«Луч прошивает все», повесть

Леонид Костюков

— Молодец. Неплохо. А вот у тебя в начале уходят сны, а в конце — небо, ты специально это сделал?
Меня, если честно, слегка удивил вопрос.
— Ну, Ксения Сигизмундовна, сны уходят в смысле — исчезают, когда понемногу просыпаешься, а небо — оно скорее выливается, как молоко из кастрюли — если закипит, а ты зазеваешься.
— Это хорошо, что ты кипятишь молоко. Знаешь, где я живу?
— Нет, откуда.
— Вот тебе адрес, — она записала адрес на бумажке и сунула мне в руку, — заходи в субботу, я дам тебе книг.
Вообще говоря, ничего такого нет в том, чтобы учительница дала ученику книг, но я еле дотянул до субботы. Мне казалось, что вот в субботу начнётся неслыханная новая жизнь. В общем-то, так оно и получилось.
До субботы, кстати, я накатал ещё одно стихотворение. Точнее, оно как бы пришло само собой, а я только записал. Я ещё тогда подумал, что надо уточнить у Марьи Ивановны, можно ли под такими стихами ставить свою фамилию, или только под теми, которые действительно сам написал — ну, как протолкал вагонетку от начала до конца. Короче, эти два стихотворения были моими только в том смысле, что я удивился бы, узнав, что они чьи-то ещё.
Вот оно:
Вот опять расцветает черёмуха,
По карнизам кричит вороньё,
Поворачиваюсь — и без промаха
Бьёт черёмуха в сердце моё.
Я не знаю, как жизнь моя сложится,
Может быть, улечу навсегда,
Только тонкая белая кожица…
А в колонке — живая вода –
Узловатая, зубы сводящая,
Колыхающаяся в горсти.
Надо мною стоит настоящее,
Ну а будущее — в пути.
Ксения Сигизмундовна надавала мне две сумки книг. По большей части это были поэты ХIХ века, и их вдруг оказалось полно, чуть не десяток. Приятно было встретить знакомых — Тютчева, Некрасова. Писали поэты в позапрошлом веке довольно красиво, но с какого-то момента меня это начало немного утомлять. Я окончил музыкальную школу — это я говорю не затем, чтоб похвастаться, а чтобы объяснить, откуда у нас в квартире взялся синтезатор. Его мне тогда ещё папа с мамой подарили в связи с успешным окончанием третьего, кажется, класса музыкалки. Так вот, там есть такой фоновый аккомпанемент — например, джаз. То есть ты нажимаешь кнопку — и синтезатор сам выдаёт тебе подкладку в ритме джаза — или, например, танго. А ты уж веди мелодию. Я это вот к чему — некоторые стихи из библиотеки К. С. — они были как эта машинальная синтезированная музыка, как фон. Как если бы кто-то сказал поэту: «ты сбацай тут пока ямбом на тему смены времён года, а я сварганю главную тему» — да и замешкался, не сварганил. (Надеюсь, вас не удивляет, что я в выпускном классе знал, что такое ямб. Это школьный курс, то же самое, что фтор или катет, и если к вам заявится самородок из Сибири, который не знает, что такое ямб, скорее всего, он гонит.)
Я долго думал, стоит ли об этом говорить К. С. — или лучше похвалить все на всякий случай, но меня кто-то словно дёрнул за локоть, и я понял, что врать вообще нельзя, а тут в особенности. И поделился с К. С. своими наблюдениями.
— Поди ж ты, — сказала она, но не возмущённо, а скорее рассеянно, — как ты к этому лично отнёсся. — Она посмотрела на меня так, словно я уплывал по тёмной реке на золочёной пироге, и меня уже было не вернуть. — Тогда возьми эти.
Этими оказались Евгений Евтушенко, Вероника Тушнова, Александр Межиров и Римма Казакова. Я почитал. Оказалось занятно. Мы обсудили этих поэтов с К. С. и как-то ненавязчиво засиделись до ночи. А надо сказать, что К. С. — не одинокая старушка, а вполне себе молодая мамаша. Мы сидели на кухне, и у меня по ногам бегали её лёгкие небольшие дети, а потом они утомились и отвалили спать, сказку на ночь им, вероятно, прочитал папа. На редкость, кстати, деликатный мужик — ничего нам не сказал, только шуршал в кабинете. Мама звонила три раза — не пора ли Роде домой? Наконец, мы вышли в ночь: Ксения Сигизмундовна — чтобы проводить меня, а её муж Михаил (он так представился, без отчества, что же тут поделать?) — чтобы проводить её. Он накинул куртку на неё и на себя, как в советском кино. Вообще говоря, было не холодно. Нормальный такой май.
— А что, Ксюша, — сказал Михаил, теребя между тем пальцами ключи на колечке, — не пора ли познакомить молодого человека с Павлом Абрамычем?
— Да и я думаю, — ответила К. С. в своей рассеянной манере, — пора.
Так я оказался в какой-то районной библиотеке, там надо было, как в компьютерной игре, невозмутимо пройти через зал, словно тебя ни на грош не беспокоили ни книги, ни люди, и пихнуть невзрачную дверь, за ней открывался полутёмный мёртвый коридор, который выводил на забытую лестницу. Лестница и вверх, и вниз вела в сыроватую тьму. По ней против всякой логики полагалось спуститься на один пролёт; там начинался другой коридор, откровенно бетонный и с голыми лампочками вдоль середины потолка. Этот бетонный путь без ошибок выводил в помещение, в котором не было ничего, кроме полутора десятка стульев, такой же голой лампочки под потолком и рудиментарных окошек — тоже под потолком, — выходящих на уровень городского тротуара. Иногда в окошках появлялась пара каких-либо обувок, прошаркивающая слева направо или справа налево, — и мы наблюдали за этим процессом, как если бы это было авангардное кино. Из стульев один стоял сидением навстречу к стаду остальных. На одном стуле сидел Павел Абрамыч, на остальных — мы.
При первой встрече с Павлом Абрамычем я, к своему стыду, ещё не знал, что такое еврей, поэтому вынужден был бы описывать его долго и сбивчиво. Теперь я более образован, и могу подытожить, что это был пожилой грустный добродушный еврей. Время от времени он на полминуты зажигался — и вновь угасал, как спичка в сыроватом воздухе. Так он кратенько вспыхнул при виде К. С., когда она привела меня, сказал негромко «вот и Ксюша пришла» и погладил её по голове, как кошку.

Сторінки