«Любовь моя и молодость моя!», рассказ

Александр Дорошенко

Независимый Театр, незабвенный МХАТ! И над Москвою, вкруг здания этого, пода-рившего нам юность и смех и слезы, все это время, пока писалась и игралась пьеса-роман, шел крупный, елочный снег.

Во второй части «Театрального романа» Михаил Афанасьевич собирался всласть по-говорить о Мееровиче с Данченком. Какая боль, – не успел! Не везет нам со вторыми частя-ми, – вот и Гоголь опять же…
Нумерович – (правильно Номерович) – Данчленко с Книппер-Чеховой – это же групповой секс!

Был Щегол, –

Мой щегол, я голову закину,
Поглядим на мир вдвоем.
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жестк в зрачке твоем?

Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли, до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?

Были они большими и сильными зверями, выше его намного, и шире намного, и сильнее с виду намного. Были они медведи и кабаны, понаслышке… Были хитрые осторож-ные лисы, как Исаак Бабель… Были удачливые хамелеоны, меняющие природную окраску на требуемый цвет, как Алексей Толстой, или Илья Эренбург… Были осторожные согляда-таи, как Корней Чуковский… Были мудрыми, как Самуил Маршак… Были безопасно пью-щими, как Михаил Светлов и Юрий Олеша…
А он был щегол! Маленький, верткий, подвижный, с запрокинутой большой головой, с хохолком… Боящийся всего, полиции и простуды, смертельно – дантистов и дворников, сторонящийся, опасающийся…
Немецкая королева фей Розабельверде (у нас-то и вообще этих фей поди сыщи, а у немцев целая иерархия, как в армии, вроде фея-фельдфебель…) даровала злобному уродцу Крошке Цахесу недолгое и странное счастье, превратив его в осколок зеркала, отражающего и присваивающего чужой ум и чужую славу. Наша русская безымянная фея (возможно, Ари-на Родионовна), в отличие от немецкой, даровала Осипу Мандельштаму гениальный поэти-ческий голос.
Божья бездомная птица…
Это он однажды на какой-то пьяной вечеринке вырвал и порвал в клочья еще бесфа-мильные расстрельные списки, уже подписанные железным Феликсом Держинским , из рук пьяного Блюмкина, вписывающего в них имена обреченных, предписывающего, на глазах потрясенных окаменевших зрителей, смерть… А потом, убежав в ужасе, всю ночь просидел на скамейке у Москва-реки, обливаясь слезами.
Это он дал пощечину советскому сталинскому лауреату и графу, Алексею Толстому, за обиду, нанесенную своей жене, – войдя в помещение, где заседали совписы, управляя со-ветской литературой, и подойдя к удивленному графу, он даже и не ударил его, но, подняв руку, потрепал по щеке, как нашкодившего пса. Сцена была, как в Ревизоре последняя сце-на…
И каждое его слово, гонимого и задавленного, запуганного насмерть, дважды поса-женного для острастки, бросавшегося на свободу из окон больничных, было против этих сволочей и тварей, о чем бы он ни говорил…
Это он, мало что написал страшный портрет Усатого, так еще бегал читать эти крова-вые строки кому ни попадя, а потом, под конец, прочел их следователю НКВД:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны…

Еще как слышны!

Начинай серенаду, скворец!
Сквозь литавры и бубны истории
Ты – наш первый весенний певец
Из березовой консерватории.

Открывай представленье, свистун!
Запрокинься головкою розовой,
Разрывая сияние струн
В самом горле у рощи березовой .

Николай Заболоцкий. 1946

Не помню источник, где прочел. Кто-то писучий, без лица и имени, пробегая мимо Осипа Эмильевича Мандельштама, на ходу, весело ему бросил: – Что новенького написали? И Мандельштам вспылил:
– Если бы я написал что-то новое, об этом знала бы вся Россия!
Но большая часть России не знает имени и слова Осипа Эмильевича Мандельштама, и все большая не знает, и когда не останется знающих, – завершится то, что мы зовем Росси-ей!
Затравленный, преследуемый, нищий, голый, голодный Осип Эмильевич Мандель-штам – великий русский национальный поэт!
Божья бездомная птица…

Андрей Платонов только о пролетариях и писал, правда такое, что оторопь брала от этих пролетариев. Но коммунизм они строили успешно, только жить в нем, в таком комму-низме, уже некому было, потому как по ходу строительства они все отмирали.
Написал «Котлован», а у нас в это время Беломорско-Балтийский успешно строили, что на папиросах. Так наш, зековский, сравнительно с его добровольным котлованом все равно что райские кущи, пусть и с одноколесной тачкой…

Андрей Платонов – дворником мечтал устроиться в Литературном институте, от горя и голода.
Марина Цветаева – посудомойкой мечтала быть в литературной столовой, от голода и горя…
Это как если бы Александр Сергеевич, в какой-то немыслимой нашей беде, пытался устроиться официантом!
Вот он, с веником у ворот русской литературы, Андрей Платонов, вот она мимо бе-жит, с тряпкой в руке, суетясь у литературного чрева, Марина Цветаева, – что-то с нами сильно не так, что-то неверно устроено в нашей жизни.

Ах, не надо бы им о пролетариях, ни к чему, не ко времени были эти сарказмы, тысячу раз говорено – от смешного до трагедии ровно столько, как от трагедии до плахи. В стране, где вдохновляться принято от постановлений, где поодиночке говорят шепотом, а собравшись группой кричат «Ура!» и «Пора!», рифмовать это словом «ни х...а» не стоит. Как и Крылова привлекать к оценке наступивших времен: «Вороне где-то Бог послал кусочек сыра… / – Но Бога нет! – Не будь придира: / Ведь нет и сыра!» .

Мы обновляем быт
И все его детали…
«Рояль был весь раскрыт
И струны в нем дрожали...»

– Чего дрожите вы? – спросили у страдальцев
Игравшие сонату десять пальцев.
– Нам нестерпим такой режим –
Вы бьете нас,
и мы дрожим!..

Но им ответствовали руки,
Ударивши по клавишам опять:
– Когда вас бьют, вы издаете звуки,
А если вас не бить, вы будете молчать.

Сторінки