«Любовь моя и молодость моя!», рассказ

Александр Дорошенко

Когда на земле исчезают поэты, куда-то одновременно исчезают и все остальные лю-ди. А это потому, что поэт рождается востребованностью общества, и какое общество на дворе, такая и жизнь в подворотне.

А – Э-Т-А – Гофман,

это тень его, узкая, угловатая, всклокоченная, с встревоженными гла-зами, – больная тень Гофмана, кутаясь в гоголевскую шинель, бежит по нашей истории и литературе нашей, отражаясь в каждом ее участни-ке, задерживаясь на одном, скользя по лицу другого, заглядывая в глаза третьему, пытаясь помочь и понять…

Тень Гофмана встает передо мной!

Эрнст Теодор Амадей лично прибыл в Петроград в голодном-холодном 1921 году, чтобы приветствовать своих детей и потомков, новых «Серапионовых братьев» – Льва Лунца, – Михаила Зощенко, … – прокладывая дорогу, ведущую одних – на Соловки, других – на Берлин и в Париж, третьих – в бессмертие. Тень Гофмана осталась в Петрограде и Ле-нинграде, чтобы вновь появиться среди литераторов в 1946 году, когда деятели литературы в едином порыве, под «ждановскую» дирижерскую палочку, громили доживших и вы-живших серапионов, и первым козлом отпущения для них стал Михаил Зощенко . Это предвидел Даниил Хармс, сказав: «Нашему сердцу милы только бессмысленные поступки. Народное творчество и Гофман противны нам. Частокол стоит между нами и подобными загадочными случаями».
Такая вот связь времен. «Нам не дано предугадать, / Как наше слово отзовется…», так казалось Федору Тютчеву, но нам, накопившим опыт, это дано вполне!

До Парижа нашей пересадочной станцией был русский Берлин 20-х годов. Русский Берлин, какое странное и страшное сочетание слов! Как если бы мы его в ходе Первой страшной войны успели, на свою голову, взять.
Марина Цветаева приехала в Берлин с одним чемоданом, а в чемодане были нехитрые пожитки, для нее и для дочери, и еще серебряные, в каменьях, перстни. Марина верила в чудо – и это в Берлине, у немцев, где, как она же писала, отроду не бывает чудес.

В городе Гаммельне вечных благ
Нет, хоть земных и густо.
Гения с Гаммельном – тот же брак,
Что соловья с капустой!

(Ах эта ни в чем не повинная капуста, от Франсуа Рабле и Лоренса Стерна до Осипа Мандельштама и Марины Цветаевой, – символом убийственной простоты и отсутствия ду-ховной перспективы, – капустные эти головы, посаженные и положенные в ряд! – символом нашей рабской покорности и простоты, – обтесанные под сурдинку и в единый типоразмер головы моего народа! – как остриженные солдатские неотличимые головы, – посолонь! – сначала – стоят в ряд, и неизбежно потом – лежат в ряд!
А непутевые головы – это которые идут не общим путем!
У народа, которому предстоят трудные времена, родятся дети вот с такой удивительно упрощенной формой своих голов. Это опасный признак. Нет нужды крякать о политике и экономике – выйди на улицу, походи, присмотрись к этим капустным головкам, и тебе станет страшно!
(Это эпоха показывает тебе свое лицо, это она тихо рычит и в радостном предвкуше-нии скалит на тебя зубы!)

В платье простой деревенской немки, синего цвета, в чуть ли не армейских сапогах, Марина вся была – в тяжелых серебряных говорящих кольцах! Без хлеба, без платья, но в кольцах! Она верила в чудеса, она их выдумывала и начинала в них жить, а вокруг была ни-щая Германия, проигравшая войну, нищие и обездоленные немцы, копившие ненависть по-бежденных к победителям…
Марина, всегда и везде – в голодном Питере, в нищем Берлине, в чешских деревнях и парижских кварталах – в нищете и горе, в отчуждении ото всех – с быстрой и легкой поход-кой, с очарованными и зачарованными глазами… Она жила в чудесной выдумке-стране, среди чудесных людей, нищих и бесправных эмигрантов, жила, не желая быть нищей и убогой, не желая смириться… И каждое ее слово – обвинение нам, не тем, тогдашним, равнодушным и недоброжелательным, – в Берлине, Париже и в Москве, но нам – какими мы стали и остаемся сегодня!
О черная гора,
Затмившая весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет.

Отказываюсь – быть.

В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.

С волками площадей
Отказываюсь – выть.

И всюду, в Париже этом несытом, в Берлине немытом, в Москве кровавой, она не встречала понимания и покоя…
Я однажды, мальчишкой, играл-пугал бездомную кошку, гонял по углам, и вот, загнав в угол, увидел ее глаза – нет не испуг был в этих кошачьих глазах, и не ужас, но непонимание, кто я и что я, и откуда такое взялось. И вот с тех пор и всю жизнь я кормлю на улицах встреченных бездомных кошек, и заглядываю им в глаза, исчезло ли это страшное чувство, изменился ли этот взгляд на меня…
Марина Цветаева, великое русское чудо и наша национальная гордость, сказала нам (нет, не обычным своим голосом, звенящим страстью и болью, льющимся нежностью и тос-кой, но тихим и спокойным голосом) –

Настанет день – печальный, говорят! –
Отцарствуют, отплачут, отгорят, –
Остожены чужими пятаками, –
Мои глаза, подвижные, как пламя.
И – двойника нащупавший двойник –
Сквозь легкое лицо проступит лик…

А издали – завижу ли я вас? –
Потянется, растерянно крестясь,
Паломничество по дорожке черной
К моей руке, которой не отдерну,
К моей руке, с которой снят запрет,
К моей руке, которой больше нет.

Валентин Катаев бегал и за всеми подсматривал и со всеми по дороге заговаривал, хоть о чем-то, и потом забегал к себе и строчил несколько строчек, – что вот Сережа Есенин ему сказал … , а когда они гуляли с Володей… , и уже потом, – когда пришли его хоронить, они все, и Виктор, и Юрочка Олеша, и…
Этот он запасался на потом, когда все они передохнут!
Соглядатай, он даже об Иване Бунине, которого почитал и выводил себе учителем, написал пасквиль, что, мол, страдал геморроем и был злобен…

Страницы