«Полет колибри», повесть

Марина Гарбер

Я обматывал – лакированный снаружи и обитый синим бархатом изнутри – футляр почтовой бечевкой, затягивал крепкий узел и крепил свободные веревочные концы просторными петлями, чтобы можно было продеть в них руки и нести футляр на спине, наподобие школьного ранца. Так было удобнее взбираться на яблоню и с ее высоты осматривать округу в подзорную трубу, представляя себя то Петром I, то Ушаковым, то Суворовым. «Вот здесь будет храм, здесь – пристань, здесь – Гостиный двор, здесь – трактир  «Аустерия четырех фрегатов», а там – мост для соединения Березового острова с Заячьим», – широко разводя руками, величаво объявлял я своей невидимой свите. Со склона высокого вала я пытался разглядеть внутренности пробегавшей электрички, но как ни крутил латунные насадки, объектив никак не фокусировался, и в стеклянном глазке мелькала размытая порванная кинопленка. У самых рельсов я заметил рыжеватый ежик Димки, сидевшего на корточках и внимательно что-то изучавшего. Словно ощутив мой прицел, он обернулся и призывно замахал рукой. «Что это у тебя?» – без особого любопытства крикнул Димка, продолжая сидеть и лишь повернув ко мне веснушчатое лицо, пока я спускался по склону. Он сильно щурился от бившего в глаза солнца, так что веснушки отделялись от его кожи и прыгали, живя своей веселой и отдельной от Димкиной жизнью. «Подзорная труба», – не без гордости ответил я, приближаясь. «Позорная? – задумчиво переспросил он. – Нужная вещь! С микроскопом? Дай-ка сюда!» Подойдя совсем близко к его согнутой спине, я увидел нечто бесформенное и мокрое, странную размазанную по шпалам жижу, из которой тут и там торчали обрезки жгута и красные ворсистые клоки, как на меховых подушечках Нины Николавны. «Вишь, как расквасило... Хляц!» – весело проговорил Димка, ударив ладонью по согнутому колену. «А что это?» Он снова обернулся, улыбаясь во все свое золотое лицо, и хохотнул: «Ты че, собаку раньше не видел?» Где-то внутри меня начала нарастать мелкая, дождливая, звенящая дрожь, словно в животе тревожно трясся металлический колокольчик, и чем усиленней я пытался сдержать ее, тем упорней она росла, поднималась, крепла, и вот уже не колокольчик, а огромный чугунный колокол – и не в животе, а у самого горла – тяжело раскачивался, с каждым глухим ударом грозя вывалиться наружу. «Че трясешься, как электричка? – смеялся Димка. – Да ты не дрейфь, малый, уши и хвост я ей заранее подрезал!» – Бом! – и колокол вывалился: я повалил его наземь, прямо на шпалы, и бил, бил – по веснушкам, по ежику, по озорному взгляду, по торчавшим ушам, по выпиравшим ключицам, по телефонному хрипу... 
Домой я шел, сложив руки чашечкой, куда скапывала из носа кровь, стараясь не расплескать, будто ее можно было влить обратно. «Кто?» – побелев, спросила мама. – «Там, на валу...» – и она, как была, в переднике, с покрытыми мукой – словно в белых перчатках – руками, не выпускавшими деревянную cкалку для раскатки теста, слегка отстранив меня, выбежала. Нина Николавна бросилась за ней. «Стелла, опомнись! Это же мальчишки, дети! Сами разберутся... Ребенок должен отплакать свое! – астматически задыхаясь, кричала она. – Ты только не волнуйся... Тебе нельзя нервничать...» Я стоял посреди прихожей вплоть до скорого их возвращения – ни с чем, Димки и след простыл, – все еще не разнимая бордовых рук, и отчаянно всхлипывал в открытый дверной проем: «Ма-ма... не-на-до... ма-ма... вы-по-е-де-те-на-бал...»
 
ЭПИГРАФ
У писателя А и писателя Б было счастливое детство, но самое счастливое было у писателя В, и дело даже не в няньках и наставниках (хоть и в них, и в них тоже), а в гениально описанной им густоте солнечного света, в цветных вспышках, с течением времени обретавших сначала робкие очертания, а затем четко определимые формы, в золотом свечении фона его детства, благодаря которому тропа под ногами была уложена не гладкими булыжниками и не потемневшим гравием, а солнечными – по его словам – подковами. Не будь у него его дара, вряд ли он смог бы передать тепло золотых вод той реки, с дальних берегов которой вышел, но первые детские ощущения – пусть и не обретшие бы свою убедительную озвученную весомость, – исходившие из светлого устья, из той точки света, без которой нельзя уснуть (солнце отцовской кирасы справа и луна материнского зонтика слева), – предопределили его тогда только складывавшуюся, будущую счастливую сущность, словно спасительные цветные картинки в глазах после возвращения с летней улицы в прохладный провал дома. Описание его детства стало предсказанием всей последующей жизни – не в узком, событийном, бытовом или же профессиональном понимании, а в самом глубоком – духовном – смысле, ведь когда «былое под боком», то и «частица грядущего» тоже с тобой.
А что могло вырасти из меня?.. Говори, детство!
На самом деле мое детство было еще счастливее, потому что в нем было мало солнца – так мало, что свет черпался из одной, тускло светившей – дневной и ночной – звезды, и позднее мне не нужно было привыкать к темноте или бояться тени, так как глаз был, как говорят разведчики, притерт, приучен и без труда вылавливал очертания и даже цвета из мнимо непроницаемого ночного пространства. Я легко спускался с продуваемых ветром цементных лестниц и лысых покатых склонов в самые глубокие и промозглые подвалы, где по земляному полу проходили аккуратно выложенные, поблескивавшие в темноте рельсы, ведшие сквозь неприветливые влажные стены не в манящую даль, а в необъяснимое «теперь» и непредсказуемое «потом». И задолго до пушистого домашнего кота, будившего меня по утрам, сидя на моей груди, мягким прикосновением лапки к кончику носа, я полюбил тех, с кем совершал эти ежедневные спуски, – дворовых собак с преувеличенно большими глазами и окровавленными внутренностями. 

Страницы