— Скоро начнём, — сказал он мне. — Хочешь, садись.
— Я пока спущусь в кафе.
— Конечно-конечно.
Я спустился в кафе. Ганя и Шура лениво что-то обсуждали. На моём стуле сидел бесформенный мужчина. Ганя протянул руку и придвинул стул от соседнего стола.
— Садись, — сказал он мне, — скоро начнём.
«Ничему не удивляться, — повторил я молча и украдкой несильно двинул себе по лбу кулаком, инсталлируя эту мысль. — Это Москва».
В семь сорок, как поётся в известной песне, началось. Сегодня оказался вечер трёх молодых поэтов, приехавших в Москву, — двух девушек и одного парня. И вечер довольно примечательный.
Парень и одна из девушек писали, как сказал бы Кеша, приблизительно одно и то же. Слово «приблизительно» я оставляю тут из вежливости. Если же говорить буквально, то они вдвоём как бы писали одно длиннющее стихотворение, которое невозможно было дописать. Если они как-то его и членили, окончательно понять это не представлялось возможным. Иногда кончалась страница, но как знать — на новой странице начиналось новое стихотворение, или продолжалось старое? Иногда поэты смачивали губы водой из стакана, но ведь и это может случиться посреди стихотворения. Иногда парень смолкал, и вступала девушка. Но ведь… Писали они верлибром и изо всех сил искренне. Например: я зашёл в Макдоналдс поссать. Это по-человечески понятно. Или: пока я ехал в маршрутке, у меня зачесалась жопа. Ко всему, девушка отчего-то писала о себе в мужском роде.
Постепенно у меня возникло и укрепилось впечатление, что парень и девушка, молодые и с виду здоровые, читают стихи не свои, а третьего мёртвого поэта. Мёртвого не в том печальном и простительном отношении, что вот человек писал стихи и умер, а в том, что умер — и начал писать стихи. Добавим, что умер добровольно — из-за несовместимости своих взглядов на жизнь с жизнью.
Третья поэтесса была постарше. Перед тем, как начать, она осмотрела зал с холодной неприязнью и посвятила все последующие стихи любимому Поэту, Учителю и Человеку. Об одном мужчине шла речь, двух или трёх — осталось за кадром. Что было абсолютно точно — не обо мне и ни о ком в этом зале.
Первое впечатление от собственно стихов было приятное: силлаботоника (спасибо К. С.), старый добрый анапест. Рифмы. Окончания стихотворений знаменовались выводами и отчётливыми паузами. Немного настораживало, что ритм никак не менялся. Строфа за строфой набегали, как волна за волной. Ну, изредка отдельная волна пыталась набежать излишне торопливо, как это бывает с волнами, но следующая восстанавливала порядок и строй.
Стихотворения были немалые, строф по восемь-девять, большинство о втором лице и в будущем времени: ты придёшь, ты узнаешь, ты скажешь. На свободные места поэтесса вставляла прилагательные, в основном: скорбный. Или мне показалось… Знаете, есть такие слова, что один раз ляпнешь — и уже перебор. Кроме того, поэтесса любила повторно вставить в строку уже прозвучавшее сочетание слов, лишь бы оно подходило по размеру. Как деталь конструктора.
Постепенно этот ритм — волна за волной — окончательно вытеснил смысл не только целого, но и отдельных слов и их сочетаний. Он (ритм) породил эти слова — он их и убил. Они накладывались и взаимно вычитались — как это? интерференция? Буран, мотивируемый военкоматом, понимал в этом больше меня.
Долго ли, коротко, но и это прошло, поэтесса умолкла, получила слабый шквал аплодисментов и ответила на него взглядом, исполненным короткой ненависти.
После этого микрофон захватил Ганя, бодро изложил программу ближайших вечеров и закруглил:
— А теперь переходим к неформальному общению.
Впервые я видел, чтобы такое расплывчатое распоряжение было выполнено мгновенно и неукоснительно точно. Литературная элита в одну секунду оказалась вовлечённой в неформальное общение, словно это была киношная массовка, исполнявшая роль литературной элиты, и каждый заранее знал свой манёвр. Я выпал из этой мизансцены, но не больше чем на минуту. Кстати пробегающий Ганя схватил меня за локоть и развернул лицом к высокому симпатичному мужчине в кудрях. Это оказался фас № 2 из влиятельных людей литературной Москвы.
— Вот, Витя, — представил меня Ганя, — это по твою душу. Молодой поэт.
— Как же, как же, — широко улыбаясь, ответил Витя, — поэт Родион из … (тут он правильно назвал мою барсучью дыру). Мы в курсе. Давно, можно сказать, ждём.
Краем сознания я помнил тётин завет ничему не удивляться, но организм меня подвёл. Спазм пробежался от трахей до седалищного нерва и обратно, а вопрос откуда? настолько явно выступил на лбу, что Витя вынужден был на него ответить.
— Такая работа, — пояснил он, по-прежнему улыбаясь. — О берёзках, значит, пишем?
В нашем регионе как раз слабо было с берёзами, что я и попробовал сквозь спазм объяснить Вите.
— Да читал я, — уверил меня он. — Овраг в черёмухе, только овраг и черёмуха раздельно. С этим-то как раз всё ясно. Как с вами поступить, вот ведь в чём проблема, коллега.
Я почему-то отчётливо увидел, как улыбка исчезает с этого симпатичного лица, словно тучка набегает на солнышко, и Витя без лишних слов кратко кивает паре бугаёв. Как-то напряг меня этот овраг в черёмухе, что-то навеял неприятное, типа пропасти во ржи. Здоровее, наверное, была бы черёмуха в овраге…
Витя, всё ещё улыбаясь, между тем что-то писал на листке.
— Тут вот какой сюжет, — сказал он. — Попробуйте ткнуться вот сюда. А уж если там вам не помогут…
Он пожал плечами и развёл руками, и улыбка постепенно стала меркнуть на его лице. Прежде, чем она померкла окончательно, я был в другом конце помещения. Развернув листок, я нашёл ещё одну явку, не уловленную дистанционно Кешей. Явка значилась на субботу.