Два палача по знаку Пандина сгребли Грифа в охапку – и кинули сначала одним метким движением в стоячую «железную деву». Смокинг и брюки не были преградой для гвоздей длиной в палец, Гриф ощутил себя, как будто ему на всем теле одновременно стали делать варварское тату. Он задергался внутри саркофага, и каждое сотрясение причиняло ему новые приступы жгучей боли. Гигантским усилием воли Гриф заставил себя стоять смирно – тогда, вроде, как-то притерпеваешься к уколам, только кровь течет по телу тепло и щекотно… А «деву» тем временем переместили куда-то по комнате – видимо, к очагу, ибо железная скорлупа стала нагреваться с одного бока, и боль справа сделалась просто невыносимой. Меж тем увлеченный специалист по истории вещал:
– Инквизиторы или правители, державшие «деву» на вооружении своей тайной полиции, порой разводили костры вокруг испытуемого со всех сторон, и железо накалялось так, что не было сил более терпеть, а мы вам демонстрируем щадящий вариант одностороннего подогрева…
– Нет! Нет сил терпеть! – надрывался Гриф, но ему позволили вывалиться из «девы» лишь когда ему померещился запах паленого. Рухнув пластом на пол, Гриф долго приходил в себя, с тоской и ужасом понимая, что за этой пыткой последует новая, но что может быть страшнее?.. Его мутный взгляд проволокся по каменному полу – сколько же помещений в этом страшном особняке, как же он спланирован изнутри, что хватает места и пиршественной зале, и пыточному застенку?! – переполз на каменные же стены из плохо отесанных булыжников (!), на полукруг очага, в котором можно было зажарить быка целиком… Очаг окончательно деморализовал Грифа. Его пересекал толстенный вертел, обросший накипью, как сталактитами. Естественно, Гриф расценил нагар как пласты жира предыдущих жертв (он уже не сомневался, что попался в ловушку не единственный). Он и сам, помнится, повествовал, как младенца зажарили на вертеле целиком… Его тело само собой сделало серию рвотных позывов, но тошнить было абсолютно нечем.
– Митяй, слишком долго проводите один аттракцион, – недовольно сказал откуда-то из эмпирей мерзавец Пандин. – Пора к следующему, так сказать…
– А я чо? – огрызнулся Митяй. – Этот развалился и блюет, – и пнул Грифа ножищей, точно падаль. – Встать можешь?..
Окровавленный, терзаемый болью со всех сторон Гриф не мог подняться, и пришлось отодрать его от пола опять же катам. В последний миг перед насильственным подъемом Гриф задался вопросом: видел он в глубине очага, за огнем, небольшую дверцу округлой формы, либо это был спасительный мираж?..
Следующим «аттракционом» было… надувание кузнечным мехом через задний проход. Когда-то давно, в прошлой жизни, сытой, благополучной и достойной, Гриф обманчиво представлял себе силой писательского воображения, что быть воздушным шаром легко и прекрасно, и даже хотел как-нибудь написать «для себя» рассказ от лица аэростата, парящего в высших слоях атмосферы и раздутого счастьем… Гриф даже придумал, что на боку аэростата будет нарисована улыбка – допустим, он рекламирует зубную пасту – но на самом деле он улыбается людям всей полнотой своих чувств, бушующих в огромной груди!..
Грифу выпал самый трудный способ убедиться, что быть надутым – адски больно, опасно для жизни и непомерно унизительно. Все, что произошло с ним с момента, как он переступил порог этого инфернального здания, было одним сплошным продуманным унижением, и Гриф понимал, как ни обидно это было, теми задворками разума, что не вопили от боли и не умоляли о пощаде, что унижению он поддался в абсолютной мере. Страх более всего унижает. А как было бедному Грифу не страшиться, когда цитаты про жарение младенца витали вокруг него и жалили больней кнутов, коими его по-простецки отходили после мехов.
Могло бы утешить то, что после каждой пытки Грифа упорно откачивали, и что ни одну из них не довели до непоправимого членовредительства… или кончины… однако Гриф не утешался, а полагал, что все пытки – лишь прелюдия к вертелу. Вертел так и стоял перед глазами писателя, хотя ради порки его развернули к очагу анусом, утвердили на деревянной «козе» и скрутили толстыми рельефными веревками руки и ноги, так, что те вмиг онемели… Ну почему, почему я написал эту дикую сцену с младенцем?! – терзал сам себя беллетрист. Пожалуй, условно-нравственные муки – Гриф не то чтобы раскаивался в своих фантазиях, но боялся, что их все реализуют на нем же – терзали бедолагу еще более жестоко, нежели все препаскудные «аттракционы» садистов. Увы, боязнь казалась более чем оправданной…
Поразительно, на какие казусы способно сознание писателя!.. Тело Грифа не имело, кажется, ни единой здоровой клеточки, штаны с него содрали вместе с бельем, смокинг – в насмешку – оставили, и он свисал с окровавленного тела унылыми, опоганенными лохмотьями; одной, самой уязвимой частью рассудка он малодушно призывал к себе смерть от сердечного приступа или инсульта… но меньшая, зато более живая, мобильная и гордая часть ментальности раскручивала, подобно лассо, известный лозунг: «Тварь ли я дрожащая, или право имею?» Я не тварь дрожащая! Я – известный писатель! Любимец публики! Меня же потом можно будет шантажировать уничижительными фотографиями этой «встречи» в подвале! Если, конечно, меня оставят жить, а это бабушка надвое сказала… Если оставят жить… Но почему я, взрослый, самодостаточный, неглупый человек должен покорно, как жертвенный агнец, ожидать конца и зависеть от шайки мерзавцев, кто бы они ни были вне своих «масок»?! Чем бы ни руководствовались в своей тяге мучить и унижать людей!.. Я должен от них вырваться. Любой ценой! Тогда я докажу им всем, что я стоящий человек! А не покорный раб их дрянных прихотей!
Была или нет в очаге дверца?! Может, она мне почудилась? Может, утопающий хватается за соломинку, а я ухватился за сказку про Буратино?..