывает с волнами, но следующая восстанавливала порядок и строй.
Стихотворения были немалые, строф по восемь-девять, большинство о втором лице и в будущем времени: ты придёшь, ты узнаешь, ты скажешь. На свободные места поэтесса вставляла прилагательные, в основном: скорбный. Или мне показалось… Знаете, есть такие слова, что один раз ляпнешь — и уже перебор. Кроме того, поэтесса любила повторно вставить в строку уже прозвучавшее сочетание слов, лишь бы оно подходило по размеру. Как деталь конструктора.
Постепенно этот ритм — волна за волной — окончательно вытеснил смысл не только целого, но и отдельных слов и их сочетаний. Он (ритм) породил эти слова — он их и убил. Они накладывались и взаимно вычитались — как это? интерференция? Буран, мотивируемый военкоматом, понимал в этом больше меня.
Долго ли, коротко, но и это прошло, поэтесса умолкла, получила слабый шквал аплодисментов и ответила на него взглядом, исполненным короткой ненависти.
После этого микрофон захватил Ганя, бодро изложил программу ближайших вечеров и закруглил:
— А теперь переходим к неформальному общению.
Впервые я видел, чтобы такое расплывчатое распоряжение было выполнено мгновенно и неукоснительно точно. Литературная элита в одну секунду оказалась вовлечённой в неформальное общение, словно это была киношная массовка, исполнявшая роль литературной элиты, и каждый заранее знал свой манёвр. Я выпал из этой мизансцены, но не больше чем на минуту. Кстати пробегающий Ганя схватил меня за локоть и развернул лицом к высокому симпатичному мужчине в кудрях. Это оказался фас № 2 из влиятельных людей литературной Москвы.
— Вот, Витя, — представил меня Ганя, — это по твою душу. Молодой поэт.
— Как же, как же, — широко улыбаясь, ответил Витя, — поэт Родион из … (тут он правильно назвал мою барсучью дыру). Мы в курсе. Давно, можно сказать, ждём.
Краем сознания я помнил тётин завет ничему не удивляться, но организм меня подвёл. Спазм пробежался от трахей до седалищного нерва и обратно, а вопрос откуда? настолько явно выступил на лбу, что Витя вынужден был на него ответить.
— Такая работа, — пояснил он, по-прежнему улыбаясь. — О берёзках, значит, пишем?
В нашем регионе как раз слабо было с берёзами, что я и попробовал сквозь спазм объяснить Вите.
— Да читал я, — уверил меня он. — Овраг в черёмухе, только овраг и черёмуха раздельно. С этим-то как раз всё ясно. Как с вами поступить, вот ведь в чём проблема, коллега.
Я почему-то отчётливо увидел, как улыбка исчезает с этого симпатичного лица, словно тучка набегает на солнышко, и Витя без лишних слов кратко кивает паре бугаёв. Как-то напряг меня этот овраг в черёмухе, что-то навеял неприятное, типа пропасти во ржи. Здоровее, наверное, была бы черёмуха в овраге…
Витя, всё ещё улыбаясь, между тем что-то писал на листке.
— Тут вот какой сюжет, — сказал он. — Попробуйте ткнуться вот сюда. А уж если там вам не помогут…
Он пожал плечами и развёл руками, и улыбка постепенно стала меркнуть на его лице. Прежде, чем она померкла окончательно, я был в другом конце помещения. Развернув листок, я нашёл ещё одну явку, не уловленную дистанционно Кешей. Явка значилась на субботу.
Тут Ганя вручил мне рюмку водки и поднял тост за поэзию. Мне показалось, что весь цвет русской поэзии сотней глаз упёрся в меня — выпьет или не выпьет этот молодой подонок? За поэзию?! Я выпил, хотя вообще водки не пью.
— Ты закусывай, — посоветовал Ганя и общим жестом указал на длинный стол. Там оставалась черемша и лужица масла от селёдки. Я скушал стебелёк черемши. Тут меня сзади подёргали за плечо. Я оглянулся — передо мной стояла красивая милая женщина средних лет с двумя рюмками водки.
— Гимназист, а гимназист, — сказала мне женщина, — выпьешь немного водки со старой блядью?
Я подумал, что это своего рода тимуровская акция, что мы сейчас пойдём в другой конец зала, найдём там одинокую, больную, несчастную, уродливую старую блядь и в порядке патронажа угостим её водкой. Неожиданно оказалось, что эта милая красивая женщина говорила о себе. Очередной раз нарушив тётино предписание, я выпил от удивления.
После этой рюмки реальность стала мигать, как свет на школьной дискотеке. Дальнейшее я воспринимал отрывочно.
Была симпатичная изящная женщина с короткой стрижкой, похожая на диковинную птичку. Она была не только хороша собой, но и очаровательна; такие, наверное, встречаются только в Москве. Она скользила вокруг остальных, а остальные — вокруг неё, и буквально каждый встречный вызывал у неё светлую радость, она говорила ему что-то лёгкое и приятное, и свет немного переходил на этого встречного. Не хватало только клавесинной музыки. Вместе с тем, я не мог избавиться от впечатления, что вот сейчас эта женщина с той же очаровательной улыбкой скажет слово «х.й». К чему? отчего? это было как наваждение — я приблизился и прислушался — нет, ничего такого. В своём исследовательском раже я подобрался чересчур близко и обозначился. Женщина взглянула на меня и ласково улыбнулась, как старшая сестра.
— Набираетесь опыта? — спросила она. — У вас хорошие глаза, мы обязательно ещё встретимся.
И растворилась в круговерти происходящего (хотя по большому счёту ничего не происходило).
Постепенно способность удивляться оставила меня. Это Москва. В частности, я понял, что находиться наверху и внизу одновременно не так уж и трудно. По крайней мере, приходя в сознание, я никогда заранее не знал, наверху или внизу себя обнаружу.
Очередной раз я сидел наверху на диване, а какая-то девица немного постарше меня терпеливо объясняла:
— Вот ты, допустим, говоришь мне: пошли трахаться. Я могу согласиться, могу теоретически отказаться. Но с тобой всё в порядке, ты в своём праве. Ты удерживаешь мысль?
— Да.
— Прекрасно, потому что мне в какой-то момент показалось, что ты отрубился. Ты дослушай, а отрубиться всегда успеешь. Вот. А если, допустим, я подхожу к тебе и говорю: пошли трахаться? Дело даже не в том, согласишься ты или откажешься. В любом случае ты составишь впечатление обо мне как о развратной женщине. Скажи, это справедливо?
— Нет.
— Давай лапу.
Мы обменялись рукопожатием — и вот я уже внизу. Пожилой поэт, похожий на пожилого художника, курил трубку и внимательно слушал благополучного мужчину средних лет.
— Понимаешь, — говорил мужчина, — жизнь объективно говно, и мы должны это учитывать хотя бы из научной честности.
— Ну, — вынимая трубку изо рта, гудел художник, как большой добрый шмель, — какая-то доля правды в твоих словах, безусловно, есть, но всё-таки…
— Зачем ты отвечаешь ему, Соломоныч? — вдруг немного надтреснутым голосом вступила худощавая женщина с соседнего стула. — Этот пьяный мудозвон тебя провоцирует от нечего делать, а ты всё воспринимаешь всерьёз.
Мужчина сделал большие глаза: да как бы я мог? не мы, мол, такие, а жизнь такая.
— Ну зачем ты, Соня, — примирительно гудел художник, — у товарища просто оригинальный взгляд на жизнь…
Женщина неожиданно посмотрела прямо на меня и сказала:
— Нас все ненавидят.
И я отрубился.
Очнулся я, когда уже всё вокруг сильно поредело. Какой-то поэт оставил возле меня открытую форточку — и меня основательно продуло. Я закутался в свою куртку и тихо потянулся на выход. Внезапно меня остановила чья-то ладонь. Я присмотрелся и различил влиятельное лицо № 3 литературной Москвы.
На фотографиях оно было нейтральным, здесь же, как культурный слой, несло на себе всевозможные следы: былой красоты, несомненной одарённости, всяческих неумеренностей, наконец — жизни как таковой. Глаза, по идее, должны были смотреть на меня, но оба промазали — и направлялись в две бесконечно удалённые точки. Вокруг влиятельного лица, как бы обрамляя его помимо волос, бакенбардов и бороды, висели два лица выступавших сегодня молодых поэтов — юноши и девушки.
— Спросим молодёжь, — сказало влиятельное лицо, обаятельно картавя. — Как вам, сударь, прозвучавшие сегодня стихи?
Забегая вперёд — лучше всего лицу удавались вводные конструкции, на них оно было между трезвым и пьяным, на смысловых участках — пьяным, а в промежутках молчания — между пьяным и мёртвым. Глаза глядели спокойно, но трагично, словно различали в двух бесконечностях неотвратимую угрозу. Голос журчал мелодично и как-то отдельно от смысла. Всё это хозяйство не складывалось ни во что цельное, но от этого эффект получался только убедительнее. Меня вроде как расстреливали с трёх точек.
Между тем надо было отвечать за базар (хоть и не мой). Я напряг мозги, чтобы как-то соединить вежливость и правдивость.
— Я не дорос до этих стихов.
— Хам, — мелодично и каким-то чудом картаво заключил мой собеседник. — Но изящный. Ты, конечно, уверен, что пишешь хорошо.
Мы чуток помолчали.
— Я открою тебе секрет, — продолжал он, — ты пишешь очень плохо. Все мы пишем очень плохо.
— Кроме тех, Деня, кто вообще не пишет, — вступил молодой верлибрист.
— Они очень плохо пишут белые минималистские стихи, — мгновенно отреагировал Деня. — Очень белые и очень минималистские. Надо будет посоветовать Вите написать докторскую о зеростихах. Но, если честно, я ещё не встречал человека, который бы вообще не писал. Поскреби его — и он, уверяю тебя, пишет, причём очень плохо. — Тут Деня вспомнил обо мне. — Ну посуди сам: ты можешь есть мясо, ветчину, пиццу… словом, самую разнообразную еду, а выдаёшь говно. Так уж устроен человек. Поэтому все мы пишем очень плохо. Но я пишу очень плохо уверенно и долго. Поэтому моё очень плохо — оно как бы уже и не очень плохо.
— Ты пишешь, как бог, — задумчиво вставила юная поэтесса.
— Бог тоже пишет очень плохо. Вот, например, он написал нас. И что? Всё это наброски, черновики. А когда он уничтожит набросок, что останется?
Поэтесса нервно поднесла ко рту пустую рюмку и слегка потрепала её губами.
— Сейчас, — сказал Деня и выбросил вверх руку, призывая официанта.
А я выбрался на воздух. Я был готов приехать к тётушке никаким, милостиво позволить ей стянуть с моих ног ботинки и провалиться в мутный туманный сон. Но есть экономические законы функционирования алкогольной промышленности. Иначе говоря, если бы можно было успешно нажраться двумя рюмками водки, производители бы разорились. Короче, хмель рассосался уже на пути к метро. Так я и доехал до дома, прижимая к груди планшет и перебирая в трезвом уме ворох впечатлений. Постепенно, впрочем, они побледнели — а на первый план выступил назойливый ритм из стихов второй поэтессы, покамест без слов, волна за волной.
Я полагал, что тётя меня как-то отвлечёт, но её отчего-то не оказалось дома — и я так и плюхнулся в кресло с циркулирующим в голове ритмом.
Через некоторое время ритм стал схватываться в слова, как, знаете, если гладить ворсистое одеяло, то скатываются катышки. А я начал записывать эти слова в блокнотик, надеясь таким образом извлечь шарманку из головы. Получилось очередное стихотворение той самой поэтессы — так я, не желая того, овладел — если не ею, так её творческим методом.
Погоди, не спеши. Я увижу тебя на аллее.
Ты стоишь, изнурённый невидимой миру борьбой.
Я лицо отверну. Я тобой, как ангиной, болею.
Год от года, мой друг, непрестанно болею тобой.
И куда тут бежать: я болею тобой непрестанно,
я болею тобой и в январскую стужу, и в зной,
в переулках Москвы от Арбата до Тёплого Стана
ты повсюду со мной. Повторю: ты повсюду со мной.
В переулках Москвы начинается траурный вечер —
эта скорбь, этот лепет колеблемой ветром листвы…
Милый друг, почему так закончилась первая встреча,
почему мы с тобой, как чужие, остались на «вы»?
Нет, не буду, не буду, не буду, не буду, не буду
я к тебе обращаться на «вы», словно гений к толпе.
Исчезай в темноте — я тебя никогда не забуду,
я найду путь к тебе по невидимой миру тропе —
той тропе, что ведёт от потери к другой неудаче,
той тропе, что мелькает вдали меж древесных ветвей,
той тропе, что сквозь детство выводит на скорбную дачу,
освещённую мягкой и доброй улыбкой твоей.
Так возьми мою руку и делай со мною что хочешь:
если это судьба, понапрасну противиться ей.
Фонари зажигают постылой московскою ночью,
и горят фонари между чёрных древесных ветвей.
Мой неведомый друг, ты прости меня снова и снова,
жизнь моя растворилась в твоих родниковых очах,
жизнь моя превратилась в одно несказанное слово,
и огонь, что мерцал в темноте, понемногу зачах.
Но твои корабли выплывают ко мне из тумана,
паруса наливаются ветром и снова висят.
В переулках Москвы от Арбата до Тёплого Стана
Воробьи скорбно учат летать молодых воробьят.
Чтоб мозги сохранить, я взял пульт и включил телевизор. Диктор что-то бубнил невпопад, обращаясь ко мне. Вдруг во мраке возникло откуда-то имя Луиза, будто бы хулиган нацарапал его на стене.
Тут мне стало по-настоящему страшно. Может быть, вам это покажется забавным, но я вынужден был вполсилы удариться лбом о стену. Да и телевизор понемногу помог.
Наутро я проснулся с пустой головой — никогда прежде я так не радовался этому обстоятельству. Тёти всё ещё не было — вероятно, она заночевала у Кати. Я степенно позавтракал, чем нашёл в холодильнике, сел за стол и рассмотрел своё теперешнее состояние и шансы на завоевание Москвы.
Как говорится в детективных фильмах, у меня оставалась одна ниточка — субботняя явка. Ждать оставалось недолго: вокруг стояла пятница. Были ещё какие-то адреса — магазины, клубы, редакции, но интуиция подсказывала мне, что ничего принципиально нового по сравнению со вчерашним я там не обнаружу. Впрочем, я неуверенно обвёл адрес поэтического журнала. Он был назван вполне поэтично, по имени звезды, да с небольшой ошибкой. Что ж, известное дело, поэт — хозяин языка, а не наоборот. Оставалось ещё невочеловеченным лицо № 4. Я положил листок на стол и присмотрелся. Что-то патрицианское было в этом лице. Что-то от Первого Рима.
Я подошёл к окну. Там шёл то ли мокрый снег, то ли настоящий, но в формате дождя. Если бы мне надо было куда-либо ехать, вряд ли погода бы меня остановила. Но, подобно известным персонажам, до завтра я был совершенно свободен. Я сделал по комнате два больших круга, потом включил телевизор.
Не буду утомлять вас картинами весёлой праздности. Скажу лишь, что ближе к вечеру поэтический зуд начал меня слегка беспокоить. И отчего-то он имел какое-то отношение к искренним верлибрам молодой пары гостей столицы.
С рациональной точки зрения — меня не привлекал верлибр, мне совсем не понравились эти стихи, чего ради следовать этим путём — было не ясно. Пожалуй, самый сильный пункт интереса был такой: вроде бы так писать невероятно легко — как ходить или плевать. Но если люди это записывают, возят из города в город, читают со сцены в микрофон, слушают, а потом (я ведь читал!) ещё публикуют, издают и обсуждают, чёрт его знает, может быть, там есть какие-то препоны, не видные снаружи? Возьмёшься писать — и напорешься. Как бобслей — казалось бы, сел в санки и поехал, а вот поди ж ты, спорт.
У меня в памяти оставались, как я вам уже говорил, Макдоналдс, куда лирический герой заходил поссать, и маршрутка, где у него зачесалась жопа. Знаете, у меня не поднималась рука взять и начать писать стихи с таких или подобных деталей. С одной стороны, садись и пиши. С другой стороны — ну а с чего бы вдруг. Я уже готов был позорно отступить, но тут на помощь мне заочно пришёл мой одноклассник по прозвищу Юзер.
У Юзера была одна универсальная идея. Каждый раз она приходила к нему как впервые — его лицо озарялось нечаянным светом, и он восклицал:
— А что, если наоборот?
Исходный тезис мог быть практически любым, из самых разнообразных жизненных и познавательных сфер. Например:
Давайте заменим х на синус, а у на косинус.
Для Наташи Ростовой Пьер символизирует сердечное влечение, а князь Андрей — долг.
Колбасу съедим сейчас, а сыр оставим на закуску.
Медведева — президентом, Путина — премьером.
Выучим химию — и по пиву.
И будьте уверены — Юзер чуть помедлит и ликующе предложит:
— А что, если наоборот?
Вот что, одним словом, получилось:
однажды
я ехал на маршрутке
сквозь одну из окраин москвы
и мне захотелось отлить
между прочим может случиться с каждым
я подумал и нашёл
решение этой проблемы
остановите у макдоналдса
сказал я водителю
у какого макдоналдса
хмуро ответил он по-кавказски
у ближайшего
сказал я стараясь попасть ему в тон
слушай посмотри в окно
какой здесь макдоналдс
от волнения он выпустил руль из рук
я посмотрел в окно
действительно
воздвигать здесь макдоналдс
было бы неверным маркетинговым ходом
мусорные рощи
воздетая к небесам арматура
брошенные стройки
мёртвые заводы
казалось
эти места были созданы для того
чтобы чинно отлить
я мог выйти везде
буквально ежесекундно
но затруднился с формулировкой
я не знал какой именно объект
вырастет за окном
в ближайшие пару минут
вот здесь пожалуйста
это не любит водитель
остановите где удобно отлить
нет увольте
я воспитан иначе
оставалось терпеть и ехать
терпеть и ехать
наконец мы ввинтились в другие места
и я вывалился вслед за тёткой
с неподъёмным пакетом еды
это были места
под девизом
у нас не ссут
прозрачные кварталы до горизонта
сеточки листвы
стеклянные дома
рай для снайпера
спрятаться здесь можно было только за горизонт
от отчаяния
мне даже ссать расхотелось
я пошёл наобум
а куда прикажете мне идти
и скоро вышел к макдоналдсу
он стоял меж белых домов
словно так и надо
словно он всегда здесь стоял
я вошёл
отлил
без души и скорее формально
потом вымыл руки
если есть смысл в искусстве
то вот он здесь
мойте руки перед едой
взял чизбургер и картофель фри
я знаете всегда беру чизбургер и картофель фри
мирно сел у окна
и тут поверите или нет
у меня зачесалась жопа
нет чтобы ей зачесаться в маршрутке
там в тесноте на ухабах
хочешь не хочешь
а чешешь и чешешь
между нами
как транспортное средство
маршрутное такси
обладает рядом недостатков
но как средство для чесания жопы
оно практически идеально
особенно если едешь стоя
надо бы написать мэру
соответствующее письмо
я не буду рассказывать
как сделал то
что должен был сделать
вы на моём месте
нашли бы выход
а я не тупее вас
кое-как
я вспомнил куда ехал
и туда пошёл
солнце вовсю светило
облака бежали над новостройками
все системы
функционировали нормально
и жизнь моя
неслась вольно и с ветерком
как маршрутка
мимо мёртвых заводов
Итог эксперимента оказался туманным. Я не видел серьёзных отличий этого от того, что слышал вчера. В частности, я не находил практически ничего ни в том, ни в этом. Но Бог со мной.
Что, если есть что-то в стихах парня и девушки, чего здесь нет, а я просто этого не вижу? Теоретически это возможно, но как-то… у Тютчева вижу, у Евтушенко — и у того вижу… Строго говоря, хорошо бы вынести это… ну, назовём его стихотворением — на суд общественности, и если не вытолкают взашей, а вежливо похлопают, то и нет, стало быть, невидимых мне различий. Ну, был ещё совсем уж фантастический вариант, что это невидимое мне есть и у них, и у меня. Ну, например, пчела машинально производит мёд, и для неё это бытовуха, а если ей как-то сообщить, что мёд страшно вкусный и ценный, гораздо важнее самой пчелы, пчела не поверит, скажет да ладно и отмахнётся крылом. Может, и я выделяю мёд? Я перечитал свой верлибр. Нет, всё-таки вряд ли.
Тут появилась тётя. Я было подумал опробовать верлибр на ней, да постеснялся. Мы чудесно поговорили о том о сём, да так понемногу и исчерпалась пятница, а там наступила суббота.
Около назначенного срока я оказался там, где должен был оказаться. Если бы я не ампутировал у себя способность удивляться, я удивился бы тому, насколько близко оказалось искомое место от изначального книжного магазинчика. Моя судьба описала петлю. Я остановился немного подышать на свежем воздухе.
Кошка осторожно пробиралась вдоль маленького огородика у стены. По небу плыли зловещие тучи. Все строения вокруг будто бы насупились. Вдруг сквозь этот угрюмый ландшафт пробежал Ганя с сигареткой.
— Привет-привет, — сказал он нараспев. — На семинар?
Я сам ведь точно не знал, на что шёл, поэтому неопределённо кивнул.
— Ну, как тебе вчерашний вечер? — спросил Ганя, и я уже вознамерился ответить, как он успел первым: — А что? нормальный вечер. И прекрасная черемша. Ты оценил?
Я припомнил сжёванный мной стебелёк.
— Да, нормальная черемша.
— Нет. Это вечер нормальный, а черемша превосходная.
На этих словах он исчез — и окликнул меня уже от двери магазина:
— Поверь мне — я кое-что понимаю в черемше! — и исчез окончательно.
А я пошёл — видимо, на семинар.
Он проходил в большом помещении типа ангара за столом для настольного тенниса. Участники подходили долго и трудно. В роли павла абрамыча здесь был пожилой седовласый деятель с лёгким заиканием. Честно говоря, он мне сразу не понравился. Остальной контингент был разношёрстным, но не настолько, как у нас в бункере. Ни тебе дамы, ни полковника, ни рабочих парней, ни богемных девиц. Понемногу, под чай со сладким, началось.
Довольно скоро я понял назначение сладкого на столе — помимо него ничего сладкого тут не держали. Если в бункере было принято, как я уже говорил, друг друга неумеренно хвалить, то в ангаре — обсирать. Обсирание было возведено в своего рода искусство. Стихи и рассказы играли роль информационного повода и спускового крючка — если в этом процессе, конечно, можно представить себе спусковой крючок. Например:
Ваше стихотворение развивается в самую дикую сторону. Вроде как вы заявили: папа подавился рыбьей костью — а потом начали длинно и со вкусом объяснять, какие бывают рыбы, как они питаются, мечут икру и тому подобное. Мы были готовы сочувствовать папе, а вам он по барабану.
Нет нужды говорить, что в самом стихотворении не было ни слова ни о папе, ни о кости. Это были как бы такие притчи. Удивительно… было бы кому-то ещё, как эти люди понимали друг друга. Или только делали вид? С другой стороны, глупо собираться ежесубботно и делать вид. С третьей стороны, это Москва.
Понемногу, кстати, я отметил особенность местного вождя — он неплохо знал и ценил Москву, но с сильным сомнением относился к остальной части нашего Отечества. Например, слушая один из рассказов, он вдруг встрепенулся и брезгливо переспросил:
— Как вы сказали? В Туле?
— Втуне, Леонард Вольдемарович, — ответил автор почтительно.
— А! Извините. Хотя тоже, конечно, не лучший вариант.
В другой подборке стихотворений, неплохой, но на мой слух тускловатой, речь шла об узкой реке, осеннем парке и железной дороге. Деталей было немного, и я было посчитал пейзаж собирательным. Как бы не так! Л. В. моментально вычислил, где эти места на Яузе, и пожурил автора в плане того, что там нет прямого выхода к воде. Словом, тот еще фрукт. Кстати, когда настала моя очередь представляться, я зачем-то к имени присовокупил малую родину, типа Робин из Локсли. Леонард кисло отреагировал не бывал и заел эту географическую неприятность парой соевых батончиков.
Дошла очередь и до меня. Мои стихи здесь вызвали замешательство. Несколько человек по очереди начинали говорить примерно одно и то же, но упирались в какую-то вату междометий. Тогда Леонард взял на себя труд довести это до конца.
Он очень одобрил меня и мои, как он сказал, начинания, и каким-то непостижимым образом отделил это всё от стихов. А стихи — как таковые — никуда не годятся. Он даже пару секунд пошевелил по-рыбьи губами — стоит ли объяснять… Но всё-таки объяснил:
— Вот вы, Родион, скажем, пишете: в мои ноздри втекает запах, это мама печёт блины. А Гумилёв пишет: Да, я знаю, я вам не пара, я пришёл из другой страны. Это же одно и то же. Вы сейчас скажете, что не читали Гумилёва. Охотно верю. Поэтому готов признать вашу одарённость и та-та-та, но ваше готовое стихотворение подходит к строю с узелком и не знает, куда встать. Понимаете, вы можете обозначить время и место, да просто вывести это курсивом внизу, но это всё зря. Надо, чтобы время и место проросли сквозь ваши стихи, а для этого надо уничтожить там всё вчерашнее. А для этого надо знать, что было вчера — и позавчера, и тридцать лет назад. Вы читали Георгия Иванова?
— Нет, — ответил я, — и не только Л. В., а всё собрание мгновенно потеряло ко мне всякий интерес. Если б я знал, что на пути в Москву надо прочитать этого Иванова! Почему проводники не разносят его по купе и плацкартам? Совершенно логично перед моими глазами встал Витя с его пророчеством если уж там вам не помогут и сползающей с лица улыбкой. Я мысленно обматерил Ксению Сигизмундовну, Павла Абрамыча и Кешу. В ближайший перекур я выскочил в магазин и поинтересовался у Гани, нет ли тут стихов Георгия Иванова.
— Уже обработали? — весело спросил Ганя в ответ. — Секта!
Стихов Иванова среди буйства современной поэзии не оказалось. Я уже готов был уехать к тёте и предаться отчаянию, как вспомнил, что забыл в ангаре планшет. Я вернулся за планшетом, напрасно стараясь оставаться незамеченным. Напрасно — потому что после моего признания меня здесь и так никто не замечал. Я мог снять штаны, или заорать песню Верки Сердючки, или и то, и другое одновременно — человек, не читавший Иванова, здесь был лишь набором молекул. Этот набор молекул присоединил к себе другой набор молекул (планшет) — и устремился в дверь. За ней, на свежем воздухе, курил последний паренёк, на вид не старше меня.
— Сматываешься? — спросил он. — Поздравляю: тебя так уважительно обсудили. Меня попервоначалу год назад так знатно обосрали — насилу кости собрал.
— Пойду отмечу успех, — ответил я.
— Давай. Завтра поедешь в … ?
Он, видимо, назвал район Москвы — мне послышалось Новоевреево. В Москве ничему не приходится удивляться, но я всё-таки предположил, что ошибся, — и не ошибся. Паренёк записал мне верное метро и время прибытия. В отличие от большинства литературных мероприятий, завтрашнее планировалось на утро. Это, подумал я, хорошо: меньше уклона в богему. Впрочем, выбирать не приходилось. Судьба очередной раз предоставляла мне последний шанс.
Ночь выдалась беспокойной. Это нельзя было назвать в полном смысле слова снами — это были миражи на грани засыпания, препятствующие как нормальному сну, так и здравому бодрствованию.
Приходил Павел Абрамыч, горестно бормотал: как же, Новоевреево, а старые добрые евреи никому, значит, уже не нужны. Я пытался утешить его, в то же время отлично понимая, что никакого Павла Абрамыча здесь нет, это только воспалённый участок моей совести — с ним, стало быть, я вступал в диалог. Я говорил, что Новогиреево — лишь эпизод, и я непременно вернусь в бункер, вот только отрастут крылышки, но Павел Абрамыч по-детски махал на меня крючковатой лапкой. Я всё ждал, когда же он перейдёт к не связанной ни с чем истории, как вдруг осознал, что теперь я сам стал лишь очередной историей Павла Абрамыча, типа был у меня один ученик. Мне стало грустно, и я по-настоящему заплакал, так что пришлось утирать глаза одеялом.
Потом явился Витя с исчезающей улыбкой на симпатичном лице, в очках и кожанке.
— Как будем с вами поступать, коллега? — спросил он. — Надо ведь что-то делать.
— А может, — спросил я его, — пустить на самотёк? Может, как-то само образуется?
— Опыт показывает, что само не образуется, — ответил он с сомнением и ушёл. А вместо него из мрака стены проступили очертания Дени и Сони с надтреснутым голосом.
— Все мы пишем очень плохо, — объявил Деня лекционным тоном, глядя помимо меня.
— Нас все ненавидят, — подхватила Соня, глядя мне в глаза.
— Все мы пишем очень плохо.
— Нас все ненавидят.
— Все мы пишем очень плохо.
— Нас все ненавидят.
— Так может, — начал было я, — потому и, — но вовремя осёкся. Деня и Соня осуждающе померкли и растворились, а в отдалении появилась изящная женщина, похожая на птичку. Она что-то сказала, и мне отчего-то показалось, что «х.й», но точно я не расслышал. Подойти поближе я не мог (хотя бы потому, что лежал), но мне удалось увеличить женщину как бы зумом. Она снова сказала что-то еле слышно — я приблизил ещё, заранее обмирая. Она посмотрела на меня и улыбнулась.
— Вы слишком нервничаете, — сказала она ласково. — Вам трудно придётся в Москве.
И закружилась в светлом вихре, а откуда-то сбоку, подчёркнуто не имея к этому отношения, подгрёб Кеша в неизменном зелёном плаще.
— Кеша! — обрадовался я ему, как родному. — Представляешь, они…
— Гимназист, а гимназист, — ответил Кеша не своим голосом, точно дразня кого-то, — выпьешь немного водки со старым разъ.баем?
— За поэзию, — уточнил Ганя с таким видом, словно он давно здесь.
— Только ничему не удивляйся, — прошептала добрая Анастасия Константиновна.
Незадолго до рассвета я забылся коротким обессиленным сном, а незадолго после — метро уже везло моё тело в Новогиреево. Там проводник довёл небольшую группу молодёжи до белого школьного здания, и мы примкнули к большой группе молодёжи. По крайней мере, здесь я оказался в своей возрастной категории. Точнее, мало народу было старше меня.
Мероприятие имело в целом довольно привычный характер. Стихи читались и обсуждались. В качестве ведущих здесь были два маститых поэта приблизительно по полтиннику. Боясь упустить что-то важное от недосыпу, я аккуратнейшим образом запомнил их имена.
Одного, в сильной степени лысоватого, звали Юрий Дмитриевич Бередятин. Его подвижное лицо почти всегда улыбалось — или смеялось, или, по крайней мере, было готово вмиг засмеяться. Глядя на него, хотелось верить, что жизнь не такое говно, как утверждал собеседник пожилого художника. Но иногда улыбка и все смеховые аксессуары исчезали с этого лица, и оно становилось как после молитвы. Нет, скажу точнее — как лицо героя боевика перед смертью, причём не его. Но тут же находился новый повод засмеяться — или, по крайней мере, улыбнуться.
Другого, не лысого и даже не седого, звали Анатолий Алексеевич Спилберг. Он улыбался практически постоянно, а зачастую слегка похохатывал. Спилберг напоминал главного инженера, вышедшего из пролетарских низов и сохранившего остатки рабочей прямоты.
Всё шло немного в тумане. За окном падал крупный белый снег — то вниз, то вправо. Звучали стихи — не особо вдаваясь в смысл, я воспринимал их, как звуковую начинку музыкальной школы: вот обрывок известной мелодии, хоть и не без грязи; вот просто пробуют инструмент; вот этюд. Вот Юрий Дмитриевич рассуждает, как бы интеллигентно споря с собой, как прилив и отлив, а вот Анатолий Алексеевич заключает что-то с пролетарской ясностью. Вдруг мне стало хорошо. Это шло стройно и как-то природно, типа снега за окном. Ну, пару раз я включился и вслушался в смысл стихов.
Была готическая поэма о девочке, уронившей ноутбук в мусоропровод, после чего мусоропровод обрёл интеллект и начал пожирать доверчиво склонявшихся над ним людей. Были рваные невротические девичьи страдания о каком-то Паше, который не стоил и сморчка. В ходе обсуждения выяснилось, что сморчок в данном контексте — не гриб, а одноразовое сморкание в носовой платок. Была бодрая утопия о поджоге школы и о том, как на её месте вырастают цветы в человеческий рост. Не обошлось и без верлибра о том, как лирический герой ехал в маршрутке, а над ним свисали и угрожающе колыхались различные фрагменты человеческих тел. Было нечто модернистское, где каждая буквально пара рядом стоящих слов сочеталась впервые, а о смысле речь не стояла.
Я ждал, когда же мастера спасуют — что скажешь о том, о чём нечего говорить? Но нельзя недооценивать опыт. Ничему не удивляясь, Юрий Дмитриевич и Анатолий Алексеевич умудрялись одновременно говорить о поэзии и о том, что только что слышали. Так хорошая мясорубка всё превращает в фарш, а потом поди разбери, что было там на входе.
Так, под шутки и прибаутки, дошла очередь и до меня. По условиям этого шоу молодые поэты читали по одному-два стихотворения, и аудитория, стало быть, обсуждала услышанное. Мастера же держали перед глазами всю подборку. Я прочитал. Пара девочек отреагировала настолько односложно, что нельзя было даже понять, понравилось им или нет. Настала очередь Юрия Дмитриевича.
— А знаете, — сказал он, — мне понравилось, — и оглядел присутствующих, как если бы сообщил, что только что снёс яйцо. — Нет, действительно… Здесь есть какая-то свежесть. Но в то же время… Нет, разумеется, поэт абсолютно свободен, безо всяких ограничений, но всё же… Вот у вас написано:
А из нашего окна
жопа голая видна.
Что это? — спросил он растерянно.
Я (напоминаю) уже приучился ничему не удивляться. Может теоретически быть, что я что-то написал и сам не заметил? Почему нет…
— Это не его, — слегка посмеиваясь, сказал вполголоса Анатолий Алексеевич.
— Да?! Извините ради Бога! Как-то затесалось. А чьё это?
Под хихиканье подруг поднялась румяная девица.
— Как вас зовут?
— Катя.
— Катя, я настоятельно вам советую выглянуть в другое окно. Потому что, уверяю вас…
— Мы Катю ещё обсудим, — вполголоса сказал Анатолий Алексеевич.
— Да. Извините ещё раз. — Юрий Дмитриевич внимательно пересмотрел мои листки, уже исключив чужеродные вкрапления. — Мне понравилось, как вы прижимаете мяч к груди. Нет, серьёзно. А вот голубая вода в реке и какая-то, извините, баба — это уже лубок. Нет, ни в коем случае не подумайте, что поэзии противопоказан лубок. Но не может картинка скакать из лубка в старую фотографию, а из фотографии — в цифровую съёмку. (А впрочем, почему не может…) Вот овраг в бледно-жёлтых строениях — это, по-моему, очень хорошо. Хотя…
— Вот послушай, — обратился ко мне Анатолий Алексеевич с пролетарской прямотой — и с той же прямотой продолжил: — Вещи умерли. Вокруг тебя полые формы. Миллиарды пустот, и ты противостоишь этому давлению пустоты. Вот у тебя написано «велосипед». А ты разбирал велосипед? То есть я понимаю, что ты менял камеру и натягивал цепь. А ты доходил до подшипников? Ты понимаешь, что ещё сорок лет назад эти шарики в масле туда клали живые пальцы на каком-нибудь Велозаводе, а теперь кладёт машина — такая дурацкая металлическая щепоть? Почему, ты думаешь, едет велосипед? Уж наверное, не потому, что ты давишь на педали. Потому что он хранит энергию этих пальцев, это тепло…
— Анатолий Алексеевич, а если вьетнамцы кладут шарики? — вякнул кто-то из зала.
— Представляю, куда завезёт тебя этот велосипед, — великолепно отмахнулся Спилберг, посмеиваясь. — Оглядываешься, а вокруг рисовое поле. — Он посерьёзнел. — Ты вставлял спицу? В твоих пальцах должна быть память о силовых линиях — как правильно вставлять спицу в колесо. Тогда ты напишешь слово «велосипед» в сильной позиции, и оно будет ехать у тебя в стихах. Понимаешь? Ты должен войти внутрь каждого слова, обжить его, надышать, стать им — а потом писать. Вызов, который бросает тебе пустота, притворяющаяся изобилием, чудовищен. Что это значит? Это значит, что Гуссерль здесь не работает, Витгенштейн не работает, Хайдеггер попробовал надкусить, но облажался. — Он кратко хохотнул от чрезмерной понятности излагаемого. — Пока играет Вивальди, никакой поэзии ещё нет, это так, щебет. Когда вступает Бах, поэзия уже не нужна. Стало быть, ты весь должен вместиться в три минуты, когда Вивальди отыграл, а Бах ещё не вступил. Всё своё втиснуть в эти три минуты. А что здесь твоё — это фундаментальный вопрос. Ну, например, скажем так: то вокруг тебя, что не картон, не пластмасса и не фанера, пропущенное через твои глаза, нервы и кишки, — вот тот след, который это процарапывает внутри тебя, — это и есть твои стихи. Когда я полирую стол, мне иногда надо имитировать ход древесного жука. Если я представляю себе ход, ничего не получится. Если я представляю себе жука — тоже. Мне надо стать этим жуком — тогда получается настоящий стол. И на этом столе можно писать стихи, можно резать хлеб ножом, надо только понимать, что такое хлеб и что такое нож. И что такое стихи. Ты понял?
Я кивнул.
— Кто следующий?
Настал момент — и это прошло, и вот я уже выхожу из школьного здания с ощущением очередного упущенного последнего шанса. А чего я, собственно, ожидал? Того, что меня как-то выделят? Но… возможно, меня как-то выделили. Возможно, и вчера, в ангаре, всё было не так гибельно, как мне показалось. Что, моему провинциальному тщеславию настоятельно необходимо было, чтобы все обомлели, а потом, сбивая друг друга с ног, кинулись меня качать и подбрасывать? С чего бы, если даже Буран и Кеша не сбивали друг друга с ног? Или я ждал, что какой-нибудь Юрий Дмитриевич скажет мне в стилистике любимого фильма:
— А вас, Родион, я попрошу остаться, — а потом добавит что-то пусть не восторженное, но единственно важное. С другой стороны, отчего бы этому единственно важному быть секретным? Допустим, я выловлю сейчас этого Юрия Дмитриевича — а он повторит, пожав плечами, что мяч лучше бабы, а свежесть предпочтительнее лубка. Надо ли входить внутрь каждого слова, становиться им, наполнять его своим дыханием? Думаю, да. Да и целиком, след в след, попадать в чей-то ритмический рисунок, наверное, неправильно. Что читать? Георгия Иванова. Отчего же тогда мне так тяжело и одиноко?
Вот, думаю, в чём дело. Хороши были мои стихи или нет, но они приходили ко мне каким-то чудом. Не фокусом и не умением, а именно каждый раз небольшим чудом. И я ждал в каком-то отклике знака понимания, что это чудо. Пусть корявое, заштатное, жалкенькое, но чудо. А это вынесли за скобки. С другой стороны, какой смысл долго умиляться чуду как таковому, даже если это оно и есть? Ну, чудо. Как сказал бы Ганя, а что? нормальное чудо.
Тут я уткнулся в отдельно стоящий дом. За ним сквозь снегопад темнел лес. Я понятия не имел, где нахожусь. Я оглянулся — вокруг не было ни души. Сквозь падающий снег зыбко очерчивались похожие, словно клонированные, корпуса. Я побрёл туда, где они стояли гуще, — и напрасно, потому что больше пришлось обходить.
Ситуация была далека от критической. Было ещё не поздно, часов шесть вечера. Снег падал, но не то чтобы валом валил. Было скорее темно, чем светло, но не так, чтобы черно. Вдруг из падающего снега прямо на меня вывалился человек.
— Скажите, это Новогиреево? — выпалил я, отпрянув в снег. Вот ведь идиотский вопрос. Нет чтобы узнать, где метро или хотя бы автобус.
— Новогиреево? — переспросил мужчина и задумался, как будто речь шла не о тупом названии района, а о тонких оттенках цвета. — Нет, думаю, правильнее было бы назвать это Ивановским, — и растворился в снегу.
Если бы это была опера, я адски расхохотался бы под ударные и духовые. Ну не ухмылка ли судьбы — человеку, не читавшему Иванова, заблудиться в Ивановском? Поделом (как это?) ужо. Но так как это была не опера, я только плюнул в снег и побрёл себе дальше.
Ехидные советские архитекторы уставили Ивановское специальными дугообразными зданиями, способствующими блужданию по кругу. Словом, примерно к семи я выбрел на ближайшую к прошедшему литературному симпозиуму автобусную остановку. И, как вы сами понимаете, не удивился, обнаружив там Анатолия Алексеевича и Юрия Дмитриевича. Мы вновь сошлись под одной крышей — на сей раз крышей остановки, спасавшей нас от озверевшего снега. Я подумал, что вряд ли А. А. и Ю. Д. потратили эти полтора часа на инспекцию ближайших кварталов. Скорее, они выпили и закусили со школьным начальством.
Спилберг обсуждал с каким-то колоритным незнакомцем тонкости шифоньера с выдвижными ящиками. Бередятин стоял в сторонке и не курил. Незнакомца звали по-римски Аврелием. Я от нечего делать присмотрелся к нему.
Блистательно проигнорировав наступившую явочным порядком зиму, Аврелий был одет по-осеннему: в чёрный плащ и широкую чёрную шляпу. Из-под шляпы свисали длинные волосы. На ногах красовались модные кирзовые сапоги. А между воротником и шляпой, к моему неудивлению, располагалось влиятельное лицо литературной Москвы № 4, завершая, таким образом, мой пасьянс. Вот и открылся последний король из Кешиной колоды.
— О! Родион! — заметил меня Спилберг и хохотнул. — Где это ты ошивался полтора часа?
— Гулял.
— Молодец. Аврелий, ты к метро?
— Нет, мы с юношей ещё постоим.
— Ну, пока!
И Спилберг с Бередятиным с чисто московской резвостью чесанули в остановившийся поодаль автобус, а я остался с Аврелием один на один.
— Курите, юноша? — спросил Аврелий, разминая в пальцах сигарету.
— Нет.
— Это правильно. Что, приехали завоёвывать Москву стихами, но не знаете, с чего начать?
Я взглянул ему в лицо — он смотрел на меня со странной смесью отвращения и любви.
— Да нет… Понимаете, дело не в Москве и даже не в стихах.
— А в чём?
— Не знаю…
— Если можно, повернитесь в профиль. Так… А теперь поднимите чуть-чуть подбородок. Достаточно. Что вы хотите услышать — пожелания успеха или правду?
Вот и они увидели мой профиль. Что же до вопроса — я вспомнил Бурана с его всерьёз или халы-балы. На сей раз мне не хотелось ни правды, ни пожеланий.
— Правду, — сказал я почти беззвучно, но он расслышал.
— А вы знаете, у меня есть стихотворение на эту тему. Сейчас…
Он припомнил и прочитал:
Когда я был моложе,
От лени и тоски
Я сладостною ложью
Обмазывал мозги.
Потом сквозь это дело
Взошли мои мозги -
Неловко, неумело
Проклюнулись ростки.
И недоумевая
От сладкого вранья,
Глядит кора живая
На мёртвые края –
И тихо шепчут губы:
Как хорошо вдвоём!
Но золотые трубы
Уже трубят подъём.
Ну, что скажете?
Я пробормотал что-то. Он немного помрачнел.
— Юноша, я скажу вам страшную вещь. Вы слишком хороший человек, чтобы стать большим поэтом. Настоящий поэт — это алчное животное, которое всё тащит в рот, это всё бродит внутри, а потом поэта рвёт его стихами. А вы более склонны отдавать. Вас все будут любить, играть с вами, как с молодым медведем, и вы будете долго ходить в блестящих и перспективных, а потом сами не заметите, как состаритесь и начнёте делиться богатым опытом с молодёжью.
Он затянулся и выпустил дым. Я стоял не шевелясь. Я и впрямь никогда не слышал ничего страшнее, чем то, что он говорил. У меня как будто свело мозг — я не мог бы уехать, даже если бы все автобусы мира собрались сейчас вокруг и распахнули светлые внутренности.
— Вам предстоит жить в прекрасное, лёгкое время, — продолжал Аврелий, — время идиотов, уродов и калек. Понимаете, эпохи испытаний — хорошая выбраковка. В войну все герои и красавцы. — Он, сделав чрезвычайно скупое движение, рельефно изобразил героя и красавца. — А вы будете долго жить в благополучном мире, где будут выхаживать слабых детей, где увечные, рыхлые и никакие будут тосковать по своему певцу. Но чтобы им стать, всё равно надо будет пройти в игольное ушко. Несколько раз оказаться одним из ста. Вы готовы?
— Да, — выдохнул я.
— Есть вечер, где выступают все желающие. Регламент три минуты. Одного, может быть, заметят.
Три минуты между Вивальди и Бахом...
— А когда будет этот вечер? — спросил я.
— Молодой человек, а разве я сказал будет? Я сказал есть. Он идёт уже сорок минут. Всё на свете происходит либо вчера, либо сегодня. Только у неудачника всё происходит завтра. Вам повезло — вечер сегодня.
— А где?
— Смотрите-ка, вам опять повезло. Он примерно здесь. Точнее — во-он там.
Аврелий показал в некотором направлении. Наверное, в другие дни там были жилые кварталы. Сейчас там был только падающий снег. Ещё он произнёс адрес — название улицы и номер дома. И то, и другое мгновенно выпало из моих мозгов.
— Можете подождать, пока я заведу машину. Хотя вряд ли она поедет по этой целине. Можете доехать до метро и вернуться на другом автобусе. Номер… Ещё один номер благополучно проскользнул сквозь мои мозги.
— Лучше я пойду.
— Рискните.
«Наверное, — подумал я тогда, — я вспомню название улицы, когда ее увижу. А номер дома? Тоже? Нет, с номером ещё проще — я могу мысленно представить его. Ну, просто медленно считать — и на правильном номере что-то ёкнет. А снег — что снег? Снег станет слабее».
Я отошёл на несколько шагов — и тогда Аврелий меня окликнул. Я оглянулся — он стоял, в шляпе, плаще и сапогах, красивый и страшный, на автобусной остановке. Там не падал снег — только поэтому я его ещё видел.
— Запомните, юноша, человек — это то, куда он не успел.
И снеговой морок поглотил меня. У меня было странное ощущение — что я совершенно выбился из сил, но так, без сил, могу идти вечно. Я шёл вслепую не знаю сколько времени за своими тремя минутами, а потом, почти окоченевший, добрался вон до того окна, и меня втащили сюда. А здесь вы меня слушали не три минуты, а, наверное, все сто. Спасибо вам, дорогие люди. А теперь я немного посплю, если вы не против.
*
Последовала пара секунд чистой, изумительной тишины, потом несколько человек зааплодировали, к ним присоединились остальные (хоть и не все). Родион учтиво поклонился.
— Что ж, — начал было Вася, — теперь…
— Нет, милейший, так не пойдёт, — вдруг оборвал его какой-то классический интеллигент с бородкой и чуть ли не в пенсне.
— Отчего же это вдруг?
— Оттого, что в последней нашей истории не все ружья выстрелили. А как же, молодой человек, конверт вашего товарища в зелёном плаще? Эту деталь вы выдумали, да так и не употребили.
— Ничего я не выдумал, — Родион залез в планшет и вынул конверт. — Вот он.
— Так что ж вы его не раскрыли?
— По-моему, ситуация далека от крайней.
— Да ну, — интеллигент прищурился. — Сидеть в какой-то, извините, избе в сомнительной компании и с зыбкими перспективами, гадая, что именно здесь найдут — тебя или твой скелет, — это ли не крайность?
— Из сказанного вами, — ответил Родион с большим достоинством, — я заключаю только, что вы на моём месте вскрыли бы этот конверт. Я же позволю себе остаться при своём мнении, тем более что конверт вручён мне, и обещание давал я.
— Бросьте, юноша. Неужели вам не любопытно?
— А какое отношение честь имеет к любопытству?
Интеллигент поднял руки, давая всем понять, что этот виток разговора исчерпан. Вася открыл было рот, чтобы передать слово следующему рассказчику, как вдруг, кашлянув, влез Николай Павлович, который возил кота в Москву и дважды сватался.
— Извините, Родион, я видел ненароком, как вы что-то писали в блокнот. Это не новое стихотворение?
Родион, слегка заалев, кивнул.
— Может быть, тогда прочитаете его на десерт? Для полноты, так сказать, картины?
— Не знаю, насколько оно закончено, — пробормотал Родион, уже, впрочем, раскрывая блокнот на нужной странице:
Комариный сигнал чуть слыша,
Он уходит — вперёд и выше —
И выныривает на свету,
А потом интенсивно дышит,
Исполняя свою мечту.
Все сомнения и тревоги
Он оставил на полдороге
И теперь идёт налегке,
Будто вдруг развязали ноги,
С чёрным кейсом в левой руке.
Только дуги земного круга,
Только ветер гудит упруго,
Рябь бежит по воде пруда,
И весна, наступая с юга,
Прорывается в города.
Собираются птицы в стаи,
Снег растает, и лёд растает,
На протоке вода блеснёт,
Южный ветер, листву листая,
Все страницы перевернёт.
Пусть земля ещё не прогрета,
Всё проходит — пройдёт и это.
На секунду закрой глаза –
Только волны тепла и света,
Дождевая капля-слеза.
— Оптимистушка вы, Родион, — усмехнулся интеллигент. — Заклинаете весну, а сейчас, между нами, пятое ноября. Ну, шестое, раннее утро. Сколько мы тут сидим — четыре часа, пять?
— Иногда, — немного загадочно ответил Вася, — весна наступает существенно раньше календарного срока.
— Вот как?! И когда, по вашим расчётам, она наступит в этот раз?
— Что сегодня, это почти стопроцентно, — невозмутимо продолжал Вася. — Думаю, ждать осталось от двух до пяти часов. Ещё точнее сказать не могу — слишком много случайных факторов.
— Вы, вероятно, знаете что-то, чего не знаем мы? Это что — розыгрыш? Скрытая камера?
— Думаю, нет. И знаю только то, что слышал наравне с остальными.
— Так какого чёрта!.. — взревел интеллигент с неожиданной мощью, но Вася поднял руку — и наступила тишина.
— Ты! — этой самой рукой спикер избы ткнул в довольно флегматичного мужчину.
— А если я не хочу?
— Тогда попросим другого.
— Не надо, я просто спросил. Почему бы нет.
Флегматичный мужчина полулежал на кушетке из двух брёвен и скомканной куртки. У него было неяркое, но смутно притягательное лицо. Лет с виду около тридцати пяти. Он немного покашлял и начал:
Глава 4. Кокон
— Меня зовут Георгий. Это хорошее имя, но с плохими уменьшительными. Мне пришлось приложить некоторые усилия, но меня никто более одного раза не называл ни Егором, ни Жорой, ни Гошей. Возможно, если бы я был котом, я согласился бы на Гошу. А так — друзья постепенно приучились произносить моё полное имя быстро, умещая его в секунду.
Если мне удастся выбраться отсюда и прожить ещё два месяца, мне исполнится тридцать лет. Ну, может быть, я отмечу своё тридцатилетие здесь, тушёнкой. К чему я это говорю — я уже достаточно отошёл от подросткового возраста, накопил дистанцию, и могу говорить о себе-подростке как о третьем лице. Так вот — я рос болезненно спортивным пареньком. Не в том отношении, что у меня были какие-то особенно толстые мышцы или крепкие сухожилия, а в том, что везде я видел соревнование и стремился быть первым. В игре, в учёбе, в мелком хулиганстве, в ухаживании за девчонками. Особенно смешно это выглядело там, где я от природы скорее отставал. Ну не давались мне, например, шахматы, я играл чуть ли не хуже всех в классе, разве что исключая тех, кто вообще не играл. Но так хотел стать первым, что занимал второе место из девяти участников — и, разумеется, дико огорчался. Я вспоминаю об этом, потому что дальше это обстоятельство окажется важным.
Спортивный азарт и желание побеждать заразительны. Думаю, вас не удивит, что те или иные мои одноклассники время от времени и избирательно принимали вызов. Но по-настоящему и всесторонне зажёгся один, Дмитрий. Это был ближайший мой друг — понимаю, что тут возникает вопрос: что первично, а что вторично. Не скажу однозначно. Наверное, в основе было глубокое родство; оно привело и к дружбе, и к общей тяге к соревнованиям. Ну, скажем, мы с Дмитрием далеко не лучше всех в классе играли в футбол, но если попадали в одну команду, то выиграть у неё было невозможно. И нас как-то естественно стали разделять — ставить в разные команды.
Мы хотели стать первыми в учёбе — и получили каждый по золотой медали. Если бы на нашу параллель государство отпустило одну золотую медаль, вышло бы интереснее. Мы боролись за внимание красивейшей девочки в классе — началось это как очередное соревнование, но уже к выпускному маю я понял, что по-настоящему люблю её. Нет нужды говорить, что то же самое произошло с Дмитрием. А звали её, конечно же, Елена. У неё была мать нечеловеческой красоты и отец — совладелец в разных долях фабрик, заводов, гостиниц, морских портов и Бог знает чего ещё.
В назначенный срок из школьников мы превратились в студентов. Я предпочёл экономику с уклоном в нефть, Дмитрий — нефть и газ с уклоном в экономику. Елену отправили в Париж постигать изящные искусства: её поколению в семье не требовалось зарабатывать деньги. Началась университетская пора. Думаю, большинство из присутствующих здесь были студентами, а большинству из остальных это предстоит. Поэтому пропущу пару страниц, отмечу только две вещи.
Моя любовь к Елене — она словно легла в сейф. То есть эта любовь, с одной стороны, никак не влияла на мою повседневную жизнь, разве что исключала другую огромную любовь — но не лёгкие увлечения. С другой стороны, она — любовь — оставалась нетронутой, то есть ни на грамм меньше, ни на градус прохладнее. Я как бы открывал сейф, удостоверял наличие, запирал — и жил себе дальше.
Не знаю, кстати, как протекала любовь в разлуке у Дмитрия, то есть — каким именно образом он её сохранил. Мы с ним виделись довольно часто, но эта тема как-то сама собой оказалась табуирована. Мы с Еленой изредка переписывались, но эта переписка относилась к повседневной жизни, а не к сейфу — надеюсь, вы меня понимаете.
Это первое, а вот второе: довольно быстро я понял, что многоборье, в каждом виде которого я остро желал быть первым, надо как-то ограничить — не ввиду недостатка моих амбиций или сил, а просто из-за устройства мира. То есть очень утомительно больше всех пить и прогуливать — и в то же время лучше всех учиться. Это уже цирк, а не спорт. И, думаю, невозможно лучше всех учиться — и иметь больше всех хвостов. И в один прекрасный день я принял историческое решение — играть только в позитивные игры. То есть я бросил пить, курить, играть в карты, очень ограничил всё, связанное с флиртом, — а то, что оставил как теоретически допустимое, наши девушки довольно быстро исключили в ответ как бесперспективное. В итоге я заслужил кличку Монах — меня она вполне устраивала: главное — не Егор, не Жора и не Гоша.
Мои добровольные ограничения никак меня не беспокоили. Я чувствовал себя ракетой, прошивающей атмосферу. На защиту моего диплома пришли проректор по науке и академик со стороны. Я устроился в прекрасное место на хорошие деньги. А уже потом выяснил, что в какой-то доле этим прекрасным местом владел Виктор Александрович, отец Елены. Дмитрий оказался в другом месте — но и тем местом в какой-то доле владел Виктор Александрович. А дальше всё пошло довольно предсказуемо. Мы — и Виктор Александрович — были одной крови, то есть исступлённо играли на победу. В итоге — мы с Дмитрием год от года росли внутри этих мест, и доли В. А. тоже росли. Елена сменила Париж на Лондон, а изящные искусства — на семиотику. Она ненадолго вышла замуж за барона в отставке и обзавелась дочуркой, такой же красавицей, как бабушка и мать. Всё это стягивалось в точку. Эй, малый, — прервался вдруг Георгий, — у тебя будет закурить?
— Вы же не курите.
— Не курил. Спасибо, — Георгий затянулся, немного помолчал и продолжил:
— Время шло. Дмитрий женился, у него родился сын. Я… ну, скажем так, не был вполне монахом, но всё же держал Елену в поле зрения.
— А вы, — не утерпел кто-то из задних рядов, — не смотались к ней в Лондон?
— Бывал. И я, и Дмитрий. Кроме того, она всё же наезжала иногда в Москву. Однажды мы — все трое — даже пересеклись в Детройте. Но… эта игра предполагает очень чёткие правила. Мы с Дмитрием планомерно росли, но вплоть до 28—29 лет ещё не котировались как её женихи. Имущественность, переходящая в своего рода сословность, — вы можете поднять меня на смех, да я и сам, забегая чуть вперёд, подниму себя тогдашнего на смех. Останься я таким, как был, не угодил бы в избу. Вы спросите, а любовь ли это была. Чёрт его знает. Сейчас я свободен от любви, но, думаю, если бы полюбил, полюбил бы иначе. Как бы вам объяснить. Ну, представьте себе — без скорости здесь не обойтись — взбесившийся поезд, который несётся неизвестно куда с жуткой скоростью. Ни соскочить, ни остановить его нельзя. Пассажиры кое-как перемогают страх и, стараясь не глядеть в окно, живут обычной пассажирской жизнью: пьют чаёк из стаканов с подстаканниками, играют в дурака, ходят изредка в вагон-ресторан. Может там образоваться какой-то флирт, ухаживание, любовь? Да — но с поправкой на эту аномальную скорость, на нечеловеческое мелькание за окном. Моя любовь к Елене была частью гонки, была встроена в систему. Ну — как лампочка, встроенная в телевизор, — что она: лампочка или деталь телевизора?
— И то, и другое, — отозвался кто-то басом.
— Вот-вот, — живо согласился Георгий. — Вот и моя любовь была и то, и другое, то есть и любовь, и в то же время фрагмент мозаики из пазла. Соберёшь — вот ты и кругом чемпион. Некоторым из вас, может быть, противно это слушать; уверяю вас, мне теперь неприятно об этом говорить. Но без этой вводной части не обойтись. Итак, постепенно — в двадцать девять лет — мы с Дмитрием сделались вице-президентами тех структур, внутри которых росли. Президенты там были скорее декоративные, представительские, гаранты стабильности, этот пост не обсуждался. Вице-президент — это был максимум внутри и реальная власть. Мы, полагаю, были самыми молодыми вице-президентами структур такого уровня в стране. Точнее, я — потому что Дмитрий на полмесяца старше. Справедливости ради следует признать, что он взобрался на этот пост на двенадцать дней раньше меня. В общем, дальше нам предстояло ждать интересных предложений, и оно поступило — одно на двоих.
Нас вызвал к себе Виктор Александрович, отец Елены. Его офис… знаете, офисы людей такого масштаба обычно на высоком этаже, символизирующем высоту уровня хозяина. И там такая специальная роскошь, выраженная в дизайне, в одной какой-нибудь яркой детали. Например, бумага ручной выделки. А у отца Елены всё было не как у людей. Начнём с того, что это был кабинет на первом этаже, с широкими окнами, в которых, как рыбы в аквариуме, ходили прохожие. Это были односторонние окна — мы их видели, они нас — нет. Вероятно, оттуда были видны не зеркала, а какие-то картинки: бывало, кто-нибудь зазевается и смотрит на то, чего мы не видим, а сам не видит нас, смотрящих на него. Приоткроет рот от избытка внимания — люди очень забавны вблизи. Я был там один раз, а потом не нашёл эту улицу и не посмотрел на эти окна снаружи. И теперь уже, видимо, не посмотрю.
— Вы так катастрофически оцениваете нашу ситуацию? — прогудел кто-то сзади.
— А? Нет, что вы. Эта изба — просто досадное недоразумение, небольшая пауза. Я имею в виду свой теперешний образ жизни. Потерпите слегка — и всё узнаете. — Георгий со вкусом затянулся, выпустил небольшое облачко дыма, и продолжил:
— И вообще кабинет был похож скорее на домашний, чем на офисный. Разве что тапочек не было видно — да и то, мы же не обыскивали помещение, а только ухватили мельком. Камин был, был какой-то комодик, прикрытый скатёрочкой. Самое главное — нельзя было даже предположить, что у этого кабинета меняется хозяин. То есть это был не кабинет должности — какого-нибудь там генерального президента, — а кабинет именно Виктора Александровича. Нас усадили в мягкие кресла, предложили нам кофе и лимонад. Мы с Дмитрием согласились из любопытства: какой тут кофе, и какой лимонад. Да, скажу я вам, знатный кофе и уж совсем сногсшибательный лимонад. Как там, Родион, ваш товарищ говорил про черемшу? Вот примерно… То есть такой лимонад, что можно себе представить, как какой-нибудь партнёр отказывается уступить В. А. заводик за полцены, а потом пробует лимонад — и соглашается.
Глоток лимонада ещё плескался у меня во рту, а В. А. уже перешёл к делу. Он отодвинул скатёрочку — что удивило меня, посредством пульта, — и то, что я поначалу принял за комодик, оказалось плазменной панелью. Тут уже операции пультом меня не удивили — и вот с нами оказалась Елена, точнее, её лицо на экране. Экран был настолько велик, что это лицо получилось больше, чем на самом деле, значительно больше, чем наши лица. Это было чуть жутковато. И вот что сказало это лицо — я запомнил практически дословно:
— Ребята, я внимательно слежу за вашими успехами, и вы оба мне нравитесь. Если вы сохранили ко мне симпатию (мы синхронно кивнули), я охотно и весело выйду замуж за того из вас, кого папа возьмёт к себе в Совет директоров. Пусть это будет вам дополнительным стимулом в вашем захватывающем соревновании. А я искренне желаю успеха обоим.
И она отключилась, панель погасла, и скатёрочка наползла на неё. Мы повернулись к Виктору Александровичу, ожидая серьёзного и длинного разговора.
— Надо прорекламировать майонез «Орёл», — кратко и бесстрастно сказал В. А., и мы поняли, что аудиенция окончена.
Меня, помню, слегка позабавило, с какой простотой жена и сын Дмитрия были вынесены за скобки — о них, кажется, никто (кроме меня) и не вспомнил.
Мы шли белым-белым коридором.
— Какой-то бред, — сказал Дмитрий, криво улыбаясь. — Какой-то, извини, Сомерсет Моэм. Мне никакого удовольствия не доставляет соревноваться с тобой.
— Ой ли.
— Нет, посуди сам, разные вещи — гнать по параллельным дорожкам и сталкиваться лбами.
Я промолчал. Пока что мы шли по параллельным дорожкам. Впереди уже светился выход.
— А тебе тоже пришли в голову яйца орла? — спросил Дмитрий, уже пожимая мне руку на прощание.
— Конечно.
И он ушёл — чтобы быстро и оптимально отрекламировать майонез «Орёл», войти в Совет директоров и сменить свою жену с сыном на прекрасную Елену. А я как-то замешкался на ступеньках — то ли солнечный луч, отразившись в луже, зацепился за глаз, то ли ветерок невзначай продул мозги от уха до уха.
В Москве уверенно стояла весна. Над моей головой колыхалась многослойная листва — некоторые ветки горели на встречном свете. Такие грозди листьев, как виноградные грозди. Медленно проплыл синий троллейбус. Ребёнок лет трёх в панамке нагнулся над лужей, молодая мамаша, нагоняя его, буркнула только попробуй — ребёнок со счастливым смехом побежал вперёд. И всё это не имело никакого отношения к Совету директоров.
Какое-то устройство внутри меня сломалось. И — одновременно — как бы включились системы, которые оно подавляло. Это я не объясняю и не выдумываю метафоры. Я один в один передаю то, что почувствовал тогда.
Вчерашний я уже был бы на полдороге к офису, лихорадочно рекламируя в уме майонез «Орёл». Теперешнему же это было несусветно дико, как, думаю, большинству из вас. Это преображение произошло мгновенно и безболезненно, как будто бабочка вылупилась из куколки. Впрочем, я не знаю, с какими эмоциями бабочка оглядывается на куколку. Без метафор — я чудесно прогулялся до вечера, отключив мобильный телефон. Покормил уток на каком-то маргинальном пруду, покалякал с парой пенсионерок о сложностях новой жизни, понаблюдал закат с пресненских холмов. А назавтра с утра прикинул, как жить.
Я понял, что хочу жить в большой однокомнатной квартире этаже примерно на восьмом, с огромным окном, которое почти всегда будет открыто. Хорошо бы там был большой балкон. И чтобы гулял ветер, чтобы туда заливал косой дождь, а я если бы и выходил оттуда, то только пошляться там и сям, побазарить с кем ни попадя, поглазеть на звёзды. Мозг всё еще по инерции выдавал какие-то оптимальные варианты. И первым выпал такой:
Можно жить, не зарабатывая и не тратя денег, исключительно за счёт гостей. Есть закон гостя — возможно, кто-то открыл его независимо от меня, тогда заранее извините. В моей формулировке он звучит так: гость приносит больше еды, чем в состоянии сожрать. Скажем, целый торт. Понятно, что он не съест целый торт в одно горло. Но если даже просуммировать всё, что он съест за вечер, и как-то — в ценовом или весовом варианте — конвертировать в торт, всё равно не получится целый торт. Или проще, тот же закон в интегральной форме. Допустим, пришли три гостя. Один притащил мясной нарез, сок и хлеб. Другой — пачку чая, пакет молотого кофе и майонез. Третий — торт. Посидели, поболтали, покушали и ушли. А у хозяина остались после их визита и мясо, и сок, и хлеб, и торт, не говоря уж о кофе.
— Извините, — спросил кто-то сзади, подняв руку, как на конференции, — а этот ваш закон распространяется на напитки?
— В России — нет, — с удовольствием ответил Георгий. — Напитков — спиртных, вы имеете в виду? — как правило, не хватает. Но я, в общем, не пью.
— Вы и не курили, — почему-то обиженно прозвучал женский голос.
— Ну да. Напоминаю исходную расстановку: я планировал некий праздный и безотходный образ жизни. Понятно, что я думал о первейших необходимостях, скажем, о еде. Но человеку нужны деньги, например, чтобы платить за квартиру и за телефон. И тут я кое-что придумал. Неловко заставлять гостя тащиться в сберкассу по дороге и платить за твою квартиру. Это уже иждивенчество. Но можно ведь сказать гостю, когда тот спрашивает, что купить к столу:
— Ничего не надо, старичок, всё есть. Если не сложно, кинь мне пару сотен на мобильник — ну, если будешь бежать мимо чего-то подобного.
И — дальше, надеюсь, понимаете сами. По закону гостя эти излишки возрастают уже на мобильнике. А с них можно платить и за квартиру, и за Интернет, и скидывать на карту, и так далее. Вот вам готовый пакет, как жить за счёт гостей. Можете вообще не вставать с дивана.
— Ага, — ответил из угла сиплый голос с характерной русской иронией, — как сюда к нам в теремок намылятся гости, сразу пошлём их за тортом и мясным нарезом.
— Направление мысли верное. Возвращаюсь к автобиографии. Поступил я всё же иначе. Побегал два месяца, оборудуя мягкое место. За это время я перевел всё своё имущество в наличные, а наличными увалил пару самых тупых банков, точно ни в каких долях не принадлежавших В. А., — Сбербанк и ещё один, не скажу какой. В итоге у меня возникли две поддерживающие моё существование карты. На проценты можно было жить, ну, не шикуя, естественно. Я сменил квартиру на какую мечтал. Если учесть, что у меня была трёхкомнатная, а мечтал я об однокомнатной, это не составило большого труда. Я по возможности автоматизировал коммунальные платы, установил связь с интернет-магазином. Что ещё? Ну, бытовая техника… мусор я с удовольствием выносил сам — там оказалась такая романтическая помойка на холме с великолепным видом на соседний район. И я зажил жизнью одинокого барина. Спросите, скучал ли я? Нет. Я делал, что хотел. Ну, допустим, я не мог, как раньше, слетать в Париж пообедать, но ведь и не хотел. Меня вполне устраивало ближайшее к дому кафе: во-вторых, своим ассортиментом, а во-первых — тем, что принимало одну из моих карт.
Я жил, как отсыпаются те, кто долго недосыпал. Братишка, если не составит труда, дай ещё сигаретку. Мерси…
Георгий со вкусом закурил, и тут пространство вокруг слегка заволновалось, как закипающая вода в кастрюле.
— Чёрт знает что, — сказал давешний интеллигент и смачно плюнул в залежи сосновой коры. — Какая-то дикая безответственность. То интенсивно грабил родину, а то, понимаете ли, почил на лаврах. Вам, голубчик, вообще известна такая категория, как общественное благо?
— Вообще известна, — безмятежно ответил Георгий между двумя затяжками.
— Объясните тогда нам, лопоухим.
— А если не сумею, вы что, сожрёте меня? Или вынесете этот вопрос на суд племени? Или доверите харизматическому лидеру? — Георгий без малейшего почтения мотнул шевелюрой в сторону Василия.
— Нет, тут и без вас достаточно свинины. Вопрос не…
— Вы уж извините, Георгий, — вдруг заговорила женщина из второго ряда, нервно пожимая ладонями, — но действительно как-то у вас всё получается очень эгоистично. Гонка гонкой, но… впечатление такое, что миру от вас ни холодно, ни жарко.
— Извините, а можно встречный вопрос?
— Конечно.
— Почему у вас такое впечатление возникло именно от меня? Вот наша дальневосточная мадемуазель просто пересекает просторы отечества. Она что — нужна где-то, кому-то? Если да, то собственной мамаше. Её заботят вопросы из этого пакета? Уверяю вас, нет. Более того, как только она действительно понадобилась этому её немцу, тут-то барышню и унесло ветром. Ну, про кота воздержусь. Здесь тоже можно порассуждать, но джентльмен из Саратова всё-таки пробует помочь людям. А вы, юное дарование, думали ли о ком-то помимо себя и своего наследия? Отвечу за вас — нет; для вас мир — что-то вроде желе, такого или сякого на вкус. Кому вы помогли, кого обогрели? Молчите? То-то.
— Извините, дорогой Георгий, — поднял руку Василий, — я исключительно по протоколу. По ходу ведения, так сказать. Мы ведь затеяли все эти колебания воздуха только чтобы не озвереть ненароком. Но есть направления дискуссии, ведущие к озверению быстрее молчания. Давайте я на правах ведущего попробую аккуратно, никого не травмируя, развязать этот маленький узелок. По-моему, раз вопрос об общественном благе не возник по течению или по итогам предыдущих докладов, так, стало быть, не возник. Чего уж сейчас обратным ходом его ставить? Вам же, дорогой Георгий, его задали естественным образом. Подчёркиваю — не я. Вы вправе отказаться отвечать, конечно же. Или ответить. Но переводить стрелки, как мне кажется, неконструктивно.
Всё это было сказано настолько вежливо и даже кротко, что все в сильной степени успокоились. Георгий, глядя в потолок, выпустил туда же очередную порцию дыма.
— Так мягко стелете, — сказал он Василию, — что просто клонит ко сну. Хорошо, я попробую объяснить. Вот в каменном веке наши с вами предки примерно так же сидели в пещере, ходили охотиться на различную живность примерно размером с себя, а один неандерталец — или там кроманьонец, причём не самый мускулистый, остался в пещере. Наверное, сослался на боль в ноге, товарищи ушли недовольные, считая его тунеядцем, а он начертил на стене чертёж ямы, укрытой листьями, и в следующий раз они завалили мамонта. И так оно и пошло. Одни копали, пахали, пилили, валили лес, и польза от их деятельности измерялась в кубометрах и была весьма наглядна. А другие с полуоткрытым ртом смотрели в окно и теребили пуговицу на рубашке. И потихоньку изобретали — то пилу, то колесо, то бульдозер, то операционную систему, то новый способ размещения производств, то необычный финансовый инструментарий. И каждый раз новое неохотно и со скрипом воспринимается токарями и пахарями. Они уже заказывают авиабилет через Интернет, и вот это им, видите ли, уже понятно, то есть понятна и конструкция крыла, и электрическая тяга Эдисона, и кибернетика, и даже Интернет, а вот фьючерс и дериватив — ещё нет. И они уверены, что мир стоит на них, на экстенсивной вспашке. Хотя физически они вряд ли превосходят неандертальцев и пашут не круче. И всё, что вы видите вокруг, — Георгий повёл было рукой, обводя начинку избы, но вовремя осёкся, — не здесь, а шире, родилось не в кузнице, а в офисе. Это, так сказать, преамбула.
А теперь про меня. Моя деятельность… ну, как бы вам попроще объяснить, — заключалась в том, чтобы логистическим или юридическим путём чуть-чуть скинуть издержки на нефть. Ближе к народным терминам — себестоимость. На сотые доли цента за баррель. И уж чтоб до кучи — лично моя деятельность заключалась в том, чтобы поддерживать тех, кто поддерживает это. И лично от меня эффект, — он свистнул и махнул рукой, -вообще на километр после запятой. Но потом он множится на сотни миллионов (насчёт миллиардов не уверен) и становится значим. Такая кучка бабла типа вон той поленницы. Когда я вынимаю из этой кучи свою немалую зарплату, она даже меньше не становится. А потом туда суют лапу мои многочисленные начальники начальников и их холуи. От кучи остаётся приблизительно треть. И этой третью смазывают народ, чтобы он не очень волновался. И глядишь — у бабы Глаши новая стиральная машина. А всё благодаря мне — при всём моём эгоизме. А благодаря Ивану и Мустафе, которые укладывают асфальт, у неё только головная боль и дурно уложенный асфальт. Я ответил на ваши претензии?
— Ты ответишь, — с неожиданной тихой яростью ответил интеллигент. — Думаю, не здесь, но ответишь.
Георгий, куря, всмотрелся в лицо интеллигента.
— Где-то я тебя видел, — пробормотал он. — Ну, неважно. Примерно через пару недель после начала моей новой жизни ко мне нагрянул Дмитрий. Стояло душистое лето. Пели птицы, синело вечернее небо, шелестела листва за открытым окном.
— Прямо Фет какой-то, — не утерпел кто-то сзади.
— Вот-вот. А надо сказать, что найти меня было не легко и не безмерно трудно. Средне. И, тем самым, каждый визит что-то значил. Вот это вот расслабленное шёл мимо дай думаю зайду было исключено по формату.
— Неплохо устроился, — сказал Дмитрий.
А надо сказать, ветки буквально тянулись ко мне на балкон и трепетали всей своей зеленью. И когда он это сказал, я понял титульное отличие своей нынешней жизни от прежней. Прежде львиное большинство своих действий я делал чтобы. Они укладывались в длинные, теряющиеся в тумане, цепочки, и цель каждого поступка была вынесена вовне. Рвал жопу на работе, чтобы продвинуться. Продвигался, чтобы обрести большую свободу. А свобода мне в этой сложной системе тоже была нужна чтобы — а не сама по себе. Если я ехал по какой-то улице, то не потому, что она мне нравилась, а чтобы оказаться там-то и там-то. А теперь — ну, вы понимаете — я просто жил, и цель оказывалась внутри действия, как косточка в вишне.
— Да, — ответил я Дмитрию, — неплохо. А ты как?
— Не поверишь. Всё ещё рекламирую майонез «Орёл». Составил 163 варианта.
— А зачем?
— Ты что, позабыл, что ли. Чтобы получить пост и жениться на Елене.
— Можешь сказать, что я выбыл из игры. Снял свою кандидатуру.
— Думаешь, я не говорил? Он не верит. Всё выжидает. Всё ещё взвешивает мои 163 против твоего нуля. Слушай, мы же были друзьями. Скажи мне правду, перед этим самым открытым окном, ты не вынашиваешь убийственной рекламы майонеза «Орёл»? Это было бы нечестно — подставить мне такую подножку. Не говоря уж о моей семье — им так нужно это продвижение.
— Твоей жене и твоему ребёнку нужно, чтобы ты женился на Елене?
— Если не вдаваться в утомительные подробности, да. Согласен, это не вполне обычные обстоятельства, но можешь мне поверить.
Мы помолчали. Ветви шелестели.
— Я клянусь, — сказал я, — что не рекламирую майонез «Орёл». Даже во сне. Я сейчас немного иначе смотрю на вещи. На месте твоего демиурга я бы меньше денег тратил на продвижение майонеза, а больше — на его улучшение.
Дмитрий буквально из воздуха достал ноутбук и, отчего-то пыхтя, записал:
Другие продвигают продукт, а мы улучшаем его. Майонез «Орёл».
— И вообще, — мне хотелось оторваться от этой темы, — есть вещи куда важнее майонеза.
Есть вещи куда важнее майонеза. Но уж если майонез, то «Орёл».
— 165? — спросил я.
Он кивнул.
— Бог в помощь.
И он после ещё нескольких незначительных фраз исчез. А появился — через пару примерно суток — сам Виктор Александрович. По-домашнему, без охраны, без свиты, без звонка. Я не удивился бы, если бы он даже проигнорировал лифт в припадке близости к народу. Я тогда лежал на диване — просто потому, что мне нравилось лежать. В. А. пододвинул табурет и присел к изголовью, как если бы я болел. Но болел-то он…
— Браво, — сказал отец Прекрасной Елены. — Я ознакомился с твоими проектами рекламы майонеза «Орёл». Дмитрий притащил их позавчера, сияя. Как деградируют люди в виду повышения! Это зрелище особого рода.
— И как вам мои проекты?
— Они чудовищны, — ответил В. А. задумчиво. — Отвратительны. То есть идеальны для того, чтобы подкинуть конкуренту. Георгий, ты можешь не отвечать, но меня интересует: ты ведь не специально это сделал.
— Нет, конечно. Я…
— Постой-постой. Дай мне. Ты абсолютно искренне вышел из игры и пытался объяснить это своему малоумному другу, а он ловил твои плоские соображения в свой ноутбук? Так было дело?
— Да. Ну, исключая ваши эпитеты. Я всегда относился к Дмитрию…
— О да, да. Ещё ты любишь мать, уважаешь отца, уступаешь место старушкам в метро, хотя уже забыл, что такое метро. Оставь это для интервью. Я хочу заострить твоё внимание на другом. Ты из наших. Твоя пластика конкурентна в самой своей основе. Ты из тех людей, которые выходят на пляж, потягиваются с удовольствием — и как-то естественно попадают локтем в зубы тем, кто стоят за их спинами.
— А это хорошо? — спросил я. Он пожал плечами и улыбнулся.
— Это замечательно. Это явление того же порядка, что скворец, возвращающийся за тысячи вёрст в родное гнездо, или коршун, пикирующий на вот такую мышь. Деталь должна входить в паз. Локоть должен попадать в челюсть.
— А тот человек, что стоял за плечом, — спросил я на всякий случай, — он заслуживает удар локтем в челюсть?
— Любой человек, — ответил В. А. всё с той же задумчивостью, — заслуживает удар локтем в челюсть, хотя бы потому, что недорабатывает.
Он встал и прошёлся по комнате. Постоял, покачался на носках.
— Да, — одобрил он увиденное. — Если бы я не был я, я бы мог быть здесь.
— Здесь уже занято.
— А? Ну, это поправимо. Шучу. Георгий! Ты, конечно, понимаешь, что выиграл и вполне можешь получить место возле меня и мою единственную дочь впридачу. Сейчас ты уже раскрываешь рот, чтобы отказаться. Не утруждай себя понапрасну. Я понимаю, что весь этот цирк не обходной манёвр, а всерьёз, что только сейчас ты начал жить по-настоящему, что ты жалеешь меня и мне подобных, что ты сбросил с себя старую жизнь, как хитиновый панцирь. Ура. Так как сейчас ты весь набит этой трухой, я тебя ни о чём не спрашиваю. Я зайду через неделю. Надеюсь, за эту неделю ты проблюёшься перед зеркалом и придёшь в себя. А нет — так нет. На всякий случай уведомляю, что твой дружок не получит этот пост ни при каком раскладе. Выйдешь прогуляться до метро?
— Почему бы нет?
Мы чудесно прогулялись до метро, а на обратном пути я отсканировал себя — шевельнулось ли что-то внутри в ответ на слова Виктора Александровича. Нет; ничего.
Прошла неделя. Сочное московское лето стало еще сочнее. Налилось каким-то… ну, соком. За окном сквозь густую, чернеющую к вечеру листву поблёскивали провода. Я флегматично ожидал второго визита В. А., чтобы отказаться от старой жизни раз и навсегда. Нет, неточно сказано. Я и не помнил большую часть времени о его грядущем втором визите, так, изредка что-то шевелилось в мозгах.
Ко мне заглянул бывший одноклассник. Он сделался путешественником и много рассказал любопытного о неизвестных доселе землях, удивительных тварях и таинственных островах. Уже с пятой минуты я понимал, что он вдохновенно лжёт, но не понимал зачем. Может быть, его подослал ко мне Виктор Александрович? Но если и так, то чего ради? За окном темнело; наша встреча близилась к концу. В конце должен был проявиться смысл. Вдруг он посмотрел на часы на мобильнике, засуетился и слинял. Я остался в лёгком недоумении, а потом заснул.
Мне приснились эти зыбкие, таинственные острова. Во сне получалось, что неизведанные земли вполне умещаются в черте Москвы. Чей-то неведомый палец обводил периметр на крупномасштабной карте, а голос за кадром наставительно говорил:
— Ты бывал здесь, здесь и здесь. А что внутри треугольника — кто знает?
А я думал — палец и голос принадлежат одному человеку? и человеку ли?
Назавтра, гуляя, я свернул на неприметную тропинку и, петляя между кирпичными стенами, железными заборами, изнанками гаражей и пустырями с лысой травой, проник внутрь промзоны. Здесь была мёртвая узкоколейка, пара ленивых лохматых псов сторожила объект, похожий на дом без дверей и окон, за кустами протекала химически активная река. Валялись мешки какого-то реагента. Я пересёк весь этот сумбур — по другую его сторону возобновилась неприметная тропинка, попетляла между таких же изнанок и вывела меня на взгорье. Далеко внизу шла магистраль. Наблюдая, я опознал местность. Это оказалось значительно дальше от моего дома, чем можно было ожидать. Промзона спрямила привычные окольные пути. Я спустился по чахлому травяному склону и вернулся домой кружной дорогой.
Ко мне пришла Люба, жена Дмитрия. Она просила о какой-то ерунде — то, чтобы я отказался от гонки в пользу Дмитрия, потому что это так для него важно. То — победить, чтобы не разваливать их семью. Потом стала намекать на что-то — и я насилу понял, что она иносказательно умоляла меня подобрать их с ребёнком, если Дмитрию достанется Елена. У бедной женщины помутился ум. Я как мог уверил её, что пост не достанется ни мне, ни Дмитрию; Елена, стало быть, тоже. Люба ушла, затаив недоверие.
Потом пришёл увечный, весь в язвах и струпьях, и стал просить у меня больших денег на избавление от страданий. Я отказал — хотя бы потому, что у меня не было больших свободных денег. Тогда он принялся клеймить меня и проклинать, а также требовать, чтобы я принял предложение В. А. А тут надо заметить, что мой праздный образ жизни чудесным образом сказался на моём физическом состоянии. От субъекта, который то валяется, то слоняется, можно было бы ожидать рыхлости и истончения мышц, но я жил с радостью и как-то незаметно всё время качался. То вдруг обнаруживал, что лежу на локтях… О! кстати…
Георгий продемонстрировал аудитории, что полулежит на локтях.
— Так что я взял гостя за шкирку (на всякий случай всё же минуя язвы и струпья), протащил в ванную и зашвырнул под душ. И что вы думаете? — произошло чудесное исцеление безо всяких денежных вливаний. Просыхал он уже в подъезде.
Эти визиты… я уже не сомневался, что все они — дело рук Виктора Александровича. Они были как реплики в начинённой юмором, сарказмом и иронией беседе. Дайте-ка… вертится ещё одно слово… ага! сардонически. В общем, то не про то, то непонятно что, то самое то, но как-то карикатурно грубо, вроде как не всерьёз. Чего он добивался? — ума не приложу. А сам так и не пожаловал — ни через неделю, ни через месяц, так что мой окончательный отказ так постепенно и усох у меня во рту. Но в голове и в сердце он дал всходы и плоды. Точнее, даже не так — моя новая жизнь шла не в терминах отказа от старой. Я не просыпался каждое утро в тревоге от того, что надо лететь в постылый офис, и не окунался в счастье от того, что кошмар таял в рассветных лучах. О нет! Я всё реже вспоминал о странной молодости. Да и Виктора Александровича начал уже забывать.
Он был бессилен в отношении меня. Ну, он мог меня убить. Ну, я теоретически тоже мог бы поднапрячь свои активы и его заказать. Сами понимаете, это я говорю на грани юмора — кому и с чего надо кого убивать, это как про бесполезную в хозяйстве вещь ляпнуть, что её можно только съесть; понятно, что реально есть её никто не будет.
Между тем приближался август. Изредка набегали грозы, вспыхивало и громыхало, на иссушённую землю падал живительный дождь. Свет фонаря, отражаясь…
— Извини, друг, — добродушно донеслось из полумрака, — нельзя ли без этих вот соловьёв? Нам интересно про тебя, как ты просираешь своё будущее. Ты бери ближе, так сказать, к нефти.
Георгий поворочался, пробуя поймать глазами тёмный угол с автором замечания.
— Если уж мы как-то оказались на «ты», — ответил Георгий, — хотя я не знаю, кто ты такой, и даже толком тебя не вижу, ты, товарищ, видимо, невнимательно меня слушал. Я тебе (ну, и остальным, разумеется) излагаю как раз ровно то, что происходило со мной. Вот давай попробуем экспресс-анкету. Падение гватемальских акций на колбасу из опоссума — с тобой происходит?
— Нет, — хмыкнув, ответил голос.
— А урчание в твоём брюхе — с тобой?
— Ну.
— Отлично. Значит, мы говорим на одном языке. А теперь слушай очень внимательно. Так вот, деловые операции где бы то ни было, в том числе — в моём филиале, происходили не со мной. А дождь в моём районе, за моим окном, которое к тому же, напоминаю, в этот сезон было открыто, — со мной. А все манёвры Виктора Александровича, красота его дочери, слепящий блеск золота и тусклый блеск нефти — не со мной. Ты ждёшь, может быть, кто кого переиграет — он меня или я его. Давай убьём интригу — я. И потому что август. Потому что он бессилен против августа и ещё одиннадцати месяцев, что я тебе, Буратино, и пытаюсь вдолбить.
— Так бы и сказал.
— Прекрасно. Я всё больше лежал, потому что мне претила активность как таковая, потому что она напоминала мне деловую активность. Меня что-то начала интересовать ситуация с личинкой, куколкой и бабочкой — не в плане метафоры, а всерьёз. Я добрался до компьютера и открыл Википедию. И долго смотрел на соответствующую информацию, там были, помню, изумительно сочные картинки. Надеюсь, никому не покажется сумасшествием, что я — в моих собственных ощущениях и представлениях — окукливался. Здесь мой язык стремится произнести: как бы окукливался, но я делаю усилие и сглатываю это как бы. Что характерно, я абсолютно не думал, что меня ждёт за той чертой куколки — кем я вылуплюсь оттуда. Я даже не думал, в жизни это будет — или по ту сторону смерти. Два месяца я изредка ходил по квартире и совсем изредка выносил мусор. Что характерно, метаболизм падал, и интервалы между мешками росли. Неделя — десять дней — восемнадцать. Последний мешок я вынес не потому, что он наполнился, а потому что начал пованивать. Потом я приспособился мусор, особенно гниющий, мельчить и спускать в унитаз. В помойное ведро, устланное мешком, отходили только шелестящие обёртки, они удваивали, утраивали дно — не более того, и я понимал, что этот мешок выносить уже не придётся. По крайней мере, мне. Правда, к этому времени мне дойти до унитаза или до входной двери уже было немного в лом. Подчёркиваю — не из-за физической формы, форма была замечательная. Однажды мне вдруг захотелось ни с того ни с сего встать на руки и потрогать люстру ногой — я встал и потрогал.
В октябре я залёг окончательно. Я прикрыл окно. Я поставил возле кровати пятилитровую ёмкость с водой, но приникал к ней очень редко. Там и сейчас осталось больше половины. На меня постепенно навалилась дрёма. Я всем своим существом качнулся навстречу ей. Это — знал я — была не смерть. Если говорить совсем точно, может быть, и смерть, но не только смерть, а новое рождение.
Я плыл в гигантских невесомых мирах и отметил в них три черты. Во-первых, там не было горизонта в земном понимании слова — то есть было видно, докуда добивал глаз. Во-вторых, эта красота не была ограничена условиями жизни человека — в основном, вокруг были ледяные горы изумительно синего цвета, а я свободно летел между них. В-третьих, здесь материя не была проблемой — да и материей до конца не была, то есть сто гор возникали с той же лёгкостью, что и одна. И я уже весь был здесь. Одного не было в этом мире — звука. Впрочем, нет — звук возник, еле слышный звон длинными порциями. Далеко не сразу я понял, что это телефон. И сразу принялся возвращаться, потому что здесь случайностей быть не могло.
Мало-помалу я очнулся в своей постели и смочил губы водой. Мобильник молчал, более того — на нём не значилось непринятого звонка. За окном мела ранняя метель. И тут снова донеслись звонки.
Я встал и пошёл к источнику звука. И что вы думаете — на кухне, на тумбочке у окна, под ворохом газет я обнаружил городской телефон. Никто не знал его номера, даже я не знал его номера. Я не платил за него — странно, что его не отключили. Я снял трубку.
— Аллё.
— Аллё, — ответил детский голос, — мама ушла, и мне страшно.
Что за дьявол?!
— А почему ты звонишь мне? Ты знаешь, кто я такой?
— Нет. Я просто набрал следующий номер.
— Что значит «следующий»? Говори яснее. Следующий за твоим?
— Да.
— А зачем?
— Я подумал: может быть, близкие номера близко расположены.
— А ты знаешь свой адрес?
Мальчик назвал адрес — он оказался неглуп; это действительно было близко от меня.
— И что ты хочешь — чтобы я пришёл?
— Да, — мне показалось, он заплакал.
— А куда ушла мама?
— Она не сказала.
— А она сказала хотя бы, что скоро придёт?
— Нет. Она сказала не бояться.
— Так не бойся.
— Я боюсь.
— Я боюсь, — ответил я, — мне не получится к тебе прийти.
— Хорошо, — ответил он, не споря, и повесил трубку. Я лёг и мгновенно провалился куда-то, где не было ледяных гор, не было ничего — даже пустоты и темноты не было. Я в ужасе отпрянул и оказался на своей кровати. Тогда я прошлёпал на кухню и позвонил с городского к себе на мобильник. Там вылез номер. Я запомнил его и позвонил на предыдущий.
— Аллё, — сказал мальчик.
Из того, что он не соврал насчёт выбора номера, не следовало ничего. Но я вспомнил то ничего, где только что был, и спросил:
— У тебя есть домофон?
— Есть, но он сломан. Поднимайтесь на шестой этаж, я открою дверь.
Я повесил трубку и выглянул в окно. Мело, но с моего восьмого ещё что-то было видно. Я примерно определил, куда надо двигаться, выйдя из подъезда. У меня не было настоящей зимней одежды, но я напялил на себя два свитера и куртку. Вышел — метель захлестнула меня.
Она мела отовсюду — но больше в правую щёку; я уворачивался и невольно менял направление движения, а потом наудачу корректировал. Что удивительно — ломаная провела меня вообще между домов, и довольно скоро я оказался в сердцевине какого-то гудящего белого киселя. Мне было страшно, что он открыл дверь — мало ли кто может к нему прийти. Если бы не он, я лёг бы в колыбель метели — не всё ли равно, где становиться куколкой; глядишь — выпорхнул бы к весне. Но из-за этого неведомого ребёнка я ускорился — и вскоре напоролся вон на то окно. Что ж, и здесь совсем не плохо, и, я думаю, мне удалось бы прекрасно окуклиться, если бы вы не мешали.
Глава 5. Проклятые вопросы
— Вот как! — негромко воскликнул интеллигент. — Плохому банкиру люди мешают.
Георгий только пошевелил бровями: если бы, мол, упрёк хоть косвенно относился к нему, он бы ответил, а так — мимо.
— Поучительная история, — подытожил Василий, прибирая таким образом в свои руки вожжи ведущего. — А теперь, если…
— Пардон! — встрял всё тот же интеллигент. — А чему она нас учит, если уж она поучительная? Не подходить к телефону? Плачущего ребёнка посылать, извините, на х.й?
— Тут дамы, — поморщился Василий.
— Дамы меня поймут, если что. По-моему, наш герой первый раз в жизни поступил по-человечески — и сразу растерял свои позиции. Так чему же учит нас этот опыт?
— Странное дело, — отозвался Георгий, глядя в потолок с таким беспечным видом, что, казалось, он посасывает соломинку, хотя откуда здесь взяться соломинке, — мы с вами не пышем взаимной симпатией, но здесь сходимся. Первый раз — не первый, это лирика, но если бы ещё раз, я бы тоже вышел в метель и постарался добраться до этого паренька. Так что я ни о чём не жалею — это мягко сказано. Я о многом жалею помимо этого. Но и данный результат вовсе не кажется мне плачевным. Знаете, когда я шёл последние метры, я отчётливо понимал, что нахожусь внутри снегового кокона. А это, — он обвёл рукой внутренность избы, — напоминает улей или инкубатор. Не знаю, как вы, а я надеюсь выйти отсюда обновлённым.
— А я надеюсь, — отчего-то застенчиво произнёс Николай Павлович, — элементарно выйти отсюда. Меня уже заждались.
На этих словах в обществе поднялся ропот, словно ветерок. Многих уже заждались.
— А скажите, — обратилась к Василию женщина, которая уже открывала рот в этих бревенчатых стенах, — что вы имели в виду, когда выражали надежду на то, что нам удастся в скором времени… — Женщина запуталась в оборотах собственной фразы и покраснела, но всё в общих чертах было понятно.
— Не могу сказать, — ответил Василий просто и добродушно, — боюсь сглазить. Давайте, чтобы скоротать время, послушаем — ну, например, вот вас.
Пожилой мужчина, на которого указал перст ведущего, мгновенно начал уныло говорить, но с такой плохой дикцией, что ни слова было не понятно. С разных сторон послышались сдавленные смешки. Потом интеллигент с бородкой воскликнул:
— Прекратите балаган! Разве не ясно, что это шоу себя исчерпало?!
Пожилой мужчина с плохой дикцией обречённо замолк, потом сказал ещё одну обиженную непонятную фразу — и замолк окончательно.
— Что за отечественная манера, — продолжил интеллигент, — уходить от главных вопросов?
— А какой здесь главный вопрос? — без подвоха спросил Василий.
— Выберемся ли? — предположила всё та же женщина.
— Не-ет! — засмеялся интеллигент. — Это глубоко вторично. Я бы сформулировал так: а живы ли мы на настоящий момент? Что это — материальная изба на окраине города — или своего рода чистилище?
Нельзя сказать, что зал онемел от изумления. Вероятно, сомнения этого рода посещали многих из присутствующих.
— Что ж, — как-то обыденно отреагировал Василий, — не будем уходить от вопросов. Кто из присутствующих на пути сюда мог в принципе скончаться?
Повисла пауза. Потом полная женщина с бревна несмело подняла руку.
— Ну?
— Вера Сергеевна. Я потеряла сознание, потом меня растёрли снегом…
— И всего-то, — подвёл черту под темой Василий. — Потом, милейший, мёртвые, возможно, видят, слышат, могут общаться друг с другом, но, уверяю вас, не увлекаются тушёнкой и не писают. Я понимаю, жив ты или мёртв — это в принципе неснимаемая проблема, но если уж смерть ни в чём не отличается от жизни, давайте уравняем их и двинемся дальше.
— Отлично! — интеллигент не огорчился. — А теперь второй вопрос: не преддверие ли это смерти? Случайно мы оказались здесь — или нет?
— А неслучайно — это как? — спросил Родион.
И на это оказался готов ответ у интеллигента:
— А это в наказание или в награду.
— Прекрасно, — подхватил Василий. — Уточняю: не за всю жизнь и не за отдалённые поступки, потому что это получится спекуляция, а за непосредственно предшествующее погружению в метель. Соня бежала от любви. Николай Павлович шёл свататься. Родион искал трёх минут надежды. Георгий поддался состраданию. Согласен, здесь прощупывается метафизическая струя. Не будем уходить от вопроса. Да и я… Но, может быть, кто-то считает, что попал сюда случайно?
— Я вышел за сметаной, — прогудел всё тот же голос из тёмного угла.
Все облегчённо рассмеялись.
— Чуть подробнее, — попросил интеллигент. — Потому что сметана — это внешняя канва поступка, а есть ведь и глубинная мотивация…
— Понял вашу несложную мысль, — отозвался голос. — Отправился за сметаной, чтобы обмазать последний пельмень для смертельно больного дяди, — да так и не успел. Нет. Это была просто сметана. Знаете, как говорил Фрейд: иногда банан — это просто банан.
И тут произошли два события практически одновременно. Василий привстал и попытался заглянуть в тёмный угол, а откуда-то извне и сбоку донёсся глухой взрыв. Стены избы чуть дрогнули. Сверху посыпалась какая-то мелкая труха, попала кому в глаз, кому за шиворот.
— Началось, — сказал интеллигент с какой-то тревожной радостью.
Вера Сергеевна метнулась к двери и затрясла засов.
— Выпустите меня! — крикнула она, слегка обернувшись. — Они без меня не смогут.
— Прекратите истерику, — ответил Василий оскорбительно спокойно. — Во-первых, никто из нас вас здесь не удерживает; это причуды погоды. Во-вторых, кого бы вы ни имели в виду, они смогут и без вас.
Женщину как отключили от розетки. Она постояла молча пару секунд, потом села на ближайшее бревно. Прозвучал второй взрыв — громче и ближе.
— Поступь судьбы, — откомментировали из тёмного угла.
Василий спокойно кивнул. Его уверенность передалась другим. Между вторым и третьим взрывом никто особо не дёргался, разве что отряхивали труху. Третий взрыв произошёл совсем близко. Треснуло одно стекло. Из трещины потянуло холодом, но несильно. Против всякой сезонной логики — скорее весной, тающими снегами.
Послышалась какая-то возня возле крыльца, потом дверь рухнула внутрь — и вошёл мужчина в комбинезоне. Он утёр снег с лица и огляделся.
— Фриц Краузе, если не ошибаюсь? — спросил Василий.
Вновь пришедший внимательно посмотрел на него. Брови спасителя в комбинезоне удивлённо загибались вверх. Соня метнулась и повисла у него на шее. Фриц подхватил её одной рукой.
— Она такая болтунья, — сказал он Василию. — Она развлекала вас своими историями?
Василий кивнул. В принципе, дорога была открыта, взрывы разметали снег за дверью, там было светло и даже не слишком холодно. Люди могли уйти и вернуться каждый к своей судьбе, но они, как заворожённые, смотрели на Фрица и Соню.
Девушка оторвала заплаканное личико и заглянула в глаза частного учителя.
— Но как ты нас нашёл?
— Я понял, что часть тебя хотела сбежать всерьёз, и ты во Владимире пересядешь на машину. Эти часы я искал шофёра — и вот нашёл. Нанял снегомёт…
Василий задумчиво кивнул.
— Вы это и имели в виду, когда рассуждали о быстрой весне и наших видах на спасение? — поинтересовался интеллигент.
— Да.
— Поразительная безответственность! А если бы он не нашёл шофёра?
— Но он нашёл.
— А если бы эта ваша Соня попросту врала?
— Она не врала.
— Я люблю тебя, — прошептала Соня, но каким-то чудом этот шёпот разнёсся по всей избе. Все зааплодировали, женщины прослезились. Фриц прижался щекой к голове девушки.
— Друзья! — сказал Василий. — Теперь, когда всё так прекрасно разрешилось, мы отправимся по своим домам, к близким и родным. Но думаю, этот опыт чему-то нас научил. Звучал вопрос, случайно ли мы тут оказались, и звучал он с тревогой. Беспокоились мы с вами по большому счёту зря, но, думаю, на свете мало что происходит случайно. Советую перед тем, как расстаться, обменяться контактами. Ну и… спасибо вам, особенно — нашим рассказчикам. Мы чудесно провели здесь эти несколько часов.
— Вам спасибо! — раздался женский голос.
Все одобрительно захлопали. Василий польщённо кивнул.
И настал момент, когда люди уже готовы были перейти к неформальному общению, но тут прозвучал уже знакомый всем голос из тёмного угла.
— Не так скоро, — довольно зловеще произнёс этот голос. — Прошу всех задержаться на пару минут.
Тут кто-то оглянулся первым и истерически взвизгнул. В ту же секунду оглянулись и остальные. Ветер с улицы заносил белый снег и шевелил их волосы. А на середину избы из угла выступила сама Смерть.
Точно такая, как её изображают в книгах, — лысый череп, скорее мужские черты лица, косынка, нелепый фартук и острая блестящая коса.
В тишине Смерть продолжила мужским голосом:
— Я всегда прихожу одна, а ухожу в компании. Утешу вас тем, что мне достаточно одного.
На этих словах Фриц Краузе поставил Соню на пол, потом, заслоняя собой, шагнул навстречу Смерти.
— Нет, немец, — улыбнулась Смерть. — Мне нужны те, кто провели маленькую зиму в избе. И речь не о твоей девчонке. Живите долго и счастливо, а я заберу вас в один день.
— Что ж, — сказал Василий, вставая.
— Нет. Тебе есть отчего искать смерти, а я не играю в поддавки.
Василий вздрогнул и сел. А вперёд вылез мужчина с невнятной дикцией и произнёс обречённую грустную фразу. Смерть ответила ему в тон — рассудительно и непонятно. Мужчина затих.
— И не любитель кошек, — задумчиво продолжала Смерть, — и не юное дарование, и не личинка из нефтяного офиса…
— Не тяните резину! — воскликнул интеллигент с бородкой. — Вы уже выбрали себе кандидата, не так ли?!
Смерть смотрела на него с неприятной улыбкой.
— Да? — голос интеллигента упал. — Но… я не готов к смерти.
— Тогда назначь себе замену, — Смерть осенила пространство избы широким жестом.
— Прекратите! Вы прекрасно знаете, что это невозможно.
— Тогда пошли, — как-то обыденно сказала Смерть. — Не туда. Я покажу тебе запасной выход.
— Но это несправедливо! — крикнул интеллигент, обращаясь к остальным. — Я мог бы ещё всё исправить!
Это прозвучало так страстно и искренне, что люди поддержали интеллигента, но осторожно.
— Это безобразие какое-то, — сказала одна женщина вполголоса.
— Ты ведь всегда главное оставлял на потом? — спросила Смерть всё с той же улыбкой.
— Да! Но всегда было это «потом»! Зачем я только пошёл за этой чёртовой открыткой!
— Собирайся.
И тут интеллигент страшно заорал и кинулся через стол на Смерть, сметая на пол открытые банки тушёнки. Все отшатнулись, ожидая ужасного. Интеллигент одной рукой ухватил Смерть за рубашку, а другой тянулся к горлу.
— Вы с ума сошли! — воскликнула Смерть. — Кто-нибудь, оттащите его, а то ещё на косу напорется.
В ходе борьбы косынка сползла и свалилась на пол, и как-то стало очевидно, что это не Смерть, а обычный мужик, не такой уж, кстати, и лысый. Он резко оторвал от себя руки интеллигента, отошёл на шаг, снял фартук и отложил в сторону косу.
— Уже и пошутить нельзя, — проворчала Смерть — или не Смерть, а просто мужик? Так как все (включая Василия) озадаченно молчали, мужик из угла продолжил:
— Я с юности люблю тёмные углы. Забрался туда — а там фартук, коса и лопата. Ну, лопата не понадобилась. Думаю, что не пошутить?
— Дурацкие у вас шутки! — заявила одна из женщин.
Мужик развёл руками — какие есть.
— А косынка откуда? — спросили сзади уличающе.
— Да это вообще не косынка, а носовой платок. Так сказать, для антуража.
Носовой платок всех окончательно убедил. Мы потянулись к выходу. Уже у самой двери, когда снежинки касались лица, я услышал, как кто-то негромко говорит интеллигенту:
— И всё же вы одолели смерть.
— Да бросьте! — ответил тот раздражённо.
Настала и моя очередь. Я шагнул в качающийся световой прямоугольник и немного сощурился от яркого дня. Снег был размётан на славу. Пахло отчего-то весной. Я вспомнил, куда пробирался вчера, и пошёл к шоссе, где мелькали автобусы и машины.
2011