Городские празднования оказались не для нас, но май оставался нашим любимым месяцем. В первые майские выходные мама затевала генеральную уборку, начинавшуюся с мытья окон. Пахло хозяйственным мылом и уксусом, и эти запахи, казалось, перебивали зимний воздух закрытого помещения. То есть окна отклеивались гораздо раньше, и квартира ежедневно проветривалась, но именно это праздничное – до блеска – мытье окон становилось домашней церемонией открытия весеннего сезона. Она забиралась на подоконник и натирала еще влажное стекло скомканными газетными страницами. «Всю ночь кричали петухи и шеями мотали, как будто длинные стихи, закрыв глаза, читали...» – и хоть подспудно мне нравилась эта грустная, малопонятная мамина песня, я часто просил ее: «Спой лучше про пешку!» – и она сразу переключалась на задорную мелодию: «Жила простая пешка, девчонка деревянная, в чудесном королевстве, где в клеточку земля...» Я смотрел на эту легкую фигурку в квадрате потрескавшейся оконной рамы, в голубом в блеклых разводах выцветшем платье без рукавов – каштановые волосы подобраны шпилькой, на шее мокрая завитушка, крупные веснушки на предплечьях, – и мне казалось, что смотрю я не на собственную маму за обычной домашней работой, а на сказочную птицу. «А пешка все шагала, шагала и шагала, и пешке все казалось, что счастье впереди...» Но ощущение детского счастья тут же сменялось недетским страхом – нет, я не боялся, что она может оступиться, слишком выверены и ловки были ее движения, к тому же сразу за окном рос могучий, ветвистый, несгибаемый тополь, который, в случае чего, я был уверен, подхватил бы ее, как одну из миллиона своих прозрачных пушинок, и спас, наверняка спас бы, – «Она не повернула ни вправо и ни влево, она искала счастья, но был король чужой... А все ее подружки давно уж в королевах: они ведь не ходили за счастьем по прямой», – я боялся, что она улетит, высоко-высоко, в голубую, в тон ее платью, безоблачность, чтобы никогда уже не вернуться.
ЗВОНОК
Спасительный школьный?.. Всегда неожиданный и радостный дверной?..
Телефон неуместно салатового цвета стоял в кухне. В детстве я забирался на табурет, просовывал указательный палец в дырочку, из которой одноглазо выглядывал ноль, и заводил по часовой до упора, потом отпускал и слушал, как прозрачное пластмассовое колесико тарахтит вспять – к исходному нулю.
Нет, нет, первое воспоминание – мутное, нечеткое, размытое – вымышленное? – отложилось в глубоком и вязком иле памяти чуть раньше, и не весной, а осенью, так как было темно, холодно и мокро, пахло то ли жжеными листьями, то ли газом, – за стеной? за окном? раздавался шум – битой посуды? грозы? электрички?.. Мама выхватила меня, полуспящего, из ночной синевы детской кровати и побежала – сначала вниз по цементной лестнице – потянуло холодом, скрипнула парадная дверь – потом вверх по склону и дальше – в ночь, в дождь. Совсем рядом громыхал, гремел, свистел многоокий товарняк, догоняя нас, почти настигая, и казалось, нас преследует огромный зверь, тяжело переваливающийся с лапы на лапу, рыча и пыхтя в спину, загоняя рыком и воем в черное логово, глубже, дальше – в ночь, в дождь.
«Ребенку нужен отец, пойми, Стелла, необходим, – громко шептала из-за закрытой двери маминой спальни Нина Николавна. – Он же мальчишка, ему нужен пример для того, чтобы стать мужчиной. Нельзя игнорировать природу, статистику, наконец, а я таких вот мальчуганов знаешь, сколько на нашей фабрике перевидала, безотцовщину, упаси Господи...» Что отвечала мама, я не слышал, хоть специально свернул из тонкого картона трубочку и приложил ее одним отверстием к стене, прильнув ухом к другому, – Димка говорил, что так лучше подслушивать.
Когда-то мне очень хотелось, чтобы папа меня любил. Тайком от мамы я вытаскивал из пузатого и гладкокожего кофейного цвета саквояжика, в котором хранились старые письма, поздравительные открытки, юношеские стихи и прочие ненужные бумаги, его фотографию, точнее, их общий свадебный снимок. Отец выглядел сухощавым и жилистым, был немного лопоух, коротко острижен и, как читалось по его озорному взгляду, весел, буен и скор на язык. Я замечал наше с ним сходство – в худобе и светлоглазости – и, не признаваясь даже себе, будто предавая маму, радовался этому. Мне хотелось, чтобы он ежеутренне, иногда слегка раздражаясь, учил меня правильно чистить зубы – «сверху вниз, вот так, а не поперек», а потом, предварительно окунув взъерошенную кисточку для бритья в густой пузырчатый раствор, мылил мне щеки и шутливо добавлял: «И бриться нужно будет по вертикали и никогда – поперек». Мне хотелось, чтобы он приходил на родительские собрания, а потом, наскоро и незлобно пожурив меня за случайную тройку по физике, расспрашивал бы о Наташке из пятого «Б». Мне хотелось, чтобы он научил меня драться – не «словом», как наставляла мама, – а кулаками, носками, головой, всем обозленным и напряженным телом. Чтобы зимой мы ходили с ним на школьный каток и он, в больших коричневых ботинках, как у Димкиного отца, на коньках, крепко держа меня за руки, ловко кружил бы по зеркальному кругу, будто пытаясь прорезать прорубь, пока я, задрав взмокшую под шапкой голову, смотрел в небо и хохотал. Чтобы по воскресеньям мы давали маме отоспаться и готовили с ним его коронный салат из вареных яиц, лука и майонеза, а вечером он смотрел бы трансляцию футбольного матча, вскакивая и злясь, хлопая широкой ладонью по диванному валику, даже ругаясь, пока я ходил бы вокруг него и ныл: «Пап, а пап, давай на мультики переключим». Мне хотелось хотя бы написать ему, что вот, мол, учусь хорошо, друзей много, Эрнест есть, труба подзорная, а он ответил бы коротко: «Горжусь, сынок», – хотя бы позвонить и услышать: знаешь, так получилось, не злись, подрастешь – поймешь...