«Любовь моя и молодость моя!», рассказ

Александр Дорошенко

Слово и Мысль в нем, как ему казалось, были неразрывно слиты, воедино, дополняя друг друга и насыщаясь смыслом. Но там, где господствует Мысль, она строит камеру, ре-шетку из ржавых надежных прутьев, и в нее помещает Слово, и слово становится рабом и так ведет свою рабскую жизнь, не умея вырваться на свободу.
Или становится попугаем, учась говорить только заданное, как ученику на дом.
Может жить только свободное Слово, – в нем растворена и в нем живет мысль. Она переливается, как ручей, бегущий в естественных берегах. Она тогда не выдуманная, но жи-вая. Все построения философов и все выводы историков и моралистов, записанные навечно, – это пути заблуждений, это Капкан, поставленный на человека. Только Поэт возвращает естественную жизнь Слову, и тогда в нем, в Слове, оживает Мысль!

Он ведь сам об этом догадался. И написал, как взбунтовавшиеся слова покинули бу-магу. И жизнь людей опустела и стала нереальной. Оказывается, наша человеческая жизнь нацело определяется не нашим живым дыханием, но записью на бумаге, путем закрепления слов.
Ах, Сигизмунд Доминикович, – вот, наклонившись над листом бумаги, он рисует ре-шетку, а в нее заводит арестантами Слова, и захлопывает дверь. Теперь он сидит и наблюда-ет, как мучаются Слова, как и о чем они говорят, как они просятся на свободу. Поэзию нель-зя расчленять на понятия, Слова тяготеют к первоначальному смыслу, утраченному и обтер-тому от частого и глупого употребления людьми. И только Поэт воскрешает свободу Слова!
Правы были еврейские великие учителя, считая, что с момента получения Откровения на Синае Бог уже не вправе вмешиваться в нашу земную жизнь. Похоже, что Бог это меняющаяся и колеблющаяся в страхе тень наших радостей и слез. Мы его творим, и пока мы заняты этим, мы, Поэты, держим на могучих плечах Слов мироздание, в котором еще можно и еще стоит существовать.
Сигизмунд Доминикович Кржижановский, мучитель слов, ловец смыслов. Надо бы как-то придумать ему имя, или вспомнить настоящее его имя.

Вот дом литераторов московских, МАССОЛИТ, именуемый «Грибоедов», на буль-варном кольце, дом, в котором, по преданию, Александр Сергеевич читывал бессмертное наше «Горе» своей родной тетке, тогдашней владелице дома. И вот теперь в нем клубятся литераторы новых советских времен с удивительными именами: – поэт Двубратский, – кри-тик Абабков, – сценарист Глухарев, – новеллист Иероним Поприхин, – автор скетчей Загри-вов, – литераторы Желдыбин, Денискин и Квант, – поэтесса Тамара Полумесяц, – романист Жуколов, – виднейшие представители поэтического подраздела МАССОЛИТа Павианов, Богохульский, Сладкий, Шпичкин и Адельфина Буздяк… и еще какой-то Витя Куфтик из Ростова .
Это Михаил Афанасиевич Булгаков с любовью описывает своих литературных совре-менников,

О боги, боги мои, яду мне, яду!

Сидят вечерами два лучших российских драматурга, два пересмешника, Николай Эрдман и Михаил Булгаков, наша гордость, честь и любовь, и обсуждают они пьесу «Батум», о «лучшем друге артистов и театра», великом Вожде всех известных народов, основоположнике русско-советского языка, «в языкознании познавшем толк», молодом Сосо, –
– как очаровательно его прозвали друзья, – Сосо, – не понимая явную вещь, что не те-плотой и мягкостью отдает это наивное прозвище, но слышится в нем причмокивание голодного вампира! – но возможно, что это крик о помощи был, SOS, – спасите! – нам души! – ,
– о первых его шагах в наше счастливое завтра…
Опыт уже накопился, у одного, полулагерника, из Вышнего Волочка (Вышний-Всевышний), зарубили пьесы «Мандат» и «Самоубийца», у второго – «Мольера» и «Бег». И какую ни возьми тему, из самого далекого прошлого, или из самого детского детства, яс-ность есть, что нажить беду, потому как за окном время – 1939-й, потому как Латунский-Литовский с Киршоном-Блюмом активно борются за «SOSреализм» .
Отложить «Мастера…» и записать в «Театральном романе» пришедшую в голову мысль, какая все это сволота, как внутри МХАТа, так и вовне, – о сквозном нездешнем дей-ствии Станиславского, о здешней конечной мудрости Немировича, – и тем же пером, на странице рядом, – о родном и любимом, о гении всех времен и народом, о молодом и пла-менном Сосо…
Можно понять усатого, – только ради того, чтобы не осталось помнящих это его про-звище, надо было сделать так, чтобы их не осталось!

Время было и веселым и страшным одновременно, и часто смех смывали горькие сле-зы. Каждое слово обдумывалось, как последнее в жизни. И каждый поступок был либо пре-дательством, либо подвигом. Один молчал, другой стучал. Грань была неопределима, и кото-рые стучали, текст доноса начинали словами: Не могу молчать…
(Я думаю, если сопоставить по объему доносы, написанные на русском языке, и всю русскую литературу, доносы многократно перевесят, и еще думаю, что читать эти доносы интереснее и поучительнее множества наших романов, – в них содержится больше истины о наших современниках русских.
О тех, кто писал, с наслаждением и добровольно, из любви к делу, – какие там Кафки и Джойсы!
О тех, кого научили, на свою голову, писать на русском, великом и могучем языке нашем!
И каждый донос начинался словами – Не могу молчать!)

Страницы