«Полет колибри», повесть

Марина Гарбер


Мама работала в ночную смену, и я оставался у деда. Вечерами он доставал из шкафа самодельную шахматную доску и расставлял на ней покрытые светлым лаком, цельные резные фигурки на клееных подставках: «Из акации выстругивал... Все пальцы себе обрезал...» Он пытался обучить меня игре, но кроме – «пешки и ладьи ходят исключительно по прямой» – я так ничего и не запомнил. «А сколько пешка может прошагать?» – спросил я однажды. Дед, озадаченный моим вопросом, ответил: «Что значит прошагать? После е2–е4 и до е8 остается только три хода!» – «Только три?» – разочарованно вздохнул я, в свою очередь разочаровывая деда своей бестолковостью, но, словно почувствовав что-то такое, о чем спрашивавший сам еще не догадывался, он добавил: «Пешка – душа шахмат, их атака и защита, от их расположения зависит и победа, и поражение». 
Больше, чем сама игра, мне нравились дедушкины истории про шахматы, а их было бесконечное множество. «Давным-давно, в далекой Индии жил-был бедный и мудрый брахман...» – «А кто это?» – «Брахман? Учитель, священник, писатель, ну, в общем, ученый человек, изобретший, от избытка то ли свободного времени, то ли ума, если такое возможно, необычную игру – чатурангу: на квадратной – в сто клеток – доске выставлялись быстрые колесницы, величавые слоны, грациозные кони, могущественные короли и безымянные пешки. Играли в чатурангу парами – двое против двоих, да и сами правила игры во многом отличались от теперешних шахмат. Например, перед очередным ходом нужно было бросать кости, высокочтимому слону разрешалось перепрыгивать через одно поле по диагонали, поверх своих или вражеских фигур, а чтобы одержать победу, нужно было сразить всё неприятельское войско, без остатка», – дед неожиданно замолкал и пока, как мне казалось по его сосредоточенному выражению, он что-то усиленно вспоминал, натруженные пальцы перебирали край фланелевой рубахи у самого ворота, словно искали отсутствующую пуговицу. «Однажды один богатый раджа, – наконец продолжал он, – пожелал обучиться чатуранге, и бедный брахман согласился за скромную, как ему казалось, плату: он попросил у раджи столько пшена, сколько получится, если на первую клетку шахматной доски положить одно зерно, на вторую – два, на третью – четыре и так далее. К сожалению, у индийского богача не оказалось достаточно пшена, чтобы оплатить уроки...» – «Так и не богач он был вовсе, а притворялся только!» – тут же постановил я, так как мне казалось, что такая плата доступна любому, даже нам с мамой. Дед ласково усмехнулся и продолжал: «Постепенно чатуранга распространилась по всему миру, менялись ее названия, правила, внешние атрибуты. В Корее она звалась «чанги», в Китае «сянци», у арабов «шатрандж», у монголов «шатар»...» – «А по-русски – шахматы!» – «Да, по-русски шахматы», – смеялся дед и, уложив деревянного короля на спину, добавлял притворно грозным голосом: «От персидского «шахмат» – «король беспомощен»!» – и я победно смеялся, будто это мы с дедом только что повергли сурового персидского властителя. «Каждый народ вносил в игру что-то свое. Например, арабы вместо «мат» одно время говорили «пат», китайцы придумали новую фигуру, пушку, а японцы и вовсе отказались от традиционных фигур и играли плоскими фишками, которые в ходе игры переворачивались на обратную сторону, меняли лицо, так сказать...» 
«Вот смотри, – говорит дед с оживлением, – у арабов не было ладьи, а была птица, птица Рух...» – «Это из сказки про Синдбада-морехода!» – «Да, да, верно... Так вот, форма этой фигуры напоминала русскую ладью, так у нас появилась ладья... Но сути это, в общем-то, не меняет: летит-плывет, так или иначе, соединяет прошлое с будущим...» И уже предчувствуя, что дед уводит рассказ в неинтересную мне сторону, выпаливаю: «А пешка?!» – «Далась тебе эта пешка! Пешка, пешка...» – задумывается он, потирая небритый подбородок и выискивая в памяти нечто, что могло бы послужить достойным ответом, который, наконец, унял бы мое явно не праздное любопытство. «Кажется, в Италии пешке, достигшей последней горизонтали, позволялось превращаться в любую отсутствующую на доске фигуру. Она даже могла ходить на эту последнюю горизонталь...» – «Вот здорово!» – откровенно радовался я, из сказанного смутно понимая лишь то, что в Италии пешка была наделена особыми правами. 
Мы спали с ним на широкой раскладной тахте, и просыпаясь от его ночного стона, усердно приучая глаза к темной, как повязка на глазах, комнате, я различал на светлой простыне его обезображенную культю, заканчивавшуюся там, где должно было начинаться колено, и в темноте казавшуюся мне синей. Когда становилось совсем страшно, я будил его, – откашлявшись, дед шептал: «Нога болит», – и до утра больше не стонал, не двигался и, должно быть, не спал. 
 
ТАНЕЦ С САБЛЯМИ
Странно, но я не помню лиц воспитателей в детском саду, в котором ночевал в год смерти деда. Помню спальню-флотилию в двадцать тщательно застеленных кроватей, напоминавших парусники из-за накрахмаленных подушек, водруженных треугольниками поверх одеял, помню неумолкающее радио, просторную игровую, широкие окна, громко тикающие часы с медленными черными стрелками, холодную и темную душевую, подгоревшую манную кашу по утрам, просторный двор с площадкой, фруктовым садиком и ярко-красной верандой, на которой девчонки устраивали веселые детские свадьбы, заставляя нас играть роль женихов. Помню свою невесту, загорелую и длинноволосую девочку-цыганку, и коричневую тарелочку от игрушечного сервиза, из которой она меня угощала чем-то похожим на овсяное печенье, но на вкус оказавшимся спрессованной массой опилок. Помню настенный стенд, где вывешивались детские рисунки – почти одинаковые домики с трубой на крыше и цветочными клумбами у забора, портреты мам, хвостатые собаки... Все помню, а воспитателей не помню – так, люди в белых халатах. 

Страницы