«О кино, поэзии и драме», эссе

Арсения Великая

Такие тонкие, такие сложные жанры. Такие противоречивые харизматичные личности. Такие непредсказуемые и неожиданные времена. Дороги. Ритмы.
Никогда не знаешь, какая вещь тебе будет действительно нужна, а какая, казалось бы дорогая и важная, обернется абсолютной невостребованностью. Как та старенькая книжка. В детстве, когда в первый раз я ее обнаружила в книжном шкафу, было множество интересных вещей. Было время, когда в жизни стали появляться совершенно новые предметы. Я не знаю, как дети сейчас встречаются с новыми вещами. Чем они их чувствуют. Для нас, детей, которые выросли в мире природных красок и запахов, божественно чудесными были вещи, привезенные из Кировограда. Вы знаете, чем пахла первая резиновая кукла? Мало того, что она была из теплой гуттаперчевой резины, гладенькая, с мягкими округлостями и золотисто-блестящими волосами, совершенно не похожая на ту, которая валялась с отбитым глиняным носом, задрав тряпичные ноги. Она еще головокружительно пахла чем-то далеким, остро незнакомым, огромной Вселенной, которая начиналась там, за лесосмугой, куда каждый день отправлялось на покой уставшее солнце. Или еще краски. Снег, небо, цветы в палисаднике, они тоже имели свои краски, но какие-то нестойкие, капризные, изменчивые. И вот как-то появилась в доме розовая мыльница. Она, конечно, головокружительно пахла свежей пластмассой, да еще и не меняла цвета, как ее ни мыли, ни бросали о пол, или даже если брали в баню, где можно было «жарить чертей».

Жизнь была непонятной. Где-то далеко она текла по другим законам. Где-то рождалось искусство. Уже тогда было понятно, село – каким бы цветущим и благоухающим оно ни было – живет по инерции. Опираясь на тяжелый физический труд, жесткие иерархические законы и очень мало очерченное личное пространство. Искусство вершилось в городе. Где из кранов текла вода и слепили своей белизной унитазы. Где можно было выйти на балкон с чугунными кружевами перил, чтобы полюбоваться вечерними сумерками. Где гуляли по Кировограду красивые люди, направляясь в театр, который манил бархатными креслами партера. И посмотреть спектакль, после которого неделями нельзя было уснуть без сладостного томления.
И так жадно тянулась туда душа. За песнями – „Як тебе не любити, Києве, мій...”, „Как прекрасен этот мир...”, „Червону троянду дарую я Вам....”, за книгами, за фильмами. Но они были такими разными.
...„Площадь Ленина – место торжественных демонстраций трудящихся во время всенародных празднеств и проведения митингов по случаю политических событий. И в праздники, и в будни приходят сюда люди. Многие несут с собой цветы, чтобы возложить их к постаменту памятника вождю трудящихся, засвидетельствовать любовь и уважение Человеку, чей светлый образ всегда с нами, чьи идеи вдохновляют на свершение подвигов во всех сферах общественной жизни...” – писалось в одной книжке.
Как это понять? И это писали умнейшие городские писатели. Ведь линия водораздела у нас проходила тогда не между представителями соцреализма и диссидентами. Не между талантами и бездарями. А между неизменным селом и постоянно изменяющимся городом.
А села – они одинаковы везде. И в Украине, и в Хорватии, и в Португалии. В них главное – чтить традиции и воспитывать себя в самоограничении и терпимости… И уважать всё то, о чем написано в книгах.
А вот город – он другой. Город с сияющими ночными огнями, с хрупкими, укутанными в шелка и шифоны женщинами, с дорогими автомобилями.
Но кроме этого маленького, запыленного летом знойного городка – Кировограда (бывшего Елисаветграда) была еще и столица. Могучая, важная, по песням и фильмам, казалось, близкая… Но такая заоблачно далекая для всех нас.

Андрей

Тогда вместе с именами других знаменитостей стал встречаться – Андрей Тарковский. Разумеется, не так часто, как Муслим Магомаев или Евгений Евтушенко. Но всё же он принадлежал к той московской касте, с золотистым нимбом. Недоступной. Имел где-то в рафинированной кинематографической Европе главный приз «Знай наших!». Был триумфатором. А потом изменил. Уехал куда-то на гнилой империалистический Запад и не вернулся. Да и еще передавали, что говорил недоброе о великом могучем Советском Союзе (а может, и не говорил), но всё время по радио звучало: «Невозвращенец, отщепенец, предатель». И росло в душе негодование. Справедливый гнев.
А потом передали – умер. Не выдержал. Бед наворотил, грязи налил, опозорил великую державу и помер. И в газетах между строк читалось – туда ему и дорога. И, о Боже, в душе росло согласие с этим.

Только потом, в первые юносознательные студенческие годы, в полупустом кинозале «Андрей Рублев», даже не весь фильм, а новелла про колокол. Где мальчик–подросток, сын умершего мастера, обладающий отцовским секретом, руководит многотысячным людом, сообща отливающим огромный колокол. Везут хворост, трамбуют форму, выплавляют тонны меди и всё время спрашивают малого: хорошо ли он всё знает? Выдержит ли форма? Не треснет ли колокол, когда будут охлаждать? Красиво ли будет звучать?
Отрок в ответ на все эти расспросы только злится и с яростью руководит, нервничает, ссорится. И вот работа окончена. Колокол вышел такой, что лучше еще не бывало. Князь, народ ликуют. А мальчишка, удравши от людей, падает на землю, рыдая. И сквозь слезы признается Андрею:
– Он же мне, гад («жила рваная»), ничего не рассказал. Так и забрал секрет с собою в могилу…
Или у Тарковского было немного не так. Или совсем не так…

Страницы