«Улица Розье», повесть

Игорь Потоцкий

Первая часть

1

С детства я знал, что один из моих прадедушек сначала был австрийским евреем, потом русским и французским. Он начал учиться в Венском университете, но философия ему быстро разонравилась, а в груди жила жажда странствий, и только поэтому он оказался в местечке под Хмельницком, а затем в Париже. Отец утверждал, что он стал раби, но никаких письменных свидетельств на этот счет не осталось, а в памяти моего отца сохранилось только, что жил он на парижской улице Розье и писал моей бабушке Рахили, своей младшей дочери, коротенькие послания, всегда оканчивающиеся обещаниями быстрой встречи, которая вот-вот должна была состояться, но помешали революция, а за ней две войны. Бабушка моя Рахиль погибла в гетто, а французский мой прадедушка с фамилией Клигман исчез, будто его никогда и не было.

 Я никогда не видел моей бабушки Рахили, которой было 40 лет, когда она навсегда покинула этот мир, но я знал, что у нее была добрая улыбка, и была она стройной и высокой, и глаза у нее светились, и никогда она не повышала голоса на своих пятерых детей, из которых на войне уцелел только самый старший - мой отец Иосиф. А еще она любила читать книги Стефана Цвейга, австрийского еврея, и самой ее любимой книгой было цвейговское повествование о Бальзаке. Она жалела Бальзака и говорила, что ему попадались непутевые женщины, они не могли наполнить его спокойствием и счастьем, но он, хоть и был гениальным писателем, этого не понимал.

 Любовь к Цвейгу от бабушки перешла к отцу, а от него ко мне, и поэтому я совсем не удивился, когда в Париже меня познакомили с талантливым художником Сержем Канторовичем, родители которого были польскими евреями, и сам он себя ощущал больше евреем, чем французом, но в его мастерской было много картин с бальзаковскими героями. Он мне сказал, что любит Цвейга, и картины эти рождены именно Цвейгом, а не Бальзаком. А я не удержался и рассказал ему о своей бабушке, хоть я ее никогда и не видел, но явственно представляю себе ее высокую шею, а еще ее быстрые открытые взгляды и длинные красивые пальцы, которые легко играли баллады и мазурки Шопена. В старших классах я искал девушек, похожих на мою бабушку Рахиль, но так и не нашел и страдал безумно, был на грани нервного срыва, но все в конце концов обошлось.

Я рассказывал Канторовичу о Рахили, а он рисовал на листе бумаги молодую красивую женщину, волосы развевались на ветру, улыбка проясняла ее кроткое благородное лицо, и она была чиста, как невеста перед первой брачной ночью, благословенной строгим хасидским ребе. Она боялась познать мужскую плоть, но одновременно хотела этого, и на ее лице блуждали отблески страха и надежды, будто она была на краю пропасти и боялась сделать последний шаг. 
Я смотрел на безукоризненные линии Канторовича, но еще не догадывался, что он рисует мою бабушку, а моя жена переводила мой рассказ на английский язык; я говорил торопливо, и мне казалось, что всего она перевести не успевает, но сдержать свою речь не мог: я спешил выговориться, и жена смотрела на меня удивленными глазами, дергала меня за рукав, чтобы я сдержал свою словесную прыть, но я не обращал на ее призывы никакого внимания и тараторил, как пустельга перед рассветом, боясь только, что перехватит горло и я не смогу говорить. 
 Я безумно любил мою бабушку, ведь представлял я ее себе глазами отца - юной и красивой, но в моей любви ничего предосудительного не было, а только была мука, что я не смогу заслонить ее своим телом от смертоносных пуль, и тогда я заплакал, как мой отец в сентябре 1943 года, когда узнал о ее смерти и рванулся к ней, не поверив в это, чтобы припасть головой к ее теплым ладоням, а она вышла из тумана и долго гладила его лицо, по которому текли тяжелые самозагорающиеся слезы и палили все его тело. И мои щеки, плечи, руки, туловище, ноги палили в мастерской Канторовича слезы, но он один меня понимал, и движения его литографского карандаша стали яростнее, грифель рвал бумагу, но он не мог сдержать себя и остановиться. 

На его лице выступил пот - от боли, которую он ощутил в себе, но она, его боль, не зависела от моего рассказа, и тут рядом с моей бабушкой возникла тоненькая фигурка совсем молодой девушки, воздушной гимнастки, и тяжелое весеннее парижское небо расступилось перед ней, а она все летела и летела к солнцу; тучи отошли в сторону, и тут две фигуры совместились, и карандаш тяжело осел и затих.

- Вы подарите нам рисунок? - спросила жена спокойным тоном и перевела мне свой вопрос.

Я напряженно ждал решения Канторовича, а он печально нам улыбнулся и спрятал рисунок в папку, которая лежала на краю стола, а нас стал одаривать литографиями; он торопливо рылся среди своих залежей, смотрел то на меня, то на жену, а мы восхищались, и он повторял: это вам, и вот этот лист, да и этот можно… 

Страницы