«Любовь моя и молодость моя!», рассказ

Александр Дорошенко

Нина Берберова жила со многими в литературе по системе колобка русских народных сказок, но писала только железным курсивом. Перо злобно царапало бумагу, и выведенные слова окрашивались кровью.
Из всех наших пишущих женщин – самая недобрая – самая талантливая!
Бедный маленький испуганный мышонок! Почему нить нашей жизни сплетается из слов добра и поступков зла. Почему сквозь слова покаяния проступают черты недоброй па-мяти? Мышонок глядел на меня независимо / Глазами из самого черного бисера. Маленький, испуганный, потерявшийся во времени и пространстве мышонок. Но если я остался один свидетелем, я отвечаю за них, за всех, на устах которых легла тяжким свинцом печать мол-чания. И если я выбрался из пучины бедствий, разве обернувшись к тем, потерявшимся в темноте и мраке, разве я не найду слов состраданья?!
Все мерещились ей Товий и Ангел – босоногий архангел с громадными крыльями и мальчишка, крепко держащийся за руку, чтобы не потеряться, – виделась ей эта спасительная парочка на перекрестках парижских улиц, идущая впереди, сворачивающая на опасных углах, – так хотелось добежать, тоже взяться за ангельскую руку и спокойно пойти вперед, уже не боясь пропасть-затеряться. И так спокойно идти, с любопытством рассматривая их всех, оставшихся и обреченных.
Какие были рядом люди, какие мужчины – Вячеслав Ходасевич, Георгий Иванов, да-же сам Иван Бунин-Великий, и о каждом она припомнила то и такое, что мужчина никогда себе не позволит помнить… И от дедушки и от бабушки убежала Нина, оборачиваясь и зали-ваясь злобным веселым смехом. Как это будет по-русски – Колобок в женском роде?
Но любой из немногих, о ком она не сказала ничего плохого, – это было как метка – особости, достоинства и высоты. О Довиде Кнуте, о Дон-Аминадо. А в самом конце, по по-нятным причинам, таким для нее стал Илья Эренбург. Как и в ней, в Илье было многое-разное на путях жизни, не всегда хорошее было, но в самом конце он сам с собой рассчитал-ся и нашел мужество вспомнить всех, о ком раньше вообще невозможно было вспомнить. Даже то, с каким рвением облаял его Михаил Шолохов, выскочив из подворотни, стало доказательством высоты и достоинства такого поступка!

Это отметил Крылов – о моське, лающей на слона!

Аминодав Пейсахович Шполянский, для благозвучия называвший себя Дон-Аминадо – красивым и глупым, как позолота, именем, но «позолота вся сотрется, – бычья кожа ос-тается», – а кожа-то была совсем не бычья – тонкая кожа поэта, продранная на душе.

Илья Ильф и говорит – Новиков-Прибор… И кто же, спросим себя, после этих слов в руки возьмет Новикова с Прибором?
Или Шолохова-Алейхема?
А Меерович-Данчленко? – но это о Станиславском…

Шолохов, даже сильно пьяный, вспомнив о евреях, трезвел на глазах!

Но человек с именем Федор Кузьмич Тетерников, сын лакея, лысый, седой и очень серьезный, нелюбимый детьми педагог-математик, нелюбимый всеми инспектор городского училища, не может стать поэтом, даже если назовет себя Сологубом. Даже отбросив граф-ский титл и второе ударное «л». И анализа никакого не надо – не может, и все тут! И вовсе он не канул в Лету, как считают, он из нее просто не вынырнул. Можно понять, отчего жена его утопилась в грязной и ледяной Неве.
Сологуб – сало с губ.
Ежедневно сочиняя по нескольку стихов, он их вписывал каллиграфическим почер-ком в бухгалтерскую книгу, располагая по алфавиту и ставя в боковой графе предпродажную цену. Своим стихам – цену! Плохие – поэт – бросает в урну!
«Кирпич в сюртуке», с большой бородавкой и маленькими ядовито-холодными глаз-ками. Так бывает, торчит гвоздь из стены, и каждый, проходя мимо, рванет об него рукав и оцарапав руку, скажет в сердцах, оглянувшись и рассмотрев, – Вот, …..!

Мистика, конечно, но родовое имя определяет судьбу, и человек с именем Борис Бу-гаев не может стать поэтом Андреем Белым, это ведет к беде, вы только гляньте в эти сума-сшедшие, пораженные ужасом глаза!

Голубые глаза и горящая лобная кость –
Мировая манила тебя молодящая злость…

На тебя надевали тиару – юрода колпак,
Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!

Как снежок на Москве заводил кавардак гоголёк,
Непонятен-понятен, невнятен, запутан, легок…

Собиратель пространства, экзамены сдавший птенец,
Сочинитель, щегленок, студентик, студент, бубенец…

Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей
Под морозную пыль образуемых вновь падежей.

Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь:
Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь?..

А это уже мистический Макс Волошин, без трусов, но с посохом и венком на голове, большой, рыжеволосой, «напоминавшей то ли чалму, то ли нечто для сидения» , идет вдоль коктебельского пляжа, пугая женщин роскошным телом…

Вон в сторонке русский сумасшедший Велимир, – все наши провидцы были ненор-мальны, а все пророки – навсегда босые, за что их и ценил русский народ и называл – Бла-женные! Председатель земного шара, основной его половины, русской. И то правда, – кто мог различить или понять смысл этих слов? – но все знали – и не к чему различать! И гово-рили друг другу о его значении для русской литературы, о новых открытых путях, – а умер он, как водится, – от холода и голода. И слова его стали передавать друг дружке в наследст-во – как патент на благородство! Виктор Шкловский так и сказал: «Прости меня, Велимир, за то, что я греюсь у огня чужих редакций, что издаю свою, а не твою книжку… Лисицы имеют свои норы, арестанту дают койку, нож ночует в ножнах, ты же не имел куда преклонить свою голову».
Причем здесь – красиво сказано?! – сказано правильно – о себе!

Сторінки