«Луч прошивает все», повесть

Леонид Костюков

Характер мероприятия был довольно загадочен. Посетители бетонной комнаты читали свои стихи — обыкновенно с большим ажиотажем и нажимая на каждое слово; потом высказывались друг про друга — обыкновенно с преувеличенной похвалой, типа: жизнь моя была бы гораздо беднее, если бы в ней не было стихов Лили. Думаю, если бы удалось собрать в такой или подобной комнатушке Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова и Фета, они бы друг о друге отозвались куда прохладнее. Потом очередь сама собой доходила до Павла Абрамыча.
К этому моменту он обыкновенно как бы дремал, но это была только видимость. Конкретно о стихотворении Павел Абрамыч ронял что-то вроде пары междометий, из которых, казалось бы, никак невозможно было логически определить, понравилось ему стихотворение или нет, но отчего-то это становилось очевидно. А потом Павел Абрамыч рассказывал историю из своей многосерийной жизни. На первый взгляд эта история не имела никакого отношения к данному стихотворению и к поэзии вообще. Да и ни к чему, кроме себя самой, не имела особого отношения. Но отчего-то в памяти — и не только автора — возникала крепкая сцепка стихотворения с историей.
Про мои два дебютных стихотворения Павел Абрамыч сказал буквально следующее:
— М-м? М-да. Знаете, когда я был так же молод, как вы сейчас, а точнее, ещё моложе, однажды я оказался на базаре возле лотка с абрикосами. И мне очень захотелось абрикосов, а денег, надо сказать, не было вообще. О том, чтобы своровать абрикос, не стояла речь, потому что я был иначе воспитан. Но можно было попробовать — на базаре все пробуют, — а потом отказаться покупать. Но абрикосы были так хороши — с тонкой кожицей, с такими, знаете, малиновыми, нет, скорее фиолетовыми крапинками, сочные, что я не видел повода отказаться. Разве что отсутствие денег — но тогда и пробовать не стоило. Одним словом, мне надо было взять великолепный абрикос, сожрать его, сплюнуть косточку, сказать себе под нос: кисловат — и спокойно перейти к следующей тётке. И я этого не сделал — и теперь не сделаю уже никогда. Когда я отходил от лотка, у меня весь рот, вся гортань были наполнены слюной, я сплёвывал её в траву, наверное, полминуты. И знаете, что самое ужасное? Я так и не понял — до сих пор! — правильно ли тогда поступил. С одной стороны, надо съесть абрикос, если очень хочется. С другой стороны, не надо врать, даже по мелочи. В итоге, я так и не знаю, чему меня научила эта история.
Когда я пришёл домой, мне вдруг захотелось переложить эту историю в стихи. Мелькнула даже такая немного озорная мысль — какую историю вспомнит Павел Абрамович в ответ на свою историю? Надо сказать, что я очень отчётливо увидел эти абрикосы, и этот самый лакомый абрикос, и у меня во рту скопилась самая настоящая слюна, но пока я искал ручку и листок, а также сплёвывал настоящую слюну в умывальник, там я сплюнул её же в траву, вышел из рынка и огляделся. Тем самым никаких абрикосов. Никакой истории. Словом, вот что вышло:
Церковь в лесах. Роща в листах.
На небе — росчерки плачущих птах.
Пенится в речке вода голубая,
Баба сидит, отжимает бельё.
Та же страна, но как будто другая,
Я не моргая гляжу на неё.
Стриженый парень на велосипеде
Встанет и медленно в гору поедет.
Вот молодой ветеран в орденах –
Руки на месте и ноги на месте —
То ли на рынок, а то ли к невесте
Чуть не бежит.
В голубых небесах
Вдруг нарастает невидимый рокот,
Только потом — небольшой самолёт,
След рыхловатый на небе широком
Ярко белеет, да мало живёт.
Всё это связано в узел навечно,
Всё это время, как тряпкой, сотрёт,
Болью сердечной и памятью млечной
Глухо аукнется — снова умрёт.
Мост деревянный. Узкая речка.
Зал ожидания. Облачный флот.
Я дал это стихотворение Бурану. Он прочитал его очень внимательно и, кажется, два раза. Потом сурово посмотрел на меня и сказал:
— Ну что, будем серьёзно говорить или халы-балы?
Мне отчего-то жгуче захотелось халы-балы, но, повинуясь логике диалога, я кашлянул и ответил:
— Серьёзно.
— Меня не вставило. Какие-то люди… Это что, прошлое, что ли? — слово «прошлое» он произнёс так, словно я подал ему угощение из мусорного ведра.
— Ну, прошлое.
— Да что мы с тобой понимаем в прошлом?! Вот историки всю жизнь просидели в библиотеках, отрастили вот такие мозги, для начала решили уточнить, Сталин хороший мужик или всё-таки говно, да в нём и увязли. И ты туда же. Уволь, — в устах Бурана это дворянское слово прозвучало лёгким диссонансом, да впрочем, и уста Бурана — довольно спорное сочетание. Но разговор о поэзии явно настроил моего товарища на патетический лад. — Ты начал писать о нас — ну, начал, разумеется, с себя, кто бы спорил. Но я надеялся, ты постепенно распишешься и — как бы сказать — цепанёшь своё время, и вообще, — Буран обвёл вокруг себя широким жестом. — А ты — извини, конечно, Родион, — отходишь куда-то в мелочи. Не нужные, заметь, никому.
Говоря это, он слегка двигался по комнате, и последнюю фразу родил уже на фоне окна, так что мне был виден один осуждающий силуэт, словно это был не конкретный Буран, а вообще — мой современник, мой герой предупреждал и предостерегал меня. Нельзя сказать, чтобы я остался вовсе глух к доводам Бурана. Но хочу повторить для забывчивых, что я не был полным хозяином своих стихов. Скорее, приказчиком — это слово всегда нравилось мне на страницах классической литературы, тем более что я понимал его немного неточно. Так слегка смазанная фотография иногда оказывается мила, а на её чёткий аналог и смотреть нечего.

Сторінки