«Луч прошивает все», повесть

Леонид Костюков

Человеческое собрание в бетонном помещении называлось студией и происходило раз в две недели. На следующий раз я пришёл уже без К. С., самостоятельно, и что-то дёрнуло меня утаить своё новое стихотворение. Понимаете, когда я в первый раз читал, то перед этим я нервничал, а после этого — тоже нервничал, но уже иначе. Я сообразил, что каждый раз читать — каждый раз нервничать, а когда нервничаешь, хуже наблюдаешь и схватываешь. И второй раз я решил спасовать и оглядеться.
Наверное, пора рассказать о посетителях студии. Там был полковник со светлым добродушным лицом, который писал такую же светлую добродушную лирику — не о первой любви даже, а о далёком предвестии первой любви, типа как он шёл по улице и увидел девушку, но подойти к ней, естественно, у него не возникло и мысли, зато образ её теперь запечатлён — и так далее. Между тем полковнику было визуально за шестьдесят, и судя по тому, что он успел обзавестись внуками, разок он всё-таки расхрабрился подойти к девушке. Его стихи как-то журчали сквозь память, так что каждый раз я сомневался, слышал уже это стихотворение — или это новое. Так, бывает, проходит мимо тебя женщина — вроде всё на месте: руки, ноги, глаза, причёска, — но вот она прошла, и остался только лёгкий запах духов, а через секунду и он растворился в воздухе. Добавлю, что все называли полковника полковником, и его, как и остальных, это вполне устраивало.
Было несколько молодых девушек. Они старательно курили и матерились, но не искренне и наивно, как моя соседка-пэтэушница, просто за незнанием других слов, а как бы придавая этому процессу значение усталого опыта, типа — что уж глазки строить, когда мир такой. Добавлю, что они как правило были раскрашены в такой степени, что собеседник имел дело не с лицом, а собственно с раскраской, как в детской книжке. О чём писали девушки, мне понять не хватало мозгов. Они сравнивали по цепочке всё со всем, а иногда, как говорили, шли за звуком. После этого объяснения у меня вспыхивала перед глазами печальная картина — девочка, доверчиво уходящая в лес. Говорить они старались низкими прокуренными голосами, но при чтении стихов иногда забывались и строку-две оглашали тоненько и трогательно.
Были два молодых мужика, с виду молотобойцы. Они застенчиво прятали чуть не под себя настолько огромные ладони, что непонятно было чисто технически, как они попадают своими пальцами по клавиатуре. Писали они преимущественно о настоящей дружбе, но, как бы сказать… у нас в классе учился один здоровяк, так я не видел, чтобы он нёс в рот печенье. Он обыкновенно брал целую горсть печений и ладонью, как ковшом, подавал их в рот. Так и молотобойцы, казалось, не добирались до отдельных слов. Они своими ручищами брали горсти слов — уже готовые сочетания, а то и целые фразы, — и ляпали их на страницу. Справедливости ради надо сказать, что в этой дикой необработанности иногда ворочалось что-то живое.
Ещё приходила дама неопределённых лет, в шляпке с сушёным букетиком, в платье с нарисованными цветами и такая непоколебимо жизнерадостная, что, казалось, она только что преодолела огромное горе. Писала она небольшие и по замыслу изящные зарисовки, как изюмом, напичканные восклицательными междометиями — А! О! Ба! Чу! — и даже однажды Йих! Глаза у дамы были круглые, и казалось, что она в очках, а была она без очков.
Посетители студии очень рельефно закуривали у коллег: мужики у девушек, девушки — у дамы, дама — у Павла Абрамыча. Мы с полковником не курили. Так вышло.
Надо сказать, что я угодил в эту студию, как недостающая буква в слово из кроссворда. Только меня здесь и не хватало для полного комплекта. Все немедленно начали как-то ко мне относиться. Даже то, что я вместо олимпийских похвал старался говорить об услышанных стихах правду, то есть неискаженное свое впечатление, мне прощали как милое чудачество тинейджера. Мои стихи хвалили в лучших традициях студии. Меня назвали самым масштабным открытием поэтической России после молодого Есенина. Забавно, что сердце каждый раз однократно и болезненно отзывалось на эту нелепую лесть, хотя мозг весь был увешан предостерегающими плакатами.
Да, вам, наверное, интересно будет узнать, что именно Павел Абрамыч вспомнил в ответ на моё историческое, так сказать, стихотворение. Что ж. Он сказал, обильно прокашлявшись:
— Ам. Да? Однажды возле универсама я увидел мальчика, который потерялся. Он стоял, маленький, хрупкий, и спокойно смотрел в асфальт. Я умом понимал, что надо подойти к нему, расспросить, отвести, может быть, в милицию, но у меня как-то одновременно отнялись и ноги, и язык, так что подойти и расспросить не получилось. Получилось только смотреть. К мальчику очень спокойно подошла мама с двумя пакетами, переложила их в одну руку, чтобы удобно взять его за ладошку, — и они ушли. Но во всей его уходящей фигурке осталась та же потерянность, то же одиночество. Понемногу ко мне вернулись и дар речи, и дар, так сказать, ходьбы. Я зашёл в универсам, купил себе пельменей, сметаны, чаю и кетчупа, пошёл домой, а дома всё это понемногу съел.
Между тем, шло лето. Ещё год — и мне предстояло выбрать институт. Стихи стихами, а жить-то надо. Словом, мне надо было думать о перспективе, но, честно говоря, получалось не ахти. Меня, как ни банально это прозвучит, захватила сама динамика июня-июля — при том, что я никогда всерьёз не интересовался биологией, ну, отличал сирень от черёмухи, берёзу от осины, а ворону от скворца, но не более того. И тут как-то не хотелось занудствовать и конкретизировать. Просто вокруг всё пело, чирикало, щебетало, благоухало, вообще терялись верх и низ, хотелось прыгнуть и достать ветку, которую достать было, по-хорошему, невозможно. Я сдерживался, покуда мог, потом прыгнул — и немного не достал.
Я едва донес до тетради этот пропитанный теплом избыток, открыл чистую страницу и плеснул туда:
Луч прошивает всё.

Сторінки